Сапрыкин шмыгнул носом, глухо прокашлялся, равнодушно отвернулся к окну и надолго замер в такой позе.
Боев какое-то время обозревал его мало чем примечательный профиль, хмурился и тоже молчал. Теребя складки уже и вовсе бесформенного комка бумаги, он напряженно думал. Выходит, что где-то он, начальник заставы, недоглядел, что-то упустил за вихревой текучкой дел, если солдат, — в общем-то, не разгильдяй, явно не нарушитель дисциплины и как будто не ленивец — таит от него правду. И не просто таит, а, страшась лишь вины и положенного за нее наказания, возводит напраслину на других. Выходит, грош цена всем его воспитательным мерам, немалым усилиям Чеботарева, благодаря которым их именная застава не только в отряде, но и в округе не первый год числится на отличном счету! Выходит, заключил Боев, тогда прав и Ковалев — рановато пока что проводить у них инструкторско-методические занятия с офицерами застав! Ведь чтобы учить других, убеждал себя Боев, надо иметь моральное право быть образцом самому…
В невеселых раздумьях Боев потянулся было за второй сигаретой, но не рассосавшаяся горечь никотина предыдущей сигареты и без того жгла язык, сделала изнутри шершавыми щеки и небо. Он обернулся к молчавшему все это время лейтенанту Чеботареву, обменялся с ним многозначительным взглядом, должно быть, означавшим: вот такие, брат замполит, дела, хреновые, в общем, дела, хвастать нечем.
Снизу, сквозь довольно-таки толстое перекрытие, до канцелярии долетел бодрый голос дежурного:
— Застава, строиться на вечернюю поверку! В две шеренги становись!..
Сапрыкин по-прежнему разглядывал схваченную морозом темную заоконную даль, найдя для себя там какой-то свой, потаенный интерес, недоступный другим. Только играть с ним в молчанку Боев не собирался.
— Идите сюда, Сапрыкин! — решительно подозвал он солдата к столу. — Подходите ближе, что вы мнетесь, как барышня? Сумели натворить, сумейте и ответить! — Майор щелкнул кнопкой простенькой шариковой ручки, отыскал в общей тетради для черновых записей чистый лист, с хрустом разгладил ладонью корешок. — Давайте-ка с вами кое-что подсчитаем, займемся прикладной математикой. Знаете, сколько стоит разбитое на вашей машине купольное стекло? Во сколько обошлись государству затраты на его изготовление? Даже понятия не имеете? Нет? А я знаю. Итак, пишем первое слагаемое. Ну а сколько стоит отражатель? Тоже не знаете? Как же вы, Сапрыкин, до сих пор не усвоили таких простых вещей, а носите знак классного специалиста? Ведь в мирные дни он — все равно что боевая награда, а ее — хорошенько запомните это на будущее — незаслуженно носить нельзя. — Боев быстро перевел взгляд на Чеботарева. — Верно я рассуждаю, замполит?
— Только так.
Внутреннее чувство подсказывало Чеботареву: солдат или что-то утаивал, или упорно не договаривал, попросту мороча им головы детским невразумительным лепетом — им, двум офицерам, занятым людям, обремененным, помимо службы, и семьей, и личной ответственностью за каждого солдата в отдельности, а значит, и за весь коллектив. И замполит ощутил потребность, вернее, даже необходимость высказаться более подробно, вслух определить собственное отношение к Сапрыкину, потому что, как и Боева, его коробила занятая солдатом позиция, его глухое упорство, явное нежелание восстановить истину и, таким образом, прояснить хотя бы мотивы своего поведения, ибо зачастую именно мотивы способны если не оправдать, то хотя бы смягчить любые, самые тяжелые последствия, и очень обидно, что его подчиненный никак не возьмет это в толк.
— Сапрыкин… — начал Чеботарев, воспользовавшись минутной паузой. — Я знаю: вы любите читать исторические романы. А вы не задумывались, почему, когда полководец, допустим, очаковских или каких-нибудь других времен проигрывал крупное сражение, он ломал собственную шпагу и спарывал эполеты? — Чеботарев, совершенно искренне сокрушаясь, несмотря ни ни что сочувствуя солдату, невесело покачал головой. — Для вас, Сапрыкин, все случившееся было крупным сражением. Может быть, самым первым в жизни сражением. И вы его, как ни прискорбно, начисто проиграли. Так что поздравлять вас, как говорится, не с чем. Остается лишь пожалеть.
«Жалость» дошла до сердца, что-то переместила в нем, сдвинула с места, обожгла какой-то чувствительный нерв. Солдат вскинул голову, открыл было рот, явно намереваясь что-то сказать, но удержался, лишь удрученно — мол, все равно никто не поймет — махнул рукой. Исчезнувшие в какой-то миг резкие складки снова залегли в уголках губ, старя лицо, делая его невыразительным, плоским.
Боев и виду не подал, что от него не укрылся мимолетный порыв Сапрыкина. Однако, так и не дождавшись, что солдат все-таки пересилит себя, откроет истину, майор сам возобновил разговор — на этот раз иным, намеренно ровным, почти бесстрастным голосом:
— Значит, Сапрыкин, даже приблизительно вы не догадываетесь, сколько стоит отражатель? Хотите, я вам скажу? В четыре раза больше стекла. Усваиваете?
Майор до хруста сжал костяшки пальцев, замолчал, как бы давая возможность устояться словам, переплавиться из звуков в четкое понятие, которое войдет в сознание Сапрыкина и утвердится там хотя бы на время их долгого и, увы, пока что малорезультатного разговора.
Чеботарев тоже помалкивал; явно недовольный собой, в душе он корил себя за то, что высказался чересчур красиво, не по существу: тирада о полководце в эполетах получилась цветистой, на первый взгляд вроде и эффектной, а на самом деле, как понимал теперь замполит, — пустой…
— Да, в четыре раза, — повторил Боев, по-прежнему следя за своим голосом, не давая ему сбиться с ровного тона. — Сейчас прикинем, что у нас получается… — Он произвел на тетрадном листке несложный арифметический подсчет и едва не присвистнул от удивления: — Ого, немалая сумма!
Сапрыкин завороженно смотрел то на майора, то на колонку крупных цифр, то снова на майора. Покуда не зная, к чему ведет начальник заставы, он часто дергал выступающим вперед кадыком, будто пил воду. Что-то похожее на волнение промелькнуло в его глазах, сменив так задевавшее майора прежнее равнодушие и покорность. Хотя и запоздало, но, кажется, до него начал доходить смысл не бог весть какой мудреной майорской математики, и он с беспокойством ждал, что будет дальше.
— Это только одна, экономическая сторона, как говорят бухгалтеры, итог лишь в денежном выражении…
Боев намеренно отвернулся, будто ему смертельно наскучила сама ситуация, при которой он вынужден разъяснять, разжевывать почти на пределе терпения столь очевидные понятия. С минуту он прислушивался к невнятно доносившемуся снизу разнобою голосов солдат и густого, звучного — старшины, проводящего вечернюю поверку личного состава. Да и в самом деле пора было завершать разговор: часы показывали позднее время. И Боев заговорил, подчеркивая каждое слово:
— Пока что я совершенно не касался главного: вашей ответственности перед законом. Юридической ответственности. Сами должны понимать, что это означает: вы человек грамотный, исторические романы читаете… — Майор сделал нажим на слово «исторические» и одновременно посмотрел на Чеботарева — не принял ли тот иронию на свой счет?
— Не только их одни, — парировал Чеботарев, но Боев, не желая терять инициативы, продолжил:
— Можно поставить вопрос и по-другому. Вы, именно вы, Сапрыкин, собственными руками ослабили боевую мощь страны на единицу техники.
Сапрыкин отступил на шаг; с видимым усилием произнес сухим, севшим голосом:
— Не-ет…
Для Боева это послужило своеобразным сигналом. Он торопливо встал и развел руки в стороны:
— А как же иначе прикажете квалифицировать ваши действия? Нет, иначе я не могу. Не имею права.
Для всех троих наступил тот тягостный переломный момент, когда разговор, подобно пущенному в ход огромному маховику, достиг верхней «мертвой» точки, замер, и уже не от чьих-либо усилий, а от малейшего дисбаланса самого маховика зависело, продолжится или, наоборот, угаснет начальное его вращение, стабилизируются или же, напротив, наберут критическое число обороты, когда под действием увеличивающейся центробежной силы вся система неминуемо идет «вразнос»…
Все трое молчали.
Сапрыкин томился в непривычной для себя обстановке. Помимо воли, не замечая, он коротко, обреченно вздыхал. Мыслей не было никаких — их вытеснила пустота, гнетущая, глухая… Затылком он чувствовал, въяве осязал спасительную близость порога, который перешагнул всего каких-нибудь двадцать минут назад. Его неодолимо тянуло поскорее оказаться по ту сторону двери, подальше от канцелярии, где даже прочный дощатый пол, недавно крашенный светлой эмалью, казался зыбким, почему-то ускользающим из-под ног, ненадежным. И совершенно некстати, не вовремя вспомнилась ему река, высокий обрывистый берег, сплошь истыканный гнездами стрижей, вспомнился бурый клок тучи, внезапно наползшей на солнце, ржавая пыль, взвихренная налетевшим ветром, который поднял волну, погнал на стремнину, не давая мальчонке пристать, хоть как-нибудь дотянуться до берега… Сапрыкин будто все еще плыл по своей реке детства, барахтался в пенной воде без всякой надежды когда-нибудь выкарабкаться из ее жуткой засасывающей глубины, и какой-то давней-давней болью сводило окаменевшие плечи, обрывалось от страха сердце… Немного погодя до него дошло, что никуда он не плыл, а как стоял, так и стоит посреди канцелярии, и не глинистый берег в темных дырьях стрижиных гнезд желтел справа от него, а обычный двухтумбовый конторский стол, за которым с отрешенным видом немо сидел замполит…
Чеботарев тем временем пытался представить, каким он будет лет этак через двадцать, двадцать пять, когда, скажем, достигнет возраста Боева. Однако будущее ни в чем или почти ни в чем не отличалось от настоящего — по крайней мере так ему пока что казалось. И через четверть века Чеботарев представлялся себе таким же, сегодняшним — без малейших морщин и залысин, по-прежнему легким на ногу, обладающим бесконечным запасом сил, способным засыпать тотчас, едва голова коснется подушки, а просыпаться чуть свет или, в случае надобности, по первому сигналу тревоги…