Трое пожилых хань пулей вылетели из дверей смежной комнаты. Даже не кивнув ни мне, ни отцу, они продолжили свое поспешное бегство, словно спасали жизни, и выскочили из покоев. После их стремительного исчезновения из-за занавеса показался дядя Маттео, все еще изрыгавший ужасные богохульства. Его глаза сверкали, борода ощетинилась, как иглы дикобраза, а одежда была в беспорядке: очевидно, он толком не оделся после того, как лекари осматривали его.
— Маттео! — в тревоге воскликнул отец. — Черт возьми, что произошло?
Попеременно грозя кулаком и показывая фигу в том направлении куда только что скрылись лекари, дядюшка продолжал неистовствовав.
— Fottuti! Pedarat namard! Che ghe vegan la giandussa! Kalmuk, vakh!
Мы с отцом осторожно усадили его, говоря: «Маттео!», «Дядя!», «Ste tranquilo!»[184] и «Что, во имя Господа, случилось?»
Он прорычал:
— Я не желаю говорить об этом!
— Не желаешь говорить? — мягко спросил отец. — Да эхо твоих воплей уже докатилось до самого Шанду[185].
— Merda![186] — проворчал дядя и угрюмо начал приводить в порядок свои одежды.
Я предложил отцу:
— Давай я попробую догнать лекарей и спросить их?
— Не беспокойтесь! — рявкнул дядя Маттео. — Я тоже могу рассказать. — Он так и сделал, перемежая объяснения восклицаниями: — Вы помните заболевание, от которого я страдал? Dona Lucia![187]
— Да, разумеется, — ответил отец. — Если не ошибаюсь, хаким назвал его kala-azar.
— А ты помнишь, что хаким Мимдад назначил в качестве лекарства сурьму, которая должна была спасти мне жизнь при условии, что я лишусь мужественности? Так оно и случилось, клянусь sangue de Bacco![188]
— Разумеется, — снова сказал отец. — И что, Маттео? Неужели лекари обнаружили, что тебе стало хуже?
— Хуже, Нико? Что может быть хуже? Нет. Треклятые докторишки только что сообщили мне медовыми голосами, что мне вообще не следовало принимать эту проклятую сурьму! Они говорят, что могли бы излечить kala-azar, просто давая мне милдью!
— Милдью? А что это?
— Ну, вроде какая-то разновидность зеленой плесени, которая образуется в пустых закромах из-под проса. Это лекарство вернуло бы мне здоровье, говорят они, причем без ужасного побочного эффекта. Мои pendenti[189] никогда бы не сморщились! Не очень-то приятно услышать это сейчас? Милдью! Porco Dio!
— Да уж, такое не слишком-то приятно услышать.
— Ну скажи, какая была необходимость проклятым scataroni вообще говорить мне об этом? Теперь, когда уже слишком поздно? Mona merda![190]
— Это было не очень-то тактично с их стороны.
— Проклятые saputèli[191] просто хотели похвастаться, насколько они искуснее того захолустного шарлатана, который кастрировал меня! Aborto di natura![192]
— Есть старая поговорка, Маттео. Этот мир, как пара туфель, которые…
— Bruto barabào! Заткнись, Нико!
Обидевшись, отец ушел в другую комнату. Я услышал, как он наводит там порядок. Дядя Маттео сел, шипя и клокоча, словно чайник на медленном огне. Но в конце концов он поднял все-таки голову, посмотрел мне в глаза и сказал уже спокойнее:
— Прости меня, Марко, я вел себя недостойно. Знаю, когда-то я сказал, что смиренно приму ниспосланное мне судьбой испытание. Но теперь узнать, что в страшной жертве не было необходимости… — Он заскрежетал зубами. — Надеюсь, что тягостные раздумья не сведут меня с ума.
— Но, дядюшка…
— Если ты изречешь поговорку, я сверну тебе шею.
Какое-то время я сидел молча, ломая голову, как бы лучше выразить дядюшке свое сочувствие. Хотя, откровенно говоря, я полагал, что вообще-то все к лучшему. Здесь, среди отважных мужественных монголов, к его извращенным наклонностям отнеслись бы не так терпимо, как это было, например, в мусульманских странах. И, попадись дядюшка с поличным, он вполне мог бы угодить прямиком к Ласкателю. Однако я предпочел держать свои соображения при себе. Приготовившись увернуться от его все еще сжатого кулака, я прочистил горло и попытался произнести слова утешения:
— Мне кажется, дядя Маттео, что почти каждый раз, когда я сам попадал в серьезные неприятности или переделки, меня в конечном итоге заводил туда именно мой candelòtto. Приходится дорого расплачиваться за те удовольствия, которые он приносит мне. Я думаю, что если бы я лишился своего candelòtto, то мне было бы легче стать хорошим человеком.
— Ты полагаешь? — спросил дядя Маттео кисло.
— Между прочим, из всех священников и монахов, насколько мне известно, самыми выдающимися были те, кто серьезно относился к своим обетам и целибату. Полагаю, так происходило потому, что они закрыли свои чувства для возбуждения плоти и смогли думать о душе.
— Все это дерьмо. Неужели ты и правда так думаешь?
— Разумеется. Посмотри на святого Августина. В юности он молился: «Господи, сделай меня непорочным, но не теперь». Он очень хорошо знал, где прячется зло. Поэтому-то он и стал святым, когда наконец отказался от соблазнов плоти…
— Chiava el santo! — в бешенстве выкрикнул дядя Маттео ужасное богохульство.
Спустя мгновение, когда молния не поразила нас, он произнес еще грозно, но уже более спокойным тоном:
— Марко, а теперь я скажу тебе, что думаю я. Я полагаю, если только, конечно, твоя вера не лицемерное притворство, что все обстоит как раз наоборот. Каждый мужчина и каждая женщина на земле настолько злы и порочны, насколько у них на это хватает порока. И меньше других поддаются соблазнам робкие люди, которых по недоразумению называют благочестивыми. Ну а самых трусливых считают святыми и обычно они сами первые себя таковыми объявляют. Проще объявить: «Взгляните на меня: я святой, потому что надменно удаляюсь от храбрых и деятельных мужчин и женщин!», чем честно сказать: «Я не могу господствовать в этом уголке земли и боюсь даже попытаться сделать». Помни об этом, Марко, и будь отважным, мой мальчик.
Я сел и попытался придумать достойный ответ, который бы при этом не был простым ханжеством. Но, увидев, что дядя успокоился и что-то бормочет про себя, я поднялся и спокойно ушел.
Бедный дядя Маттео! Похоже, сначала он внушил себе, что его ненормальные наклонности являются не слабохарактерностью, а достоинством, которое просто не признают обыватели, а потом и вовсе решил, что он мог бы заставить этот полный предрассудков мир признать свое превосходство, если бы только его мошеннически не лишили этого превосходства раньше времени. Ну, положим, сам я знал множество людей, не способных скрывать свои вопиющие пороки и изъяны и старавшихся вместо этого выставлять их напоказ, как благословение. Я знал родителей одного слабоумного калеки, которые никогда не произносили вслух имени, данного младенцу при крещении, а умилительно называли его «Христианин», видимо, подразумевая, что Господь предназначил их сына для Небес и потому специально сделал его непригодным для земной жизни. Мне жаль калек, но я никогда не поверю, что если дать увечному благородное имя, то это украсит несчастного или возвысит его уродство.
Я вернулся в свои покои и обнаружил, что ван Чимким уже ждет меня. Мы вместе отправились на окраину города-дворца, где находилась мастерская придворного золотых дел мастера.
— Марко Поло — мастер Пьер Бошер, — сказал Чимким, представляя нас друг другу.
Золотых дел мастер искренне улыбнулся и произнес:
— Bonjour, messire Paule[193].
Я не помню, что ответил, потому что был сильно удивлен. Молодой человек, мой ровесник, оказался первым настоящим ференгхи, которого я встретил с тех пор, как покинул дом, — я имею в виду настоящим франком, французом.
— В действительности я родился в Каракоруме, старой столице Монголии, — объяснял он мне на смеси монгольского и наполовину позабытого французского, пока показывал мастерскую. — Мои родители были персами, но отец Гийом состоял золотых дел мастером при дворе короля Венгрии Бела. Поэтому его и мою мать взяли в плен монголы, когда ильхан Бату покорил город Белы Буду. Пленников отвели к великому Гуюк-хану в Каракорум. Alors[194], когда тот узнал о талантах отца, он удостоил его титула maitre Guillaume[195] и возвысил при дворе. После чего мои родители счастливо жили в этих землях до самой смерти. И сам я тоже родился здесь, во время правления великого хана Манту.
— Если к тебе так хорошо относятся, Пьер, — сказал я, — то ты, наверное, свободен и можешь в любой момент оставить двор Хубилая и вернуться обратно на Запад?
— O oui[196]. Но я сомневаюсь, что буду жить там так же хорошо, как здесь, потому что мой талант уступает отцовскому. Я сведущ в том, как обращаться с золотом и серебром, в огранке драгоценных камней и изготовлении ювелирных изделий, mais voilà tout[197]. Это мой отец создал большую часть хитроумных приспособлений, которые ты можешь увидеть вокруг дворца. Помимо изготовления ювелирных украшений моя основная обязанность заключается в том, чтобы содержать в порядке эти устройства. Таким образом, великий хан Хубилай, так же как и его предшественник, благоволит ко мне: он щедро одаривает меня, я ни в чем не нуждаюсь и собираюсь в скором времени жениться на достойной монгольской придворной даме. Так что я вполне доволен своей жизнью.