Через 17 лет, в 1985 году, я посещу недавно построенный в Вашингтоне Мемориал ветеранов войны во Вьетнаме, чтобы удостовериться, что Элайас мне не привиделся. Он существовал: надпись на мемориале указывала на Хуана Анхеля Элайаса из штата Аризона. Я использовал его настоящее имя во «Взводе», чтобы почтить его память, и упомянул его в интервью. Тогда я получил еще одно подтверждение его существования. Его дочь написала мне и приехала в Лос-Анджелес, чтобы узнать о том, кем был ее отец, которого она, черт возьми, совсем не знала. Впрочем, и я его особо не знал, поэтому вряд ли ей в этом сильно помог. Она была ребенком, когда его убили, и, несмотря на свою хрупкость, сполна хлебнула лиха. Он был так молод, как и все мы. Не только она, но и многие ветераны и их семьи сталкивались с трудностями. Война порождает эти проблемы. У Элайаса и ее матери был бурный брак, и Элайас испытал множество проблем с так называемым законом, соблюдением закона в Америке. Как человека из Нью-Йорка меня порядком раздражало обилие полицейских сериалов на ТВ, однако я теперь осознаю, что закон, шерифы и правосудие фронтира[51] укоренены в душе американцев. Они также фундаментальны для нашего сознания, как тяга к огнестрельному оружию. Забудьте о школьных уроках. Большинство американцев лучше понимают, что такое тюрьма и «закон», чем что такое школа. Люди в Америке попадают в «неприятности». Таков порядок вещей, недаром это обыгрывается в бесчисленном множестве песен под гитару. Элайас бросал вызов судьбе своим свободным духом. Барнс же выступал как шериф, вершащий правосудие по обычаям Дикого Запада.
Но что, если бы Барнс и Элайас служили в одном взводе? Мое воображение зажглось этой идеей. Они были бы «альфа-лидерами» этого выдуманного взвода. Оба мужчины, как и в реальной жизни, обладали видимым невооруженным глазом сексуальным магнетизмом. Сюжет выстраивался бы на фундаментальном, драматичном дуализме. Меня в роли новобранца Криса Тейлора привлекали две разные стороны самого себя: «жизненная» мощная маскулинность моего отца в лице Барнса в конфликте с идущим вразрез с правилами бунтарством моей матери в лице Элайаса. Все это заинтриговало меня. А что, если в финале один мужчина уничтожит другого? Как Ахилл поступил с Гектором.
Мои воспоминания множились по мере того, как я писал. Ко мне пришло более глубокое понимание пережитого мною во Вьетнаме. Наша война была летописью о страданиях людей и развращении их системой, которая требовала лжи от каждого. В каком-то смысле мы сами обесчестили себя. Война была одним из проявлений Лжи, с которой я впервые столкнулся во время развода моих родителей. Я столкнулся с тремя разновидностями лжи во Вьетнаме. Первая ложь — «дружественный огонь», жертвой которого стал сержант Элайас, человек, который мне нравился и которым я восхищался. Как определено соответствующими регламентами, «дружественный огонь» — это смерть от собственного оружия: бомб, артиллерийских снарядов, гранат, стрельбы из винтовок и гранатометов M79 в ближнем бою. Сюда включались «несчастные случаи», которые происходили постоянно: по нам открывали огонь боевые вертолеты; артиллерия обстреливала джунгли, немного ошибившись с координатами цели; на нас сбросил бомбу низко и быстро летевший истребитель-бомбардировщик F-4, сбившийся с курса; парень, не разобравшийся с инструкцией, мог направить мину «Клеймор»[52] не в ту сторону, и, вместо того чтобы подорвать прорывающих периметр солдат ВНА, мог сам превратиться в кровавое месиво.
Пентагон, который годы спустя откажется принять нашу первоначальную заявку на получение технической поддержки для съемок «Взвода» (обозвав сценарий фальсификацией и злонамеренным искажением условий военной службы), не любит говорить об этом, но, по неофициальным данным, «дружественный огонь» стал причиной гибели и ранений по крайней мере 15 % наших ребят во Вьетнаме, если не больше. Военные вычеркнули это из официальных отчетов и голливудских фильмов там, где это было возможно. Ведь им не хотелось, чтобы тысячи несчастных родителей и жен переживали из-за того, что их близкие погибли таким нелепым образом. Представьте себе: 15 % погибших во Вьетнаме американцев. Это почти 9 тысяч человек. К этому нужно добавить 300 тысяч раненых, в том числе 75 тысяч человек с тяжелыми формами инвалидности. Пронзительные мемуары бывшего морпеха Рональда Ковика «Рожденный четвертого июля» содержат главу о том, как он по ошибке застрелил одного из своих боевых товарищей. После того как командир Рона отказался принять его заявление о виновности, память об этом случае постепенно переросла в столь невыносимый груз вины, который заставил Рона, по сути, принести самого себя в жертву — быть прикованным к креслу-каталке на всю свою оставшуюся мучительную жизнь. У меня отсутствуют доказательства, но я на 75 % уверен, что в начале моей службы, во время пребывания в 25-й пехотной дивизии, меня чуть не убил во время первой ночной засады неумелый сержант отделения. Находясь позади меня, он небрежно закинул на близкое расстояние гранату, которая разорвалась рядом со мной, после чего я потерял сознание. Мне на самом деле очень повезло, что я выжил. Еще пара сантиметров, и мне бы перерубило осколками яремную вену. Такие случаи происходят постоянно и, как я полагаю, являются одним из величайших секретов современной войны.
Вторая ложь связана с убийством гражданских лиц в основном в результате бомбежек и артиллерийских обстрелов, но также и по вине пехоты. Мы не были достаточно дисциплинированы. В результате бойни в Сонгми[53] в марте 1968 года было уничтожено несколько деревень, убито более 500 мирных жителей — и все это без единого выстрела со стороны противника. Мы слышали об этом и знали, что резня случилась из-за остервенения на фоне гибнувших от мин солдат и врагов, которых мы никогда не видели. Сельские жители в сознании многих пехотинцев стали ассоциироваться с противником. В течение лета 1968-го ситуация усугубилась. В перерывах между миссиями в густых джунглях долины Ашау мы проводили «рекогносцировки» и «поисково-карательные операции» у деревень вдоль побережья вблизи городов Куангчи[54] и Хюэ. Большую часть времени мы исходили злобой, поскольку наши сержанты заставляли нас искать вьетконговцев в норах, ямах и бункерах, а там никогда не знаешь, что найдешь, и не выйдет ли оно тебе боком. Попадая в такие укрытия, мы кричали: «Пошли вон! Убирайтесь!» Иногда оттуда медленно вылезали один-два перепуганных сельских жителя. А потом мы обнаруживали тайники с оружием, амуницией и рисом по всей деревне. Мы ненавидели гражданских лиц, поскольку считали, что они поддерживают врага. В то же время я сочувствовал мирным жителям, понимая, что на них оказывает давление и сторона противника. Я не знал, на чьей стороне были их политические симпатии; не думаю, что у большинства из них они вообще были. Многие просто пытались выжить, как и мы.
Бывало, мы приходим в деревню. По тропинке идет старушка. Какой-нибудь пехотинец в плохом настроении, желая выместить на ком-то свою злость, крикнет: «Эй, гук, иди сюда! Ты, диди[55]! Давай же, тащи сюда свою задницу!» Она, возможно, не слышит или настолько напугана, что не может повернуть назад. Она делает несколько шагов вперед. Парень уже не окликает ее второй раз. Он поднимает свой M16. Бум, бум, бум. И никаких вопросов. Она же не подошла немедленно, когда он подозвал ее. В присутствии офицера или сержанта, наделенного командирскими правами, этот солдат бы себе этого, скорее всего, не позволил бы, но бывали и такие случаи.
Однажды и я чуть не сорвался. Невыносимая жара. Мне осточертели вьетнамские крестьяне с их протестами, отрицаниями, жалостливыми стонами, лживостью и скрытностью; происходящее потеряло всякое значение. Меня просто тошнило от всего этого: роли, в которой мы тут выступали, их языка, их запаха, их злости по отношению к нам, моего собственного страха и гнева. Я сорвался, когда один упрямый старик начал что-то возмущенно мне кричать. Я несколько раз выстрелил ему под ноги, вопя при этом: «Заткнись и танцуй, ублюдок! Заткнись нахрен!» Я хотел убить его, и мне бы это сошло с рук. Мы были разбиты на группы по два-три человека, без сержантов. Остальные солдаты обыскивали другой конец деревни. Но я не убил его. Меня удержала от этого та истончившаяся нить человечности, которая еще не порвалась во мне.
В другой деревне я остановил группу из трех солдат, которые приставали к двум вьетнамским девушкам; напряженная ситуация грозила перерасти в мерзкий акт изнасилования. Некоторые из моих взводных сослуживцев отвернулись от меня после этого. Еще был случай, когда туповатый 18-летний парень из нашего подразделения тихо хвастался убийством: он размозжил голову старухе прикладом своего M16, а потом поджег ее лачугу, чтобы скрыть следы преступления. Никто этого не видел, поскольку все разбрелись по деревне. Он был кичлив и глуп, никто не воспринимал его всерьез. Но кто знает, что на самом деле он сделал. Мы играли в страшную игру: кто сможет «трахнуть их» и не попасться. Некоторые парни вели себя как шаловливые детишки с винтовками, которым многое сходит с рук. Да, вот такое безумие там творилось. Мы всегда толкали и пихали «их», относясь к ним как к животным, низшим существам. Мы были отморозками. Не так-то просто узнать, что произошло в протянувшейся на несколько сотен метров деревне.
Я официально стал убийцей одним летним днем. Мы напоролись на небольшую засаду в прибрежной зоне, недалеко от моря, на краю деревни. Мы потеряли лейтенанта, сержанта и нашу собаку-разведчика, немецкую овчарку, к которой я сильно привязался. Это была одна из тех странных небольших перестрелок, которая начинается с одиночных выстрелов наугад и перерастает в град пуль. Наши два взвода растянулись на сотню метров. Указания по радио сбивали с толку, и тут вдруг новые выстрелы прозвучали внутри наших порядков, что вызвало еще больше путаницы. Ситуация была очень опасной и обернулась бы бедой для нас, если бы начался перекрестный огонь, когда мы стреляли бы друг в друга. Было известно, что противник планировал засады именно с таким расчетом. Я мог бы спокойно отсидеться, ожидая, что ситуация разрешится сама собой. Однако я чувствовал, что именно мне, а не кому-либо другому, нужно разобраться с путаницей, иначе произойдет катастрофа. Я должен был что-то сделать. Может быть, я просто сильно замерз или был зол из-за смерти служебной собаки или бессмысленности всего происходящего. Или, по выражению Камю, у меня просто была головная боль, а яростное солнце обжигало мои глаза. Черт возьми, кто может это знать? Но одно я понимал точно: настал мой момент действовать, а если нет…