В погоне за провокаторами — страница 23 из 35

, — явился по поручению эсэров в Финляндию, где он устроил грандиознейшую провокацию, то он произвел отвратительное, отталкивающее впечатление: круглый, шарообразный череп, выдающиеся скулы, плоский нос, невообразимо грубые губы, которых не могли прикрыть скудно взращенные усы, мясистые щеки, все расширяющееся от нижней части лба лицо, вообще чисто калмыцкий тип — все это не располагало в пользу таинственного незнакомца Ивана Николаевича.

Лица, снабжавшие Азефа рекомендательным письмом, очевидно, имели в виду возможность неблагоприятно личного впечатления. По крайней мере, в письме писалось: «Не цени собаку по ее шерсти», и тут же Азеф рекомендовался, как «выдающийся член партии».

На суде Чернов и сам не отрицал, что Азеф производил на незнакомых с ним лиц иногда тяжелое впечатление. Но, говорил он, «надо только хорошенько всмотреться в его открытое лицо, и в его чистых, чисто детских глазах нельзя не увидеть бесконечную доброту», а хорошо узнавши его, как его знал сам Чернов, «нельзя было не полюбить этого действительно доброго человека и нежного семьянина». Когда Чернов говорил нам все это, он как-то особенно самоуверенно рисовался своим тонким пониманием психологии.

На суде указывали на темные стороны жизни Азефа, но его защитники или отрицали эти факты или придавали им особое значение и объясняли, что все это Азеф делал из-за конспирации.

Впоследствии выяснилось, что в жизни Азефа не только всегда было много темного, что должно было его компрометировать и как революционера, и как человека, но что это темное видели и его товарищи эсэры. Но гипноз партийности, на который всегда были способны Черновы и Натансоны, заставлял их на все это закрывать глаза, и они рисовали Азефа, каким он нужен был для их партийных целей.

Глава двадцать четвертая

Допрос Бакая о его побеге из Сибири — Заключительная речь Савинкова на суде и мой ответ ему

На суд для допроса приглашали Бакая и некоторых других свидетелей. Судьи, по собственной инициативе, а еще чаще по просьбе эсэров, входили в мельчайшие подробности моей борьбы с провокацией. Старались в этой области не оставить ничего невыясненным. Защищая Азефа, эсэры хотели разоблачить интриги департамента полиции, направленные на то, чтобы скомпрометировать Азефа.

Они особенно подробно расспрашивали меня о моем отношения к Бакаю, о его побеге из Сибири, устроенном мной, средствах, которые я тратил на Бакая и т. д.

На суде, как и до суда, как только началось дело Азефа, я чувствовал к себе особенно злобное отношение со стороны Чернова и Натансона. Натансон и тут оставался тем же Натансоном, с каким мне пришлось столкнуться еще в Сибири в 1888 году. В отношении к себе в деле Азефа я не могу ни в чем упрекнуть только самого горячего защитника Азефа — Савинкова.

Чернов и Натансон не скрывали желания утопить меня, спасая Азефа. Я был в положении обвиняемого, и мне приходилось мириться с этим инквизиционным отношением ко мне и отвечать на все вопросы, даже когда они делались с злобными чувствами и даже когда этих чувств не скрывали.

С какой жестокостью отнеслись к Бакаю эсэры, когда они его допрашивали! Я не был бы изумлен, если бы Бакай на одном из допросов счел возможным не продолжать давать показания, а ушел бы с заседания суда, куда он приходил добровольно по моей просьбе.

Подошли к вопросу о том, как он бежал из Сибири. Для эсэров было несомненно, что побег Бакая был подстроен департаментом полиции для того, чтобы он через меня мог скомпрометировать Азефа. Об этом они говорили прямо.

Натансон и Чернов спросили Бакая, кто ему устраивал побег?

Бакай ответил, что я еще в Петербурге предупредил его, что пришлю в Сибирь кого-нибудь его освобождать и что, действительно, я прислал к нему доверенное лицо.

— Кто к Вам приезжал?

Бакай ответил:

— Владимир Львович здесь. Если он разрешит мне назвать это лицо, я назову.

Эсэры, а потом и судьи стали настаивать на том, чтобы я разрешил Бакаю назвать это лицо.

У Чернова и Натансона я увидел злобные огоньки в глазах и какую-то надежду, что вот-вот для защиты Азефа они узнают что-то нужное для них. Меня взорвало такое отношение ко мне, и я с трудом скрыл это чувство, но решил поставить их в такое положение, чтобы они вполне выявили свое злобное отношение ко мне.

Я категорически заявил, что посылал вполне своего человека, и, полагаю, что называть его не имеет никакого смысла, что его имя ровно ничего не может нам выяснить, так как все решения принимал я, а это лицо было только посредником.

Мой настойчивый тон и нежелание сообщить имя посланного мною лица в высшей степени заинтересовали и Чернова и Натансона. Им казалось, что вот-вот тут-то и зарыта собака. И чем больше я упорствовал в нежелании назвать это лицо, тем больше они на этом настаивали.

Наконец они стали говорить со мной языком ультиматума и заявили, что для них очень важно знать, кто был посланный. Они напомнили, что в начале нашего суда мы решили ничего не скрывать и что я сам до сих пор отвечал на все вопросы, касающиеся даже лично меня.

Мой спор с Натансоном и Черновым продолжался долго и со стороны, конечно, нельзя было не видеть, что хотя обе стороны и стараются выражать свои чувства в спокойной форме, но сильно волнуются и между ними происходит настоящая дуэль.

Чернов и Натансон обратились к судьям с просьбой во что бы то ни стало потребовать от меня, чтобы я назвал это лицо.

…Судьи единогласно обратились ко мне с заявлением, что они просят меня назвать это имя, и что они не могут в этом отказать эсэрам.

Тогда я сказал судьям:

— Если и вы считаете нужным настаивать, я назову это имя, но очень вас прошу: не настаивайте! Поймите, что это имя не нужно для дела. Оно вам ничего не объяснит.

И судьи, а еще больше Чернов и Натансон, стали еще с большей силой настаивать. Наконец судьи и мои обвинители единогласно заявили мне, что я должен назвать это имя.

— Хорошо! — ответил я. — Я разрешаю Бакаю назвать имя лица, которое я посылал к нему. Он знает это имя, и вы все знаете. Но позвольте мне еще раз просить вас не настаивать. Это бесполезное осложнение дела.

Я понимал, конечно, что после этих моих слов эсэры особенно будут продолжать настаивать на своем. Во мне начинала клокотать злоба против этих действительно злых людей — Чернова и Натансона, даже не скрывавших своей злобы, и я нарочно еще некоторое время, что называется, ломался. Но, в конце концов, обращаясь к тут же сидевшему и слушавшему всю эту нашу перепалку Бакаю, я сказал ему:

— Ну, что ж! Суд настаивает, чтобы было названо имя лица, которое я к Вам посылал. Вы знаете его. Я Вам разрешаю назвать его.

Воцарилась тишина. Я посмотрел на Чернова и Натансона. Они ждали, что вот-вот на их улице будет праздник. Я видел, с какой тревогой ждали этого имени Лопатин и Кропоткин.

Все впились глазами в Бакая.

Он некоторое время молчал. Потом сказал:

— Ко мне в Тюмень освобождать меня Владимир Львович присылал Софью Викторовну Савинкову.

Тут я увидел воочию что-то вроде заключительной немой сцены из «Ревизора».

Едва сдерживая свою торжествующую злобу, я совершенно спокойно сказал, обращаясь, главным образом, к эсэрам:

— Да, я подтверждаю, что я посылал в Тюмень к Бакаю Софью Викторовну Савинкову, которую вы все знаете. Я надеюсь, что говорить о ней, как об агенте департамента полиции, посланном освобождать Бакая, никто из вас не будет.

Общее молчание. Не забуду я выражения Лопатина. Он тоже едва был в силах скрыть свою радость и свое волнение.

Как председатель, он спокойно ответил мне:

— Ну, разумеется, о Соне — ее все присутствовавшие хорошо знали лично — никакого сомнения ни у кого быть не может!

Чернов и Натансон сидели более чем разочарованные.

Мы перешли к другим делам.

Года через два я был в Неаполе и написал Лопатину на Капри.

Лопатин от имени Горького телеграммой пригласил меня приехать на Капри. Один вечер мы провели все вместе у Горького за общим разговором. Более всех рассказывал Лопатин. Рассказывал по обыкновению красочно и увлекательно. Слушателей особенно занял его рассказ именно о том, как эсэры хотели меня на суде поймать по поводу устройства побега Бакаю.

По поводу этого эпизода на суде Лопатин однажды мне сказал:

— Когда Чернов и Натансон стали настаивать, чтобы было произнесено имя лица, посланного освобождать Бакая, мне показалось, что у них есть какие-то особые сведения на этот счет и они рассчитывают Вас утопить. Я никак не мог понять, почему Вы так долго упорствовали и все желали оттянуть упоминание этого имени.

Но потом, когда Бакай сказал слово «Савинкова», я понял, как Вы съехидничали, когда Вас разозлили!

Во время допроса Бакай приводил разные соображения, почему Азеф, по его мнению, должен быть провокатором. Для этого он сообщал разные факты, цитировал слова охранников, рассказывал о технике сыскного дела и т. д. Но он видел, что и судьи, и обвинители, все, кроме меня, не только не верили ему и не были с ним согласны, а просто-таки не понимали его. Он всячески старался помочь им понять то, о чем он рассказывал, и вот однажды сказал им:

— Нет, вы этого не понимаете! Вот Владимир Львович, он рассуждает, как настоящий охранник!

Мы все переглянулись, каждый готов был прыснуть со смеху. Если бы хоть один из нас не сдержался, то, несомненно, несмотря на весь трагизм наших разговоров, разразился бы неудержимый общий смех.

Признаюсь, для меня это было одной из больших наград после долгого и мучительного изучения провокации.

В самом деле, речь шла о вопросах, касающихся деятельности охранных отделений. Люди брались решать вопросы величайшей общественной и партийной важности, вопросы совести и чести, жизни и смерти людей и общественной безопасности, — и в этом деле они обнаружили самое грубейшее непонимание того, о чем говорили, — и они не только не понимали, но говорили с необычайной самоуверенностью и боролись, часто самыми отвратительными приемами, с теми, кто им возражал.