В поисках Аполлона — страница 20 из 43

Крепс между тем, едва дождавшись, когда я закончу фотографирование столь мелкого объекта, выхватил цветок с яичком из-под моего носа и мгновенно упрятал его в баночку из-под майонеза.

— Зачем? — с недоумением спросил я.

— А я выращу гусеницу у себя дома, а потом здесь выпущу следующей весной.

«Ну да, выпустишь!» — подумал я, но не сказал, а лишь с сомнением покачал головой.

— Вы не представляете, что будет здесь через месяц, — сказал Крепс, очевидно заметив мое сомнение, но не обидевшись. — От этой благодати ничего не останется, все выгорит, высохнет, ветер поломает и разнесет остатки растений. И этот очиток будет сломан, и окажется яичко неизвестно где. Скорее всего погибнет. А я его сохраню. Следующей весной очитки опять вырастут, когда дожди начнутся. На них я и выпущу гусеничек. Так они и сохранятся. Ведь в природе-то знаете как? Из ста яичек Аполлониуса сохраняется разве что одно-два! Некоторые еще в стадии яйца погибают, а из тех, что вылупятся, многие ли до живого очитка доберутся? Да и взрослым гусеницам выжить не так просто. Птицы, муравьи, жужелицы, да мало ли! И потом наездники здесь летают — черно-красные такие, я вам покажу этих бандитов. Заражают гусениц своими яйцами — гусеница окуклится, а из куколки не Аполлониус вылетит, а наездник. А то и несколько сразу. То же и с алексанорами происходит. Сколько раз такое бывало даже в моем «зоопарке». Думаете, почему одна бабочка столько яичек откладывает? Каждая по нескольку десятков! Почему? А потому, что процент выживания чрезвычайно низок. Если устраивать здесь заповедник, то есть смысл немножко о них позаботиться. Ухаживать и разводить.

Он повернулся и опять медленно стал карабкаться вверх, продолжая, однако, развивать тему.

— Думаете, почему некоторые коллекционеры самых редких бабочек ловят помногу? Им наплевать на все, им бы только деньги…

Горько крякнув, он остановился, передохнул, потом полез в свою сумку, достал и проглотил очередную таблетку.

— А мы, например, на одну зарплату всегда жили. И на пенсию мою.

Он опять внезапно остановился и внимательно посмотрел на меня:

— Вы что же думаете: если я кому-то дарю бабочку или жука, то деньги беру? Если только книги приходится на бабочек выменивать, это да. Иначе ведь их не достанешь, особенно старые. Теперь-то книги пишут все кому не лень. А раньше те писали, кто на самом деле увлекался, кому наука важна.

И он опять повернулся и опять зашагал в гору. Я хотел было обидеться, но передумал.

12.

Да, не так прост он был, этот Крепс. Впрочем, как и каждый человек, в чем я еще раз убедился. Ведь как не понравился он мне сначала! А вот стоило набраться терпения и приглядеться…

Как ни увлечен я был склоном «Эльдорадо», Аполлониусами и ботаническим раем, однако с неослабевающим, а скорее даже растущим интересом прислушивался и приглядывался к новому своему знакомому. То я видел его как «механического человека», эгоцентрика, не слушающего других, любителя приказывать и подчинять, собственника, убийцу бабочек, совершенно безжалостного, раздражающего еще и своей безапелляционностью. А то, наоборот, он казался большим ребенком, очень добрым, в чем-то беззащитным, беспомощным, растерянным даже и как-то патологически, до самозабвения любящим своего сына.

Время от времени я пытался выспрашивать о его собственном увлечении биологией — меня поражала его эрудиция: он, например, знал названия всех растений, которые в таком множестве здесь произрастали. Что же касается биологии бабочек, то он рассказывал такие вещи, о которых я раньше понятия не имел. Он поведал, к примеру, о том, что гусеницы Аполлониуса на ночь прячутся под камнями и окукливаются в камнях же. Что зимуют именно яички, а не куколки — они с сыном это установили точно и поправили Курта Ламперта, который считал, что зимуют именно куколки. А еще такая деталь поведения: гусеница, поев листьев очитка, ползет на камень, прогретый солнцем, иной раз прямо-таки раскаленный, и греется: прогрев ей нужен для того, очевидно, чтобы лучше шел процесс переваривания пищи. Оттого же, вероятно, она и черная — чтобы как следует прогреваться. До какой же температуры она нагревается! Рассказал он и то, как не раз наблюдал воздушные бои махаонов и особенно алексаноров — очевидно, из-за самок, — настоящие бои, когда самцы налетают друг на друга, стараясь сбить соперника и овладеть самкой. «Сознания у бабочек, разумеется, нет но как вы объясните такие вот турниры? — риторически вопрошал он. — А ведь как бьются — куски крыльев летят!»

Еще он рассказывал, что гусеницы алексаноров похожи на гусениц махаонов, только они как бы выцветшие. Почему? Очевидно, потому, что в отличие от махаоновых питаются ночью. Потому их так трудно найти. И не прангос они едят, а ферулу. Хотя сначала, как только выведутся из яичек, гусенички темные, они лишь потом выцветают. Почему? Потому что самка откладывает яички на отцветшие темные соцветия ферулы. И выбирает почему-то такие растения, которые качаются на камнях над пропастью. Когда самка, откладывая яичко, зависает в воздухе, трепеща крыльями, — это очень красиво. А гусенички сначала питаются на свету, а потом все больше переходят к ночному образу жизни. Окукливаются они под камнями, и некоторые лежат там до трех лет. Почему? Очевидно, на всякий случай, чтобы предусмотреть возможные неблагоприятные условия климата в следующем году: погибнут одни, зато выживут другие, более поздние. А вот у Аполлониусов, наоборот, куколки лежат очень мало — из них быстро выводятся бабочки…

Да, это был истинный, заинтересованный и серьезный наблюдатель, он жил целиком в этом мире, отдаваясь ему без остатка, мне казалось, что и сына он воспринимает как бы сквозь призму этого мира, и именно в этом — в наблюдении за бабочками, в поисках и разгадках тайн их жизни и поведения — они, кажется, были особенно близки, составляя как бы единое целое. Его увлечение было гораздо большим, нежели то, что принято считать именно увлечением. Это была его жизнь. Сын и бабочки — вот чем он теперь жил.

Старался выяснить я и то, каким образом увлечение отца стало профессией сына (или наоборот?), как сын пришел к тому, чем увлечен отец, каким образом это стало и для него таким важным.

С детства Крепс-старший, оказывается, любил биологию, в нем, очевидно, было заложено и начинало уже прорастать зерно страстного исследователя природы. Но оно так и не смогло окончательно доразвиться — помешали серьезные обстоятельства жизни. И то, что, может быть, в состоянии был бы выдержать характер гибкий, не выдержал его характер — прямолинейный и жесткий. И не оставалось уже сил и возможностей стремиться к Мечте…

И вот теперь в своем сыне он как бы заново начал жизнь — переживает то, чего не удалось пережить в собственной молодости. То, чего не смог осуществить сам в силу жизненных обстоятельств, осуществляет он теперь через сына. Сбывается теперь (хотя и с большим опозданием) его собственная Мечта, удачи сына — его удачи. Успех сына — награда отцу за верность Мечте вопреки всему! Вот же как долго пришлось ждать этому человеку, прежде чем он отыскал своих Аполлонов…

Да, собственно, не такой уж это и редкий случай, думал я, стараясь осмыслить то, что понял. Как часто мы пытаемся повторить свою жизнь в детях! Хорошо это? Наверное, и хорошо, и плохо. Хорошо потому, очевидно, что сбывается, сбывается все же Мечта — свершается тем самым предназначение человека, пусть поздно, пусть только через посредство другого, но свершается же! Плохо то, что в пылу забываем часто: дети наши — это все же не сами мы, каждый из них — самостоятельный человек, полноправный, у него может быть своя Мечта, отличная от нашей, и он имеет право именно на нее. А мы, ослепленные, со своей носимся…

Но тут, у Крепсов, казалось мне, был счастливый случай. Совпало!

Впоследствии я узнал, насколько и Крепс-младший был в свою очередь увлечен: каждый год он совершал по нескольку поездок с исследовательской целью, он буквально исходил собственными ногами в кроссовках и кедах Тянь-Шань, Памир, причем самые глухие, неосвоенные еще уголки. Он также сделал, оказывается, много открытий, и пусть трудно сопоставлять их по масштабам с открытиями, например, Грум-Гржимайло или Пржевальского, но не в этом же дело. Сын, как и отец, был увлеченный человек в лучшем смысле этого слова, и, конечно, он следовал девизу Линнея…

И вот что еще больше и больше я понимал: мы с Крепсом-старшим — как ни парадоксально, как ни удивительно это! — тоже братья по духу, тоже соратники, и оба счастливы сейчас, на этом бурно цветущем склоне, в хороводе солнечных бабочек, и для Крепса склон «Эльдорадо» — тоже Долина, Полная Самородков!

Тут-то и стала мне понятной поразительная выносливость старика! Шестьдесят четыре года ему, комплекция весьма грузная, болезней, по-видимому, хватало (ведь сколько раз в продолжение нашего восхождения глотал он таблетки!), несколько дней длилась у него голодная «диета», но он шел и шел, карабкался в гору неудержимо и махал сачком, чуть не срываясь в пропасть, и говорил, говорил, тоже не уставая. Он почувствовал, что мы соратники, он даже так и сказал вдруг: «Я много говорю потому, что вижу: вы впитываете все». Как же рад был и я оттого, что сдержал себя в первые минуты знакомства, не нагрубил, не улизнул от него, хотя мне очень хотелось… Вот за внимательность, за терпимость был я теперь, значит, дважды вознагражден: великан Крепс подарил мне «Эльдорадо» и себя самого.

Впрочем, какой же он старик? Он, как и я, чувствовал себя здесь юношей, мальчиком даже.

13.

А потом мы встретили Мнемозин. Забираясь все выше, мы оказались в конце концов в еще более дремучих, чем раньше, еще более высоких зарослях прангоса, ферулы, почти скрывавших нас. Но здесь уже среди темной, насыщенной зелени появились эремурусы — длинные факелы, царственные растения гор. Эти гигантские живые факелы достигали двух-трех метров высоты, и при том каждый из сотен цветков одного соцветия был само совершенство. Он по форме напоминал лилию — розовато-сиреневый, изящный, изысканный, источающий легкий аромат свежести, — а в целом эремурус, казалос