повел против меня кампанию, он купил одного из литераторов, бывшего на этом совещании, и в «Русской Воле»[157] этот литератор совершенно неожиданно для меня напечатал открытое письмо ко мне, написанное в крайне напыщенном тоне. Автор письма заклинал меня перестать укрывать такого провокатора, при опубликовании имени которого «весь мир содрогнется от ужаса».
Это открытое письмо ко мне в «Русской Воле» моментально повсюду вызвало такую невероятную сенсацию, что не было положительно ни одного уголка в России, где бы в страстных спорах не ломали голову, имя какого провокатора я скрываю, и не требовали меня к ответу.
В день опубликования письма я выехал в ставку. Дорогой, в вагоне, где никто не знал меня, мне приходилось слышать разнообразные догадки о том, кого я имею в виду в этом своем обвинении.
В ставке я пробыл сутки. Виделся там с очень многими, и все прежде всего задавали мне тот же самый вопрос. Я приехал в Москву, ко мне пришли интервьюеры от газет, и первый их вопрос был, чье имя я скрываю, от раскрытия которого «ужаснется весь мир». В московских газетах и в толпе говорили, что я имею в виду Чернова, другие же высказывали предположение, что я обвиняю Керенского[158]. Назывались имена, которых я не хочу здесь даже и приводить.
С таким же требованием назвать имя укрываемого мною провокатора обратился ко мне в открытом письме в московских газетах и А. Соболь[159]. Многие другие газеты и отдельные лица требовали от меня того же.
Все были изумлены, когда в первом же интервью в Москве я прежде всего категорически заявил, что никогда не говорил, что при разоблачении этого имени «весь мир содрогнется от ужаса», а говорил я только, что всем будет бесконечно больно, если будет разоблачено это имя, а потом, как раньше, так и тогда, я сказал, что это лицо — больной человек, ни в каком отношений не представляющий опасности, и что поэтому-то я и не считаю нужным отдавать на травлю его имя. При этом я добавил, что все нужные указания относительно него мною давно сообщены таким лицам, как Лопатин, и что я их всех убедил в том, что опубликование имени этого человека в настоящее время не представляет никакого общественного интереса, и только поэтому оно и не было мной до сих пор опубликовано.
Несмотря на все мои заявления в газетах, догадки продолжались делаться за догадками.
Детом 1917 г. ко мне как-то на мою квартиру в Петрограде явился Чернов вместе с несколькими своими товарищами допросить меня о моем отношении к известному тогдашнему обвинению его Милюковым, в связи с его пораженческим движением за границей во время войны. Чернов, между прочим, спросил меня, не его ли я имел в виду в недавнем своем обвинении литератора, как об этом тогда некоторые прямо утверждали. Конечно, я объяснил Чернову, что, как это видно из моих заявлений, дело идет о больном человеке, не играющем никакой политической роли, а эти признаки к нему совсем не подходят.
Чернов в это время болен не был и играл такую показную роль в русской жизни, что мне хотелось ему сказать: «К сожалению, это к Вам не подходит!» Конечно, о Чернове я тогда ни в коем случае не промолчал бы!
Я прекрасно понимаю, какое волнение во всей печати и в обществе поднял бы я если бы тогда, летом 1917 г. или еще раньше, в марте того же года, сейчас же после допроса Доброскока, вместо того, чтобы с огромными усилиями не допустить возбуждения дела Стародворского, я рассказал бы в газетах все то, что пишу в настоящей статье. Я тогда смог бы получить блестящий реванш за всю борьбу, которую в течение десяти лет, в 1908–1917 гг., вели против меня и сам Стародворский, и его сторонники.
Стародворский несомненно был бы арестован, и вокруг ареста этого шлиссельбуржца тогда большой шум подняли бы как раз те, кто в свое время, до революции, не понимал задач моей разоблачительной борьбы с провокаторами.
…В 1908–1909 гг. я вел ответственную, трудную и даже рискованную для моей жизни борьбу со Стародворским, когда он мог быть так опасен своими связями с департаментом полиции и когда он пользовался общим доверием, уважением и известностью, а потом, в 1917 г. я его же спасал от ненужного шельмования, когда он был болен, бессилен и ни для кого более не опасен.
В своих воспоминаниях Мартов говорит, что в молодости он увлекался народовольческим движением и предметом его культа главным образом были два участника народовольческого процесса 1887 г. — Лопатин и Стародворский.
«Ирония судьбы, говорит Мартов, захотела, чтобы через 21 год меня пригласили арбитром в третейский суд, который должен был в Париже разбирать дело между этим самым Стародворским и Бурцевым, обличавшим его в подаче из Шлиссельбургской крепости покаянного письма с оттенком доноса… Суд признал за недоказанностью обвинения факт предательства не установленным, а к приемам, какими Бурцев старался восполнить недостававший у него документальный материал против Стародворского, отнесся неодобрительно. С облегченным сердцем я писал этот приговор: мне было бы больно собственными руками грязнить образ, с которым в долгие годы сроднились романтические переживания. Увы, через 10 лет сухая грязь архивов, развороченных новой революцией, принесла неопровержимые доказательства того, что мой — тогда уже покойный — «подсудимый» на деле не только совершил то, в чем обвинял его Бурцев, но и превратился уже после Шлиссельбурга в оплаченного агента охранки». (Мартов. «Записки социал-демократа»).
Спустя месяца полтора после газетного шума, о котором я только что говорил, ко мне на квартиру пришел больной, на костылях, Стародворский. Он горячо меня благодарил за то, что я не назвал его имени в печати. Он начал рассказывать о себе. Я его прервал и сказал:
— Скажите, я был прав, когда говорил, что все четыре прошения были писаны Вами?
Он, несколько потупившись, ответил мне:
— Ну, да, конечно, Вы были правы!
— Больше мне ничего не нужно! Я думаю, что Вам трудно рассказывать о том, о чем Вы начали говорить. Я только прошу Вас подробнее записать все Ваше дело для истории и сохранить эту рукопись. У меня к Вам по этому делу нет больше никаких просьб и вопросов.
Я понимаю, что для истории, быть может, разоблачения Стародворского имели бы значение, если бы я тогда заставил его ответить на некоторые вопросы.
Стародворский понял, что мне тяжело его выслушивать. Он еще раз меня поблагодарил и затем сказал:
— У меня есть дети, есть жена. Она ничего не знает. Я сталкиваюсь с очень многими, как мне объяснить им мое дело, когда они узнают обо всем?
Тогда я ему дал записочку такого рода (копии я себе не оставил и цитирую по памяти): «Во время моих расследований и расспросов лиц, служивших в департаменте полиции, и по документам, мне пришлось установить, что Стародворский за период 1906–1912 гг. встречался с ними и пользовался их услугами, но у меня нет никаких указаний, чтобы он когда-нибудь указывал им на какие-нибудь имена действующих революционеров».
Стародворский, молча, в большом волнении, взял у меня эту бумагу и стал молча же прощаться. Он только крепко пожал мне руку и сказал:
— Спасибо за все!
Больше Стародворского я не видел. Знаю, что в печати об его связах с департаментом полиции никогда не было ничего сказано.
…Я не имею сведений о том, исполнил ли Стародворский мою просьбу: рассказал ли для истории печальные страницы своей жизни и позаботился ли о том, чтобы этот рассказ был сохранен, как я его о том просил. Знаю только, что мою записку, данную ему во время последнего нашего свидания, он кое-кому показывал, и она у кого-то и теперь должна сохраняться.
К сожалению, я должен здесь сказать, что сообщения Стародворского департаменту полиции не могли обойтись, и не обошлись без того, чтобы в них не упоминались какие-нибудь имена, даже кроме моего. В связи с судом надо мной Стародворский обо мне, конечно, не мог не давать подробных сведений в департамент полиции. Но в различное время он давал сведения и о других лицах, например, о Фигнер. Это все я знал и тогда, когда дал ему этот волчий билет, но я его дал Стародворскому для того, чтобы несколько облегчить его тогдашнее тяжелое положение.
Для революционного движения сношения Стародворского с миром департамента полиции, быть может, фактически и не имели никаких особенно тяжелых последствий, потому что он был мной скомпрометирован в самом начале, когда только что вошел в среду народных социалистов и еще не играл никакой серьезной роли в общественном и революционном движениях, а позднее, как скомпрометированный человек, он ни для кого более не был опасен.
Товарищ директора департамента полиции Виссарионов, Доброскок и другие лица говорили мне, что со времени суда над Стародворским его сведения были для них мало полезны и связью с ним они скорее тяготились. Они неохотно даже принимали его услуги, когда он с различными предложениями, по большей части литературного характера, сам приходил к ним в департамент полиции или на их тайные конспиративные квартиры. Со временем систематические связи Стародворского с департаментом полиции (по-видимому, после 1912 года) даже и совсем прекратились — именно за их бесполезностью для охранников.
В рассказах об освободительном движении имя Стародворского не будет забыто. Там будет рассказана не только его ужасная трагедия, которую он пережил благодаря своим ошибкам и более чем ошибкам, но будет рассказано и о его участии в убийстве Судейкина и кое о чем другом.