Засветило солнышко. Зашумели немолчным гулом ручьи, запели переливчато, как струны звонкие, а в ответ им в синих небесах зазвенели птичьи голоса, несмолкаемые и день и ночь.
В щель, окном кельи именуемую, луч солнышка прокрался и заиграл ласково и весело по строгому Спасу Нерукотворному. И строгий Спас, принимающий только молитвы да вздохи, заулыбался.
Не стерпело сердце Иосафа, не шли молитвы на уста, вышел он из темной пещеры и обрадовался солнцу, и траве зеленой, и почкам набухшим. А внизу, где темный лес, как щетина, с гор спускается, где реки текут, видно было: дымки синие курятся — бабы на заимках лепешки пекут.
Радостно стало Иосафу, сел он на камень и заплакал, не зная почему.
Стал Иосаф в слезах беспричинных разбираться, в одиночестве он привык, как рыбак в сети, мысли беспричинные ловить и на этот раз поймал себя в слабости и маломощности. Но не поворотил он мысли греховные, не убил змея-обольстителя, а предался им, силу и слабость свою чувствуя.
Вспомнилось ему озеро Святоярское, свечи многие в руках верующих горящие, часовенки и звон колокола тайного. А потом он увидел лицо девичье, белым платком подвязанное. Лицо бледное, как мел горный, а гла… <далее в рукописи пропуск страницы>.
Подумал, подумал и начал с горы спускаться тропинкой нетороной.
Пришел на заимку к Околелову. Бабы обрадовались, шанег на стол ставили, угощают:
«Скушай, праведник Иосаф».
«Не праведник я больше», — отрезал Иосаф, а бабы так около голбца и обмерли, как Лотова баба.
«Не праведник, — еще раз повторил Иосаф, — не праведник, потому что не знаю, откуда мой искус исходит. От Бога или от него… Вспомнил я сегодня старое, что давно забыл, и понял как будто, что живем мы не так, как надо. Молимся, плоть убиваем, вериги носим, все Богу думаем угодить, а может, ему только одну докуку делаем. В праведники все лезем, а не лезли бы в праведники, поди меньше грешили».
И рассказал тут Иосаф о своей жизни.
«Там на Керженце одну девушку я полюбил крепко. Заперли ее в монастырь к старухам. Богу, мол, обещана, а не тебе, Иосаф. Извелась девка, угробили ее молитвами. А по какому такому закону? По священному писанию? Нет, врете, нельзя на священное писание все сваливать. Вон птицы и звери без писания живут, а что — грешнее нас?»
Совсем испугались бабы, даже закрестились:
«Ну, че испужались, поди, думаете, умом я рехнулся, — продолжал Иосаф. — Ум мой крепок, а плоть немощна, и перебарывать ее грех».
Пришли мужики обедать, бабы шепнули: «Иосаф-то заговаривается».
Отмахнулись мужики: «Больше хлопайте».
«Ну, Иосаф, как поживал? — спросили они. — Читать давай заобедную».
Причитал Иосаф молитву заобедную, сел обедать с мужиками и снова начал выкладывать:
«Радость у меня на душе была великая. Словно весь мир радовался. Пошел я в келью свою, пал на колени и потушил я эту радость, как лампаду неугасимую. А зачем я это сделал? Да потому, что мы радости боимся, в печаль облеклись, заботами себя сковали. Знаем одни поклоны и больше ничего».
Переглянулись мужики.
«Ты че-то, отче, заговариваешься, — заметил Околелов, — разве от безлюдства затмение на тебя нашло».
«Нет, откровение я обрел, откровение, а не затмение, — ответил он, — и вижу теперь я, вы все во тьме ходите, лбами стучась, друг дружки ненавидя. К вам солнце, а вы в подполье, да давай поклоны махать. Кто больше отмахал, настукал, тот, мол, и больше заслужил, тот мол ближе к Богу».
Никто не стал спорить с Иосафом. А он тоже замолчал и с грустью думал: «Разве летучей мыши солнечный свет нужен?»
После обеда опять на гору к себе пошел.
По дороге его с узелком нагнала Софьюшка.
«Отец Иосаф, отец Иосаф, — запыхавшись, кричала вслед, — калачики возьми с собой».
Долго не слышал Иосаф Софьюшку. Наконец, нагнала его она:
«Вот калачики, — скороговоркой начала она, — да еще, отец Иосаф, я хотела тебя спросить, куда та девка девалась, которую ты полюбил. Наши не поняли, — она указала вниз, — а я поняла: сегодня она в сердце тебе стукнула, весной-то».
Улыбнулся Иосаф, сел на траву, усадил с собой Софьюшку и как на духу вспомнил еще раз свою неворотимую любовь.
8. Конец Бухтарминской вольницы
Теснее сжималось кольцо заводов вокруг вольной Бухтармы. Все чаще и чаще рыскали, как волки, горные команды и казаки, чиня разор и пожары.
Люди уходили от злодейства в горы и леса, а избушки сжигали никонианцы. С тяжелым сердцем возвращались на потухшие угли сожженных заимок каменщики и горько жаловались темному лесу и дальнему небу, где должен проживать добрый Бог.
«Докуда мы будем, как звери лесные, метаться и жить в великом страхе и постоянном бережении».
За последние годы много пришло в бега за Камень люду никонианского: из беглых заводских крестьян, солдатов и варначья разного.
Недружный народ тот был: злой, буйный и не артельный. Жил он сам по себе и кержацких законов не придерживался.
«Мы не староверы, — кричали они на сходках, — и вашего мира не признаем. Мы сами по себе, а вы нам не указ. Пусть ваш мир со своими порядками заткнется».
«Раз на одной земле с нами живете, — отвечали им староверы, — и власть цареву не признаете, как и мы над собой, то надо порядок держать».
«Вы держите, а нам порядку не надо, — галдели беглые, — устали мы от порядку».
Пришла почти под Бухтарму партия горных рабочих с начальством. Ждали, что опять будут палить заимки, но вышло иначе. Начальство не потревожило каменщиков, другим было занято, да и боялось своего малолюдства в диком краю.
Осмелели и каменщики.
«Пойдем, попытаем начальство, — решили они, — что нам будет за объявление».
Хотели послать Иосафа, как всегда делали, да тот наотрез отказался.
«Как антихриста, душа власти не приемлет», — диким голосом заревел он.
Оставили его в покое и пошли к начальству.
«Заводы подходят ближе к нам, жить стало тяжелее, решили мы русской царице объявиться. Скажи нам, как это можно сделать», — спросили посланные начальство.
«Я не по этой части, — заявило начальство, — я по горному делу, а если вы объявляться хотите, то надо послать своих людей с прошением на Бухтарминский рудник».
Собрали вскорости весь мир, долго кричали, шумели, спорили: ставать ли под державу царицы или в бегах находиться, и все-таки порешили: «если полное прощение будет, то под державу стать, а если не будет — в бегах находиться».
Послали в Бухтарминский рудник беглого драгуна Быкова и стали ждать худого или хорошего.
Приехал Быков с чиновником Приезжаевым. Вычитал тот чиновник, что хорошо быть гласными правительству, платить подати и защищать землю русскую от иноземцев. Потребовал у них перепись всего населения.
Делать нечего, согласились каменщики, сочинили грамоту царице о прощении и с тяжелым сердцем разъехались по заимкам ждать решения.
Не успокоился Иосаф. Все молчал он, а когда пришла весть о прощении, заговорил, как гневный протопоп Аввакум:
«Продали вы душу свою антихристу на веки вечные, и нет вам теперь спасения. Маломощные, самое великое вы продали за чечевичную похлебку. Не здесь ли в лесах была земля Беловодская, не здесь ли вы обрели свободу и жили без антихристовой печати и никонианской власти. Свободу свою вы продали и в яму темную спустилися. Нет, я не с вами, отыде от меня сатано».
И самое чудное случилось потом: выпрямился Иосаф, как гневный пророк Илия, и голос его, как труба архангела, загремел:
«Слышите вы, маломощные, звон дальних колоколов? Слышите, как они поют звоном немолчным? Слышите, как бухает тысячный колокол? Это в Беловодье, а оно недалече. Вижу я незримыми очами эту страну и не покорюсь я печати царской. Пусть мои кости истлеют в пустыне дальней, пусть жажда сожжет меня, как траву степную. Не покорюся я. Не у всех у вас вера умерла. Братья, кто не боится трудов великих, пойдем со мной в ту землю свободную. Мы найдем ее».
Заколебались многие. Как колокол беловодский, как мед пьяный, была та речь громка и пьяна. И многие услышали дальний звон и незримыми очами увидели ту землю дальнюю.
«Мы с тобой, Иосаф», — сказали они просто.
Вскорости они снарядились в дальний путь, и тяжело было то прощанье и расставанье с оставшимися под царицыной рукой.
Вспомнилось о многом, как старец Кирилла их вел в Беловодье и как веровали их сердца в святость земли. А потом пришли сюда, обжились, прилепились к земному и отстали от тех немногих, что с Иосафом уходят.
Проходили года, слабела и дробилась древляя вера стариковская, изменился народ-дуб, а вера в далекое Беловодье не умирала. Она, как тлеющий костер, то чадила, то вспыхивала вновь ярким пламенем, и новые толпы уходили из-за Камня на поиски той земли, в Опоньское царство.
В одном скиту, в темном углу, далеко от икон, висит черная, потрескавшаяся от времени «икона». Ей не молятся, но святость она имеет. Наивный художник, видимо, беглый монах-живописец, по заказу стариков написал ее.
На ней изображен Иосаф, огненный человек, борец за правду и бегун в землю Беловодскую.
Сохранилась и его келейка. «Как будто на костях», — говорят староверы, видимо, вспоминая многие скиты, построенные на костях мучеников за старую веру, и высказывая тем самым сожаление об отсутствии мучеников в Бухтарме.
Скоро умрет наивная вера в старую Беловодскую землю, ибо человечество на путях к новому Беловодью, более прекрасному и более реальному и близкому.
Мир старине.
Лев ГумилевскийБЕЛЫЕ ЗЕМЛИРоман
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
Глава перваяДВА ПУТНИКА
Шли два приятеля вечернею порой
И дельный разговор вели между собой
Умный товарищ — половина дороги.
Весною лет двадцать, не больше, тому назад вечером к станции Бударинской, лежащей на Гурьевском тракте, приближались два пешехода. Из-под свинцового слоя пыли на ногах их просвечивала меловая пыль Белых горок, в тени которых прячется Уральск. Запоздавшие путники сделали за день не малый переход.
Они шли не рядом, а гуськом, один за другим, хотя в том никакой нужды не было: почтовым трактом хаживали казацкие полки. Видимо, делалось это по привычке или по уговору и не мешало им беседовать друг с другом.
Впрочем, говорил больше тот, что шел сзади. Был он высок, худ, прям и весел, как расстриженный дьякон, впервые показавшийся на улице без стеснительных своих одежд. Он шел бодро, шумно и с какой-то приятной наглостью посматривал кругом, часто посмеиваясь. Такая веселость охватывает людей, только что вышедших из тюрьмы или больницы.
Наоборот, шедший впереди его человек был угрюм, неуклюж, осторожен в движениях, мешковат на ходу и мал ростом. Он производил впечатление горбуна: руки его были неестественно длинны, голова сидела глубоко в плечах и в ходьбе его и манерах чувствовалась неловкость.
Однако никаких внешних признаков горба заметить было невозможно. Обстоятельство это, бросавшееся в глаза при первом взгляде на путника, делало его незабываемым.
Сумрачный, как посеревшие от зноя поля вокруг, он оглядывался по сторонам ее реже, чем его товарищ, но делал это без всякого оживления. Похоже было, что осматривался он из Осторожности; характеру его, действительно, было присуще это качество. Веселость спутника ему не нравилась. Он не раз искоса поглядывал на него, прислушивался к его мечтательной болтовне, выбирая минуту, чтобы и за то попрекнуть.
Но повода к тому не находилось.
— Ну, будет эта станица последнею! — говорил между тем тот, закидывая назад голову и плутая веселыми глазами по кручам сиреневых облаков, сдвигавшихся над закатом. — А там… ударимся с тобой в степь, Алексей! Много у нас денег набрано?
Он примолк на минуту, ожидая ответа. Угрюмый товарищ его не счел нужным ответить, но, как-то по- птичьи подпрыгивая, зашагал быстрее, словно не желая и слышать пустой болтовни.
Спрашивавший принял это без обиды. Может быть, были в характере его спутника иные черты, ради которых не обращал он внимания на эти, проявлявшиеся столь резко; может быть, просто привык он к его молчаливости.
В самом деле, тот почти не разговаривал, а если и отвечал иной раз назойливому своему спутнику, то, не оглядываясь на него, отвечал небрежно, без всякой охоты поворачивая язык.
Оба они были, в монашеских полукафтаниях и скуфейках, «о разговор их носил характер мирской и житейский.
— Иду и сочиняю речь казакам, — вновь заговорил высокий, мало заботясь о том, слышит ли его товарищ, — любят у нас сказки про хорошую жизнь! За цветистое слово приветят, за сказку накормят, а за песню и бражки поднесут… Ух, ты! — воскликнул он вдруг. — Жрать-то как хочется! Да и не ел я давно ничего легкого. Ты уральский каймак едал. Алексей? — подумав, спросил он.
Алексей на этот раз пробормотал что-то, но ветер снес его слова в сторону, и шедший сзади ничего не разобрал. Он помолчал, поджидая, не прибавит ли чего-нибудь еще неразговорчивый его спутник, и от скуки оглянулся на поле, где ветер крутил вихрь пыли.
Солнце сползало к земле. Кое-где в просветах Прибрежных рощ показывались спокойные воды Урала. Они блистали в лучах заходящего солнца, как литое по степи золото. Засмотревшись, приостановился мечтательный путешественник, и бог весть, какие мысли вдруг и куда унесли его от действительности.
— Что стал? — резко окликнул его ушедший вперед приятель. — Ночевать в поле будем, что ли?
Тот догнал товарища.
— А слыхал ты, Алексей, — глухо спросил он, — что около Калмыкова, в ярах на Урале вымыло кости мамонта? Ох, древние эти поля! Много они видели… За Покровским монастырем, под Уральском были каменные могилы, лет по пять тысяч каждой… Теперь их следа нет, а мальчишкой я видывал… Что за люди тут жили? Какие звери таились? Жили, жили — и нет ничего…
Нет, решительно был этот человек веселого нрава; он и здесь нашел повод для смеха и рассмеялся с ребяческой резвостью.
Спутник его обернулся наконец и, подождавши, пока он высмеялся, сказал:
— Дивлюсь я, Мелетий, зачем ты в Покровский монастырь попал… Да еще мальчишкой.
— На каникулы к матери крестной ездил, — ответил тот, — я ведь не то, что ты, Алексей, я в семинарии учился…
— По руке видно, как пишешь!
Разговор оборвался. Алексей втянул голову в плечи и стал походить на огромного ворона, прыгающего впереди своего хозяина. Длинные руки его, засунутые в карманы полукафтанья, выпячивались из плеч от своей длинноты и напоминали ключицы сложенных крыльев. Тонкие ноги с большими ступнями выглядывали из-под подоткнутого подола, как птичьи лапы. Сходство это не укрылось от Мелетия.
— Ты в переселение душ веришь? — спросил он вдруг и настолько серьезно, что спутник его тотчас же откликнулся.
— Нет! — буркнул он, но хриплый звук его голоса только довершил сходство с вороном и вызвал смех у товарища.
— Жалко! А то я сказал бы тебе, кем ты раньше был!
— Что ж, разве и этому в семинарии учат?
— Да, учат! — неохотно подтвердил Мелетий и замолчал, дивясь нраву спутника своего, которого так-таки и не удавалось ему склонить на шутку.
Но собственный его характер был не таков, чтобы он мог промолчать слишком долго. Не сделал он в молчании и десятка шагов, как уж снова подступила к горлу охота поговорить.
— Вот и Бударинская! — закричал он, помахивая палкой и вглядываясь в даль, где темнели неясные призраки станичных изб, ометов соломы и колодезных журавлей. — Отмахали мы больше шестидесяти верст… Хорошо, брат, ходить по тракту: нет-нет да и подвезет добрый человек! Так вот она какая, Бударинская, вот какая, — повторил он несколько раз и добавил задумчиво: — Слыхал я об ней, слыхал!
— Про что это? — не без тревоги осведомился Алексей.
— Так, сказки, — отвечал тот. — В жизни без сказок не обходится… Говорят: тут где-то разбойники зарыли будару, полную золотом и серебром. Многие клад искали да не нашли…
А за станицей так и осталось прозвание Бударинской. Да, не нашли… Не было, значит, счастья никому!
— Попытай ты, — сухо посоветовал монашек и впервые, кажется, за всю дорогу хриповатый смешок выкашлянул он из груди, — ты счастливый ведь!
— Нет, в нынешние времена счастье не помогает, — заметил Мелетий, не обратив внимания на насмешку, — а я только умен да смел… Смелые-то городами владеют! Из этой самой Бударинской Пугачев начал двигаться на Яицкий городок. Здесь он и титул императора принял, отсюда и киргизскому хану письма писал… Разве на счастье он его поймал? На хитрость! Тот помогал Пугачеву, а клялся губернатору… Пугачев толк в людях знал: надо запрашивать больше… Сколько ни уступить потом — все с прибылью… Где же тут счастье? Счастья тут нет!
— А что есть?
— Голова на плечах, весело пояснил Мелентий, — а более того и не надо ничего. Вот видишь, — продолжал он, взявшись за подол своего полукафтанья и потряхивая им, как делают женщины, показывая шелковую шумящую юбку, — что значит голова на плечах? — Кому нас узнать в этих хламидах? Идем — никто нас не трогает…
— Типун тебе на язык! — перебил его Алексей. — Гляди, не хвалися заранее… Дело-то еще не кончено!
Мрачность маленького человека не заражала его приятеля.
— Не велики птицы станичные начальники, откупимся! Нет, Алексей, теперь бояться нечего: в любой избе укроют…
— Посмотрим! — не смягчаясь нисколько, остановил его Алексей. — Что зря болтать?!
Он продолжал идти вперед как вожатый и, видимо, хотел руководить шедшим вслед за ним не только в дороге, но и в житейских делах. Тот подчинился и в самом далее более о том не говорил.
Так шли они несколько времени молча.
Вечер и тишина покрывали поля. Солнце упало в темносерые облака над синей полоскою леса; тонкой каймою он бежал по берегу Урала. Едва лишь скользнули длинные тени до черным полям, заверещали кузнечики. Стоном стал в степи неумолчный свист. Шорох шагов не слышался далее придорожных столбов. В сумерках, издали глядя на путников, можно их было принять разве за черные призраки, только вставшие из могил; кладбище, кстати, только что они миновали, приближаясь к станице.
У околицы друзья остановились и сошлись, совещаясь. На этот раз говорил однако Алексей; спутник же его лишь слушал, кивая головой.
— По-моему, сейчас же, сейчас же, — настаивал тот, — надо объявляться. Нечего тянуть время, да и пешком идти надоело… Пусть везут отсюда хоть с колокольцами… Вся станица, почитай, староверы. Хоть в первую избу пойдем…
— Пойдем. А там ход вещей покажет!
Уродливый монашек снова выдвинулся вперед, входя в станичную улицу и принимая на себя бешеную атаку деревенских дворняг. Отбившись от приступа дубовым своим посохом, он свернул к первой избе и и стучал в окно.
На стук вышел бородатый казак. Он посмотрел на гостей неприветливо, должно быть, ожидая просьб о подаянии.
Алексей, всюду являвшийся проводником своему товарищу, выступил вперед и поклонился.
— Не знаешь ли, добрый человек, — строго и не без сознания своего собственного достоинства спросил он, — где бы могли мы переночевать у хороших людей, сироты или вдовицы, чтобы могла принять от нас за ночлег?
Гости такого рода встречались на почтовом тракте нередко. Не многие из них все же заговаривали о плати. Казак, не отвечая, попробовал дознаться о самих прохожих.
— А вы кто? Откуда?
— Из большого далека, люди прохожие!
— Монахи?
— Монашеское одеяние и послушники носят.
— Куда идете?
— Да только до тех мест, куда посланы.
Осторожный монашек понравился хозяину. Он почувствовал в нем гонимого и спросил о главном:
— Како веруете?
На этот раз гость ответил с истовостью верного хранителя старой веры:
— Как деды и прадеды, держимся древлего благочестия и иной веры не знаем.
Он окрестил себя высоким и строгим крестом двуперстного сложения; хозяин стал приветливее.
— Зайдите хоть к нам, — сказал он, растворяя калитку, — понравится — и заночевать можете.
Он оглянулся, поджидая, пока войдут во двор гости, чтобы за ними запереть. Тогда-то он и увидел сцену, крайне его удивившую. Ведший с ним переговоры острословый монашек низко поклонился своему спутнику, приглашая его войти. Когда тот величественным кивком изъявил согласие монашек метнулся вперед, с почтительным проворством, широко распахнул перед ним дверь и держал ее так, поклонно нагнув голову до тех пор, пока тот не миновал калитки.
Казак чуть не разинул рта. Монашек же, как ни в чем не бывало, забежал вперед своего спутника и таким же порядком держал перед ним дверь в сенях, потом в избе. Входя, тот благословил с порога все окружающее, а потом, крестясь и благословляя, вошел в просторную горницу.
Хозяин забыл об открытой калитке. Он настиг монашка и схватил его за плечо.
— Стой, — прошептал он, — стой, говори: кто это? Кого это ты так чтишь? Почему?
Вошедший, не слыша, что делалось сзади него, погрузился в молитву перед темными ликами святых. Божница занимала весь передний угол и стеклянными крыльями прихватывала стены с обеих сторон до окон; она укрыла загадочного гостя. Только силуэт его пал тенью на зеленое серебро риз.
Тогда монашек поднялся на цыпочки до хозяйского уха и прошептал:
— Посол святейшего патриарха, преосвященный Мелетий, епископ Беловодский! Вот кто!
Несколько мгновений казак находился в оцепенении. Застыл ли он в немом уважении к высокому посетителю или был он подавлен новым и достоверным известием о Беловодьи, трудно сказать. Во всяком случае оправился он не раньте, чем монашек, почтительнейше истребовав от епископа шелковый плат, предъявил его хозяину.
— Вот и грамота святейшего патриарха, — сказал он, — прочти-ка, хозяин!
Смущенный казак не знал, как взять ее в руки.
— Да я того, брат мой… Не ведаю я грамоты, — бормотал он, принимая документ, — не учен я.
Он держал на вытянутых руках тонкий шелковый платок как сорочку новорожденного, дивясь ее легкости и неуклюжести своих рук. Монашек спросил, нет ли в доме грамотея, и тогда он обрадованно затряс рыжей, как дубовый клин, бородою.
— Как нет! Есть, есть! Сын родной у меня здоров, на грамоту, всякое читает. Тит! — заревел он вдруг, поворачиваясь к двери, — Тит, поди-ка сюда! Живо!
На зов явился коричневый кривоногий паренек. Он был немножко смущен и присутствием постороннего и странным предметом, лежащим на вытянутых руках отца, но тотчас же оправился и в отношении грамоты проявил большое любопытство. Оно обнаружило в молодом казаке не малую образованность.
— Пергамент, что ли? — делая ударение на последнем слоге: Пергамéнт, — пробормотал он, принимая и ощупывая осторожно шелковый платок. — Не видывал никогда, чтобы на таких писали…
— Да вряд ли доводилось тебе и читать такое! — грубовато добавил Алексей. Он постепенно менял свой тон в зависимости от поведения хозяев.
Хитрая славянская вязь грамоты нисколько не смутила Тита. В древних старообрядческих книгах, потаенно хранимых дедом, он привык в ней разбираться.
Без затруднения прочел он отцу:
«Божией милостью, мы, смиренный Митрофании, патриарх славяно-беловодский, камбайский, японский, индостанский, Ост-Индии а Фест-Индии, и Юст-Индии, и Африки, и Америки, и Земли Хили, и Магелланской земли, и Бразилии, и Абиссинии, в заботах об изыскании средств для поддержания и украшения святых церквей Беловодского края повелеваем любезному во Христе брату нашему Мелетию, епископу Беловодскому, приняв образ кротости и смирения, с единым послушником отправиться в земли Святой Руси, на Урал и за Волгу и на Кавказ сбирать пожертвования на святое сие дело. Возлюбленных же во Христе Иисусе братьев наших, живущих в сих землях, призываем внести свою лепту на велелепие храмов Беловодья, где единственно блюдется древлее благочестие и преемственное от апостолов священство».
Роспись патриарха, несколько витиеватая, не сразу далась чтецу. Но руководимый монашком, прочел он и ее. Она гласила: Смиреннейший Митрофаний, старой веры хранитель, патриарх славяно-беловодский. Вслед за тем была так же прочтена, ощупана и взята на зуб огромная восковая печать с изображением двуперстного сложения, окруженного в треугольнике тем же высоким титулом:
«Патриарх славяно-беловодский, камбайский и прочая и прочая».
Отвечая на безмолвный вопрос отца, сын солидно кивнул головою. Так утверждал он всякие хозяйственные сделки его, если они сопровождались письменными документами. Отец верил сыновним глазам, как своим. Он принял от него грамоту, словно священный, переполненный драгоценным миром сосуд, с осторожностью необычайной коснулся ее губами и так же благоговейно передал платок монашку. Затем, широко крестясь, он направился к послу патриарха. Сложенными в пригоршни руками он потребовал от «его благословения.
Благословив и протянув руку к губам мужика, предупредил его тихо высокий гость:
— Прими меня, как странника, чужим не твори Своим же, блюдущим древнюю христову веру и верным, объяви скорее. Я долго у тебя не буду… От слуг же царевых береги. Сыну накажи… Не будет прибежища гонимым, коли откроем пути в Беловодье поганым никонианцам!
Монашек, блаженно улыбаясь, кивал головою в такт наказу преосвященного. Хозяин поманил сына и, толкая его к гостю принять благословение, приказал коротко:
— Слыхал? Блюдись сказать что лишнее!
Тот подошел к епископу без большой охоты и проделал церемонию без всякого удовольствия. Обряд, столь распространенный у церковников, был неведом лишенным священников староверам. Титу он показался диким. Руки благословлявшего давно не знали воды и мыла. К тому же, едва лишь он наклонился по примеру отца ткнуться в них губами, как отец закричал:
— Как стоишь, Тит?
Тит приложился к руке епископа скорее носом, чем губами, и торопливо оглянулся на отца. Он не понял, чем мог его прогневить. Отец подошел к нему и пинком составил его ноги плотно друг к дружке.
— На молитве ног не расставляют, бес проскочит! — проворчал он.
Смутившийся парень поклонился еще раз высокому посетителю и отошел. Он глядел, как вслед за ним стали подходить вызванные с жилой половины мать, бабушка, сестра. В сумрачном углу, охваченном стеклянными крыльями божницы, сам темный, как лики святых на закопченном серебре их риз, благословлял подходивших епископ. Улыбка его понравилась молодому казаку, но монашек, суетившийся возле, был отвратителен. Длинные руки, худые и жесткие свисавшие с угловатых плеч, действовали уже как-то слишком проворно и ловко. Голова же, втянутая в плечи как у горбуна, была в противоположность рукам недвижна, и в этом несоответствии было что-то неприятное.
Впрочем, у парня недоставало времени составить себе более определенное мнение о гостях. Отец приказал позвать деда, а затем пойти оповестить соседей о прибытии столь редкостных и необычайных странников. Волнение, охватившее отца, плохо скрытое под личиною благоговения, передалось и сыну.
Тит бежал гумнами, задыхаясь: ему чудился набат. В семье его, как во всех других казацких семьях, из уст в уста передавались рассказы о чудесном Беловодьи. Не без участия их, Кафтанниковых. были отправлены с Урала ходоки вызнавать о загадочном крае. Лет тридцать назад один из неугомонных дядьев Тита ушел в праведную страну и остался гам. О богатой и счастливой жизни его ходили прочные слухи. Убаюкивая маленького Тита, мать певала над ним сказку:
— Вырастешь, Титушка, будешь храбрый и смелый и вольный казак. Отправившись в степь, далеко-далеко, отсюда не видать никому, к дяде родному Прохору Федоровичу, заживешь на воле богато и счастливо… Будешь служить не царю, а господу Иисусу Христу, сыну божию…
Эту сказку знал он наизусть. С нею и вырос младший Кафтанников. Слышал от него дед не раз, как, сверкая калмыцкими глазенками, гордо закидывая кудрявую, под кружок стриженую головку, кричал он:
— А мне нет места на свете божьем, что ли? Я как дядя Прохор Федорович! Я в Беловодье уйду…
— Дед учил внука премудростям древнего благочестия. От корявой головки пахло воском и переплетами в тайниках хранимых трехсотлетних книг. Но учитель не забывал и земных обязанностей ученика.
— Твоя служба, Тит, царю нужна! — напоминал он.
— Богу еще нужнее! — спорил тот.
И вот с той странной неожиданностью, с какою приходит к нам все то, чего мы подолгу упорно и страстно ждем, вдруг превратились в живую действительность сказка юности при появлении живых беловодских гостей.
Мудрено ли, что слышался Титу серебряный набат беловодских храмов? Мудрено ли, что с каждым шагом вперед охватывало молодого казака все большее и большее волнение?
Глава втораяБЕЛОВОДЬЕ
Хорошо житье казаченькам,
Только служба тяжела.
Не всякая песня до конца допевается.
Был вечер, граничащий с ночью, похожей в этих краях на черную мантию, осыпанную осколками бриллиантов. Уже спускалась мантия, прикрывая собою всю землю, и загорались звезды внутренним своим огнем, когда станичники начали потихоньку постукивать в тяжёлую калитку крайней избы.
Не скрипели ржавые петли, не звякали запоры, не хлопали двери. Бесшумно проходили в чистило горницу казаки и молча ожидали повествования о порядках и обычаях далекой страны. Были плотно прикрыты ставни снаружи, завешаны стекла изнутри. Но и при этом лишь одними лампадами освещалась горница.
Двести лет притеснений, гонений и прямого преследования, доходившего иной раз до невероятной жестокости, оставили неизгладимые следы в характере старовера.
Необходимость таиться, прятаться и лукавить привила ему дух конспирации; он стал основным его свойством, как и уверенность в праве на ложь и обман.
Дух конспирации не вымер и тогда, когда стеснения и ограничения для раскольников были несколько смягчены.
Распространение раскола, проповедь о нем были запрещены. Одно это гнало ревнителей старой веры в подполье. Нет ничего удивительного по этому в том, что без всякого шума и суеты разнеслась в станице Бударинской дивная весть о загадочных странниках, остановившихся переночевать у Кафтанникова[3].
Внук старика Кафтанникова, разносивший известие, действовал как нельзя более осторожно. Он ни разу не показался на широкой станичной улице; он обошел все дворы по гумнам, через сады и огороды, заходя с задних дверей. Даже знакомый цветастый сарафан, мелькнувший в переулке возле колодезного журавля, не вынудил его показаться на людях. Он только вздохнул и поглядел вслед девушке, не посмевши ее окликнуть.
Помолившись, передавал он известие верным людям и с ним приглашение побывать попозднее у деда. С крестом и славословием, укрытые все в ту же личину спокойствия, принимали новость хозяева. С поклоном же уходил и Тит. Он не прибавлял по молодости и наказанной сызмальства скромности ничего от себя и. уйдя, лишь жестоко казнился своим волнением, которое не мог, не умел, как казаки, скрыть.
Так же разносилось известие и дальше. И так же без всякой заметной озабоченности и волнения, нарядившись в свои долгополые кафтаны, с такой же истовостью, как в обман и ложь, двигались станичники к крайней избе.
Сам старик, дед Тита, тяжелый и тучный, приоткрывал дверь входившим и указывал им с низким поклоном место. Только в дни больших торжеств распоряжался он у сына. В эти дни отец Тита чувствовал себя не менее робко, чем Тит.
Величавое гостеприимство старика Федора Прохоровича придавало собранию характер почти богослужебный. Павел Федорович, сдав старшинство, не вмешивался в распорядок и, пожалуй, был рад побыть в качестве гостя. Он располагался не проронить ни единого слова. Не надеясь на собственный слух, он выставил вперед Тита, к окну, возле правого киота божницы, рядом с монашком, сидевшим подле высокого гостя.
Предосторожность излишняя! Не было в тот вечер в горнице ни одного человека, в чьем уме не выжигались бы слова рассказчика с резкостью высеченных в мраморе. Да и могло ли быть иначе, если перед слушателями находились люди из сказочной страны, куда уходили многие, но откуда еще никто никогда не возвращался обратно!
Епископ с вниманием наблюдал за приходившими. Каждому отвечал он глубоким поклоном и всякий раз, пока тот молился, отодвигался в сторону, чтобы не закрывать молящемуся икон. Сделать это было нелегко. Сан его требовал первого места; божница же составленными друг к другу киотами занимала стены так далеко, что сколько он ни сторонился, не мог не прикрыть собою кого-нибудь из святителей. Черные лики их были строги и мрачны. Среди них и посол патриарха в своем черном полукафтаньи и обслуживавший его длиннорукий уродец производили впечатление строгости и благочестия. Смягченные улыбкой суровые черты лиц их располагали к доверию.
Так угрюмая чистота горницы, загроможденная мрачными иконами, умерялась смехом огромных гераней. Пурпурнокрасные потоки цветов скатывались с зеленой листвы, выбрасывались из окон, распространняя в комнате масляную пахучесть. Она не смешивалась с запахом сундуков и кладовок, принесенным на новых, не часто надеваемых кафтанах, но плавала над ними, как ладан над толпою в моленной.
Тит стоял у окна. Запах цветов кружил ему голову. Он мечтал о прекрасной стране, глядя на пришельцев оттуда.
Между тем хозяин впускал все новых и новых гостей. Длиннобородым станичникам не хватало места на скамьях. Они становились по стенам, затем стали выходить на середину комнаты и наконец заполнили ее, как в моленной, от дверей до икон.
Епископ пошептался с долгоруким своим прислужником. Тот пробрался к Фёдору Прохоровичу. Все замерли на мгновение. Тогда в тишине явственно было слышно, как монашек спросил:
— Все ли верные люди, хозяин?
— Все верные, все братья, за всех отвечаю как за себя! — поручился старик Кафтанников.
Монашек двинулся назад донести о том пославшему, и враз масляные головы и расчесанные бороды совратились туда. Епископ кивнул головою и спросил с ласковой улыбкой:
— Все ли видели, братья, грамоту пославшего меня святейшего патриарха? Все ли читали? Не сомневается ли кто?
Сомневающихся не было. Шелковый плат с древнеславянской вязью, передаваясь из рук в руки, дошел в тот час до молодого казака, пришедшего последним.
Он отнес в пригоршнях рук грамоту монашку. Епископским прислужник принял ее бережнее переполненного сосуда. Епископ же сказал:
— Теперь, братья, послушайте слово мое!
Передав благословение патриарха собравшимся, гость сообщил им прежде всего о цели своего путешествия. По словам его, беловодские храмы, не уступающие по благолепию своему самым богатейшим церквам в мире, испытывали недостаток в средствах на поддержание своего вида. В самом Беловодьи, рассказывал он, жители, исполняя закон христов, мало радели о серебре и золоте и, хотя были прекрасными мастерами и готовы были работать безвозмездно, все же нуждались в иноземных материалах. За материалами и намерен был направиться епископ, после того как будет пополнена патриаршая казна доброхотными даяниями русских братьев. Тем самым, добавил он, могли они объединиться с братьями беловодских общин в одном святом рвении послужить господу.
Все это было выслушано с глубоким вниманием. Даже монашек, сопровождавший епископа, слушал с открытым ртом и блистающими глазами. Казалось, для него-то уж не могло быть ничего нового в словах его высокого покровителя, и между тем и он был зачарован красноречием рассказчика и задушевной нежностью его тихой речи.
В заключение епископ обратился к слушателям с просьбой не стесняться размером жертвований.
— Знаю, братья, — тихо признал он, — не все могут оторвать от своего хозяйства жертву, равную рвению его перед господом… Знаю! Велики мирские соблазны, не все могут отказаться от них… Знаю и не осуждаю… Но, конечно, каждый из вас может принести десяток и два и три рублей…
Хотя в этом месте тишина в комнате странно нарушилась шорохом казацких бород, скромный посол патриарха продолжал свою речь.
— Те же, — говорил он, — кого господь возвеличил достатком среди остальных, пусть внесет и сто и двести рублей. Ни одного даяния господь по молитве святейшего патриарха не оставит не оправданным. Рачительный хозяин пусть это знает… Верные не будут обойдены господом ни в сем мире, ни в будущем!
Вслед затем епископ поделился с присутствующими и чисто деловыми соображениями. Он заметил, что в долгом пути ожидают его многие опасности, преследования и гонения, вследствие чего придется путешественникам и таиться и убегать, полагаясь лишь на свои малые силы да помощь божию. Чтобы в пути не стесняли их деньги, просил он по возможности приносить жертву в бумажках высокого достоинства, а не мелочью и серебром или тем более тяжелою медью.
И эта часть речи была выслушана. Когда же гость смолк, выдвинулся из толпы худой старик и спросил:
— Долго ли пробудешь у нас, брат?
— Не долго, — ответил тот, — день или два… Зачем навлекать на себя внимание? Да и время наше нужно тому, кому служим.
Старик поклонился.
— Раскроем кубышки, вынем сколь можем, — заявил он и вдруг со страстью, неожиданной в тощем и хилом этом человечке, воскликнул: — Скажи же теперь нам, брат, скажи, что за земля твоя, где ты поставлен на епископство? Какие там люди? Вера? Обычаи?
Собрание затихло. Старик сделал шаг к столу. Его продвигала вперед воля стоящих позади. Они сверлили его зоркими глазками из-под суровых бровей. Он действовал не за себя только. Оттого с такою настороженностью все прислушивались к трескучему его тенорку, поднимавшемуся выше и выше, как тоска к сердцу.
— Вот ты нам о чем скажи, — кричал он а мы на беловодские церкви рубахи исподние отдадим… Мы от всего казачества ходоков посылали кругом земли обойти, а Беловодье сыскать! Да слышь ты, вернулись они ни с чем, стоят на том, что нет никакого Беловодья: все измерено, все сыскано, в книги, антихристовы записано — и нет больше вольных земель! Ведь стало быть, есть оно, Беловодье?
— Как видите, есть — усмехаясь, ответил гость указывая на себя и монашка. — Нужно ли большее тому доказательство, чем сами мы?
— Нет, нет! Не испытую тебя! — провопил старик с истерической страстностью. — А вопрошаю, вопрошаю, как предстатель на молитве перед лицом иисусовым от всей общины нашей. Говори, что знаешь о том краю?
Сам старик Кафтанников был смущен страстностью вопрошавшего. Он пробрался к епископу и пояснил ему в извинение нарушения благочестивой стройности собрания, что старый казак, действительно, почитается всеми за ум, начитанность, знания и честную жизнь и выбран старшим в общине. Горячность же начетчика он объяснил желанием казаков уйти от нестерпимых гонений в святой Беловодский край, где каждый молится по-своему и верит, как хочет.
— Уже три века притесняется и угнетается вера правая на Руси, — сказал он. — Три века преследую! нас, хранителей древнего благочестия… Многие из нас таятся в лесах, уходят в пещеры, забиваются в горы, прячутся в тайге… Ведомо ли тебе об этом? — с любопытством спросил он.
— Ведомо, — отвечал епископ, — ведомо, и скорбит святейший патриарх о том день и ночь!
— А ведомо ли ему, что с каждым годом все труднее и труднее становится избегать печатей антихристовых гонимым? — продолжал Кафтанников, призывая взглядами в свидетели всех собравшихся. — Уже молитвы отправляем в тайне, в подпольи, ибо старые часовни разрушились, а новые закон строить не позволяет. Великими поборами откупаемся от слуг антихристовых, и сил уж нет… Верно ли, братья, говорю я?
— Верно, верно! Истина! — завопили станичники, теснясь вперед, ближе к гостю. Он представлялся им божьим посланцем. щитом и прибежищем:
— Только вчера запечатали у меня в доме моленную, — заявил один, — требуют двадцать пять рублей… Наберу, снесу — отпечатают. Да надолго ли?
— Как деньги начальству понадобятся, так опять пойдут печатать всех под ряд! — прибавил Кафтанников. — Разве наготовишь на всех?
— И не утаишься, — заговорил другой казак, не пожелавший даже выйти вперед со своей маленькой заботой. — Таились мы целый год, а на Пасху опечатали!
— Мою завтра ломать будут! — сухо сообщил третий, и вдруг расступились казаки, чтобы мог видеть епископ говорившего. — Триста рублей надо! Не смог… Сто давал — слышать не хочет…
Тит увидел отца той самой девушки, что мелькнула вечером в цветастом сарафане у колодезного журавля. Он покраснел бы, если бы могла краска пробиться сквозь коричневый загар.
Дед спросил коротко:
— За что они на тебя так?
— За дочь, — объяснил тот угрюмо, — за Татьяну. Не отдал за писаря; вот теперь все на меня…
— Так чего ж откупаться? Только зря деньги бросать!
— С начальством не тягайся, — подтвердили другие, — лучше стерпи…
— Знаю, — отвечал тот.
Казаки отвернулись от него как от безнадежно больного.
Епископ заявил, что он желает немедленно и подробно ответить на все вопросы, обращенные к нему. Станичники прошуршали бородами, вскидывая масляные головы, чтобы видеть рассказчика, и вдруг все утонуло в напряженном внимании.
— Дорогие братья! — воскликнул он. Исполнено сердце мое горя великого, глядя на все то, что делается у вас… Знайте, ничего не утаю и от патриарха, и вознесет он свои молитвы о вас в святых беловодских храмах, которые подновим мы на ваши доброхотные даяния! Заблистает богатство ваших приношений пред алтарем наших церквей на радость всем нам, и увидит господь ваше рвение и поможет вам снести гонение, защитит и благословит…
Тут епископ понизил свой голос и перешел к рассказу о чудесном крае, откуда он явился.
— Мы, братья, не знаем ни притеснений, ни гонений. Вольны мы и жить и молиться, как хотим… Уже три века стекаются в Беловодье все теснимые, все обремененные, все гонимые… У нас сохранялись и священство и епископство преемственно от иерархов дониконианских, блюдущих древлее благочестие, осмиконечный крест, двуперстное сложение, сугубую аллилуию. многоголосое пение, древлее иконописание, старый текст священных книг и имя Иисусово! Только у нас и осталась правая, старая вера христова… Слыхали ли вы о том братья?
Шорохом бород и гулким шёпотом отвечали станичники утвердительно. Тихая улыбка не сходила с лица епископа и голос его слово от слова становился мягче. Он видел, как на суровых казацких лицах, изъеденных морщинами, скользили тени надежды.
Это одушевляло его.
— Много на востоке государств, но только в Беловодьи живут православные русские люди, — продолжал он, — живут без царя, без помещика, без урядников и исправников, живет каждый по-своему! Каждый верит по-своему, и никакой вере нет там никакого теснения! Держатся же там все старой веры, древлего благочестия. Много поселенцев и с Урала и с Волги, бежавших от царского гонения. Нет у нас ни паспортов, ни записей, ни печатей дьявольских, ни списков антихристовых… Живет каждый по совести, по воле божией. Оттого нет у нас ни чиновников, ни начальников… И без слуг дьявольских великий порядок во всем: дверей не запирают, подвалов не строят, стен не ставят. И нет ни воров, ни убийц. Каждый трудится своими руками, как умеет, занимается чем хочет: кто ремеслом, кто пашнею…
— А земля-то? — спросил вдруг Тит. — Земля как?
Голос его от долгого молчания был глух и срывист, но никто не переспросил его. И все простили парню неучтивость: таким острым и нужным был его вопрос.
— Земля? — спокойно переспросил епископ. — Земля у нас хорошая, тучная и привольная. А пашет каждый сколько может и берет кусок, какой ему покажется… О земле спору нет. Земли много. В земле нужды не бывает…
Тогда Тит, со смелостью, обнажавшею его молодость, и с горячностью, которую не мог остудить и взгляд деда, укоризненно следившего за внуком, воскликнул:
— Брат, дорогой брат! Скажи же нам, как туда пойти? Кого там принимают?
И этот вопрос был прощен молодому казаку. Никто не остановил его. Наоборот, пристальнее, чем прежде, вглядываясь в спокойное лицо беловодского гостя, ждали станичники ответа.
Дивный вестник улыбнулся с веселой нежностью и предупредил:
— Никому нет запрета жить в Беловодьи, но труден туда путь и господь сам охраняет его. Окружен край наш высокими горами, и перед многими грешниками застилал господь туманами и облаками вход в горы, так что, плутая у подножия их, они терялись и уходили обратно, а иногда и погибали… Надо испытать себя много раз, прежде чем пойти… Если по испытании останется кто тверд в своем желании, пусть идет с молитвою на восток… Господь укажет ему путь!
Зорко следил за слушателями рассказчик ни на одном лице не уловил он и тени смущения. И во сто крат горшим путем не были бы испуганы эти суровые люди. Путь же, объявленный им, был легок и светел, как всякий, где верою обеспечивался успех. Тихим шёпотом обменялись казаки в задних рядах, и снова, казалось, слышен был шорох длинных бород, тершихся о кафтаны, когда шевелились губы.
Вмешательство Тита в мерную речь гостя вдруг нарушило величественную строгость собрания. Станичники сдвинулись поближе к рассказчику. Угодливый послушник, следивший с восторгом за епископом, опустил длинную руку свою на плечо стоявшего возле парня.
— Тит, — сказал он, — ну что? Пойдешь, что ли?
Парню было достаточно, что урод явился из чудесной страны. Он показался ему милее прежнего уже по одному этому. Дружелюбный же вопрос вовсе обратил чувства его к Алексею. Ведь он был, по суждению окружающих, «истый Кафтанников» — то горячий сорванец, хитрый и замкнутый кулугур[4] то доверчивый и искренний юноша, безудержный враг неправды, наивный рыцарь правой веры.
Удивляемым вдруг просыпавшейся в нем удалью сверстникам он казался странным. Его считали немножко чужим, В этом была доля правды. В молодом Кафтанникове чудесным образом скрещивались две силы, две воли, две крови, не пошедшие, как у отца, в одни характер.
Дед нынешнего старика Кафтанникова, Афанасий Федоров, был родом из той вольницы, которая не пожелала сдаться царским воеводам, громившим волжских ушкуйников, ушла на рыбный Яик и осела на нем. Этот далекий прадед Тита был сыном уворованной за недостатком своих женщин красавицы-киргизки. Может быть, киргизская кровь и бурлила в нем, когда шел он от Яика к Оренбургу с Пугачевым и жег деревни русских насельников, присваивавших у киргизов их лучшие земли? Или, сражаясь за правую веру, был два года первым слугой донскому казаку, выдававшему себя за государя?
Бог весть, против чьей неправды воевал Афанасий Кафтанников. Внуки его твердо знали, что не за правду же был он засечен на смерть. Никто из них во всяком случае не спрашивал, почему навсегда осталась за ними и кличка «пугачевцы».
Так вот, не заструилась ли с новою силою в молодом Кафтанникове кровь киргизская, перемешавшаяся в пяти поколениях с кровью свободолюбивого рыцаря поволжской вольницы? Скуластое лицо Тита, узкие карие глаза — все свидетельствовало, что не чужой стороной приходилась ему киргизская степь.
Конечно, не один он был сродни зауральским кочевникам. Уральское казачество нередко в прежние времена добывало себе жен из киргизских и калмыцких юрт. Не хуже и не лучше своих сверстников изъяснился Тит на киргизском наречии. Все станичники знали по-киргизски. Жизнь их проходила бок-о-бок с киргизами. Редкий из хозяев не имел нескольких батраков киргизов, владея чуть ли не на правах собственности этими представителями беднейших обитателей зауральских степей.
Но почему чаще, чем другие казачата, устремлял взор свой молодой Кафтанников за Урал, на бухарскую сторону, где стлалась без конца, без края серебряная степь? Уж не потому ли, что возникла в нем с новою силою прадедова вольнолюбивая душа? Не она ли рвалась на свободу? Не она ли породила в правнуке жгучую ненависть к холопьей службе в войсках царского наказного атамана?
Кто знает! Но только горели карие глаза у парня, захватывало в груди дыхание, пока слушал он пленительную повесть беловодского гостя. И многое множество мыслей волновало его, когда был окончен рассказ и обратился к нему уродец с дружеским словом.
Тогда-то и раскрылся весь он перед длинноруким монашком, даже опешившим от его горячности.
— Ах, брат, — воскликнул Тит в волнении, которого и не пытался скрыть, — ведь это сам господь Исус послал вас к нам!
Монашек с любопытством посмотрел на парня.
— Без бога не до порога, известно! — сухо сказал он. — А что?
Тит поднял на него карие глаза, повлажневшие от умиления, и признался:
— А я нынче всю ночь молился, чтобы господь вас послал ко мне…
— Ну? — удивился Алексей, посматривая на собеседника в недоумении, и, замечая, что парень твердо и непреклонно верит в истинность своих догадок, грубо прибавил… — Да, уж это подлинно, что от господа, потому что мы и сами не знали, где ночевать будем. Позаботился господь крайней вашу избу поставить, а то бы к кому другому попали! Слава создателю!
Парень насмешки не разгадал, но отвечал сдержаннее.
— Молился я господу, чтобы указал мне, как жить, пробормотал он, — Может быть, через вас господь мне указывает путь мой!
— Может быть, может быть! — повторил монашек серьезно и строго, как-будто бы не было и тени насмешки в прежних его словах.
Тит взглянул на него недоверчиво. Монашек втянул голову в плечи и снова стал походить на вороватую, осторожную птицу, таящуюся от врага с тем, чтобы напасть на него тут же сзади. Того, что было им выговорено, было слишком много для его нрава, Он точно устал и, замолчав, отвернулся.
Тит с некоторым беспокойством отодвинулся к окну. Красные космы гераней стали щекотать ему лицо. Он подумал о том, не прогневил ли он какой-нибудь неучтивостью одного из светлых вестников воли божией, но, не заметив никакого неудовольствия на лице монашка, отошел прочь.
Говор и толкотня в горнице были ему очень нужны. Среди них он развеял свое волнение и вышел со странной улыбкой, как молодой человек, которому впервые поднесли на пиру чарку старого хмельного меду.
Он прошел через просторные сени, отделявшие парадную комнату, на жилую половину и тут застал женщин. По обычаю им невозможно было показаться в горнице при таком собрании. Однако через каких-то перебежчиков и здесь им было уже известно все, что говорилось там. Мать, выходившая в сени подслушивать и подглядывать, являлась главным источником сведений. При появлении Тита внимание было перенесено на него. Однако он отвечал и неохотно и кратко. Любопытствующие отвернулись от него, возвращаясь к понятной и доступной им болтовне с матерью.
Тит был рад этому.
— Где Катюша? — спросил он.
Он зашел увидеться с сестрой, но надо было повторить дважды свой вопрос, чтобы добиться ответа от женщин. Они продолжали обсуждать поведение гостей.
— В коровнике, где ей быть! — сурово ответила мать, недовольная сыном. — Корову доит, чай.
Тит вышел с поспешностью и на крыльце приостановился, ослепленный небом. На черной мантии светились голубоватые звезды, как тысячи свечечек над толпой в вербную ночь. Мир утопал, как в зарницах, в голубом зареве.
Должно быть, правы старухи, рассказывающие казачатам сказки о человеческих душеньках, живущих на звездах. В тот час глянули на молодого казака души всех вольнолюбивых предков его, даже и тех, что не были еще записаны в казачество, не были еще жалованы царем Алексеем Михайловичем всеми землями по Яику, не знали еще холопьей службы у наказного атамана. И когда обратил лицо свое к звездам прямой потомок вольницы, ощутил он в себе силы, должно быть, не меньше, чем те, с которыми выступали казаки с Пугачевым за старую веру свою.
— В путь, в путь! В Беловодье! — прошептал он и сбежал с крыльца, колеблемый верою и силой.
Встревоженная топотом ног, попятилась корова в хлеву. Едва спасла в ночном сумраке девушка подойник.
Что ты, Тит, как сумасшедший, — проворчала она и стала уставлять на место корову с ласковым ропотом: — Свои, свои, Красотка. Не видишь что-ли? Чего испугалась, ну? Стой, стой…
— Я к тебе, Катюша! — сказал Тит, виновато таясь за порогом.
— Ушли гости-то?
— Станичные расходятся. А прохожие-то заночуют, чай, у нас…
Девушка обернулась к брату.
— А ты что? Насчет Тани?
Тат усмехнулся и опустил голову, стараясь смущением смягчить сердце сестры. Она проворчала как-будто сердито:
— Больше у тебя дел со мной нет…
— В последний раз, Катюша!
— В последний? Почему в последний?
Тит засмеялся.
— Да ведь ты сама говорила, что надо нам разойтись по-добру, по-здорову?
— Да, надо, надо! — спохватившись, упрямо повторила девушка. — Неужто на рожон идти? Слез-то и без вас много льется. Да ты что же, решил, что ли, что-нибудь или так только? — не без сочувствия спросила она.
— Решил! Только дай еще разок завтра повидаться… Мне гости господню волю принесли…
Дело казалось серьезным. Горькая радость за решимость брата охватила девушку. Она сдалась.
— Утром, чуть свет, как коров выгоним, пошлю ее к роднику. Ладно. Карауль там! — наказала она.
Он поблагодарил ее.
— А я из спасибы твоей валенок — и то не сваляю, — крикнула она, отгоняя корову, — на-ка, вот, отнеси молоко на кухню, а я корову приберу.
Тит принял из рук ее теплый подойник и сказал тихо:
— Я хотел бы тебе заслужить, Катюша!
Она заволновалась.
— Что это ты, — резко, чтобы скрыть смущение, закричала она, — за Таню, да?
— И за Таню! — признался он.
— За грех-то?
Он покачал головой и ответил:
— Нет тут греха. Ты ведь не знаешь ничего… Разве в грехе стал бы господь помогать мне?
Он усмехнулся и пошел прочь.
Кафтанниковские гости расходились. Без скрипа и стука раскрывалась калитка. Безмолвно, но строго и истово прощались низкими поклонами станичники сначала с хозяином, а потом друг с другом. За воротами они шли в разные стороны, чтобы не навлекать подозрений.
Федор Прохорович провожал каждого от крыльца до калитки, одного за другим.
Тит не посмел встретиться гостям с бабьим делом в руках. Он обошел избу, поставил молоко на окно в кухне и вернулся во двор. Дед проводил последнего станичника и велел парню запереть.
Тит осторожно задвинул железный засов и вспомнил о стране, где не запирают дверей.
Ночь покрыла безмолвием и тьмою весь мир. Станица уже спала.
Но еще долго светил в щели ставен на дорогу старый кафтанниковский дом, и не один Тит плохо спал в эту ночь.
Глава третьяСВИДАНИЕ
Смятенная душа полна
Пророчеством великого виденья.
Девка не травка — не вырастет без славки.
Весенние ночи теплы и ярки, но утра встают в тумане, и, точно потерявшись в нем, долго бродит рассвет по полям. Во влажном сумраке никто из станичных девушек, отгонявших коров, не обратил внимания, что одна из подруг не вернулась со всеми домой.
Никто не видел, как перед околицей она, отстав, свернула в сторону, сбежала с дороги и с той же поспешностью спустилась за гумна, к овражку с родником.
Желтый луч солнца, в тот миг прорвал наконец молочную пелену тумана, стлавшуюся по лощине, и упал на каменный горб ветхой часовенки, сторожившей родник. Вслед, за ним яркие стрелы света стали падать в туман огненным дождем. Иные разрывали облака, клубами ваты катавшиеся по земле; иные бессильно утопали в них и, — погибая, рассыпались миллионами радужных искр. Но одолевало солнечное воинство, рвался туман на клочки и уносился в высь, как осенняя паутина.
Девушка сбежала в овраг. Камешки посыпались из под ее ног дружным потоком в холодный ручеек.
— Эй, Кафтанников! Вот я! — крикнула она.
Казак сидел на деревянном срубе и глядел в прозрачную бездну ключевой воды. Поток камней, катившийся вниз, еще прежде окрика заставил его поднять голову, но в тот миг победоносное утро рассыпало по земле столько света, что он вынужден был зажмурить глаза.
Девушка, смеясь спустилась к нему и, не удержавшись на крутой тропинке, оперлась на его колени, чтобы не упасть через сруб.
— Ой, милый! — вздохнула она. — Ой, чуть не в воду!
Однако, лишь только оправилась она от ходьбы и встала, выпрямившись, возле парня, глаза ее заблистали гневом. Точно едкий туман пал росою на голубые зрачки и заставил сверкать их любовью и злом.
— Мне Катюшка ваша сказала, — задыхаясь, начала она ревнивую речь, — сказала, что ты решил все по-своему и хочешь, стало быть, повидаться в прощальный раз… Дескать, господь так тебе повелел! Ну, что же, прощай, коли так… Да не люблю я, прости, господи, мои прегрешения, не люблю я, когда вы, мужики, господа в свои скверные дела путаете!
Тит глядел на нее удивленно, но не хотел прервать ее раньше, чем сорвутся с губ ее самые острые слова.
— Что глаза на меня таращишь? — шумела она. — Не муж ведь, не испугаюсь! Да и мужа не побоюсь… Я на своих нагляделась: везде господом управляются. Отец товар продает — господом стращает, гнилье покупает — у господа помощи просит, а деньги считает — Дьявола тешит… Мать все утро в моленной кланяется, глаза от полу поднять не хочет, а дома батраков по щекам лупит; ни одного не разочли у нас без спору и обману… И все с господом, все с молитвой! К самому скверному делу господа припутают. Расчел ты, что тебе со мной лучше не якшаться — и ладно, так и скажи, а господа не поминай, не путай в свои дела! Тьфу! Говорить с тобой противно.
Она наконец замолчала, исчерпав короб припасенных к свиданию слов.
Тогда Тит улыбнулся и спросил:
— Кончила? Ну, так дай мне теперь рассказать, что случилось.
— Случилось? — переспросила она. — Или что случилось там у вас? Ничего Катюшка ваша не сказывала.
— Не у нас, а у меня случилось… — поправил он.
Девушка молча, но не отказываясь нисколько от права, своего на гнев, села возле Тита на дубовый сруб. В зеленой ветхости его, оплесканной ледяною водою, струилась успокаивающая радость. Девушка улыбнулась своему отражению, перекинувшемуся через край на воду, и напомнила парню о том, что ждет его объяснений.
Тит молчал. Он не знал, как начать рассказ, как свести в нем концы с концами, да и трудно было отделить нужное от пустого и вынуть из всего самое главное. Он оглянулся на девушку; ей и в голову не приходило ему помочь. Наоборот, издеваясь над его растерянностью, она крикнула:
— Ну, ты что же? Если что сказать, так говори, а нет, так прощай: того и гляди, сейчас наберется у нас в дому народ, меня хватятся…
И, опершись на сруб, она, привстала, точно намеревалась идти.
— Моленную нонче у нас сносить будут, — добавила она, видя его пустые глаза.
Тогда вдруг, точно ключ, из-под земли долго выбивавшийся незаметной струйкой, наконец размывшим преграду и ринувшийся наверх все побеждающим потоком, выбилась из казацкой души наружу самая главная мысль и потопила все остальное.
— Таня, — резко спросил Тит, — Таня, хочешь со мной уйти?
Она отодвинулась. Вопрос был как-то уж очень бестолков и неожидан. Тит на одно мгновение почудился ей сумасшедшим.
— Куда это? — строго спросила она, настораживаясь и плохо веря в вопрос, как в результат какого-то твердого решения. — Куда это, а? — несколько мягче повторила она.
— Ах, куда! — воскликнул он, наливаясь при одной мысли о бегстве удалью свободолюбивых предков своих. — Не все равно нам, куда? Куда! Да вот на восток, за киргизскую степь, в Беловодье! Есть же вольные белые земли на свете, где за веру не гонят, в остроги не сажают, моленных не печатают, не ломают, живут без запоров, все — братья.
— И господа к делу, не к делу не путают, — усмехаясь, перебила мечтательную речь парня рассудительная дочь казака-перекупщика… — Так, что ли?
Тита нельзя было смутить и более злой насмешкой.
Он широко раскрытыми глазами своими взглянул на Таню и спокойно повторил:
— Да, не путают! Это на нашей святой русской земле казаки в городах мнут конями девчонок, состреливают с дерев ребяток, как галок, по царскому приказу… А там вот войн не ведут, царя не знают, бумажек с печатями не ведают… Ах. Таня, да неужто же я за всю свою жизнь так счастья своего и не возьму. Нет, не может того быть, не может.
Таня улыбнулась. С этой невольной улыбкой, как с солнцем туман, сошла с лица ее серая тень гнева. Ее сражала мечтательная страсть казака.
— Разве такие земли есть? — спросила она.
— Ну да, есть же, есть! — стал уверять он, почти смеясь над наивным вопросом девушки. — Как же нет? Разве бы стал тебя звать я туда, если нет? Вчера живые люди к нам пришли прямым путем из тех самых Вольных земель. Слышала, чан?
— Ну да, слышала! — отвечала она, вспоминая, что, точно, много уж успела за утро услышать о странных прохожих, остановившихся переночевать у Кафтанникова.
— Так значит правда ведь!
— Ну и что ж, что правда?
Она посмотрела на парня так, как смотрят на человека, с которым сталкивает судьба, чтобы уж никогда не разлучать. Но она еще медлила с ответом. Тогда Тит спросил ее с горькой усмешкой:
— Ну, что же, Таня, или и сказать уж в ответ ничего не можешь? Или благословишь меня в полк осенью отправляться, девчат мять, ребят на деревах стрелять, как в Петербурге?.. А сама у отца за писаря выпросишься, а? Слышал ведь, знаю. Меня с тобой не повенчают, отец за голоштанника не отдаст… Да и не ждать же тебе, когда я вернусь из полка!.. Али подождешь, девушка? За сражения-то с саратовскими мужиками, слышь, Георгия раздают почем зря, вернусь с наградами. Может, тогда и отец твой уступит…
Она заглянула ему в лицо, посмотреть, не плачет ли он, отравленный ядом собственных своих слов. Синее небо тогда отразилось в ее голубых глазах, и они стали темными; в глубине их, как в колодце днем, сверкнули высокие звезды чужого неба. Он вздрогнул, схватил ее руки и жалобно сказал:
— Ах. Таня, Таня! Но так-то я о тебе думал!
— А что это ты слова вымолвить не дашь, — вскрикнула она, — и уж казнишь. А вот не угададал Тит пойду с тобой, куда хочешь. В степь, к киргизам, в юртах жить, да с милым…
— Пойдешь?
— Пойду, милый!
— Я клятвы с тебя не беру, Таня…
— А я и без клятвы не обману!
Он не понимал, каким теплом было опалено лицо его, и посмотрел на небо. Солнце круглое, как золотая пробоина в голубой цели, Стояло высоко. Над оврагом звякали ведра. Кому-то понадобилась уже ключевая вода.
Тит встал. Таня, схватив его руку, повела за собою овражком, вдоль бережка ручья, не смея подняться, пока там звякали ведра. И трудно было всерьез отнестись к ее словам. Тит положил на плечи ее руки и с жестокостью остановил девушку. Она. смеясь, запрокинула голову, чтобы взглянуть на него. Он почти крикнул:
— Вправду со мной? Вправду не обманешь?
— Вправду, вправду, вправду! — повторила она.
В словах ее могло быть постоянства не больше, чем в летнем дне. Он встает с намерением выжечь поля зноем, а к полудню разражается ливнем; потоков и луж как-будто не высушить и в неделю, ан смотришь — уже вечером снова пылят дороги и молит прохожий о дожде.
Тит вдруг покорился земному непостоянству. Не думая о полудне, забывши о вечере, он глянул в лицо розовому утру и поцеловал девушку.
Они притихли. Тогда вдруг стало заметно, что докучливые ведра не скрипят. Таня подняла голову. С края овражка, прикрываясь щитками корявых ладоней от солнца, разглядывала их какая-то женщина.
Коромысло покоилось у ней на плечах, ведра не шевелились. Увлеченная зрелищем, она стояла недвижно, как каменная баба на кургане.
Таня охнула и побежала вперед. Тит поспешил за нею. Они быстро скрылись за желтыми скалами глинистых круч, меж которыми с величайшей прихотливостью извивался ручей. Сзади послышался неохотливый железный вой ведер. Водоноска не показывалась больше. Таня вздохнула.
— Ну вот, будет беда!
— Видела она?
— Еще бы!
— Может, не узнала?
— Пожалуй что…
Таня улыбнулась, но, уже чувствуя надвигающийся изнутри ужас ожидания, сказала:
— Да ладно!
— Расскажет?
— А то нет.
— Боишься отца?
Девушка выпрямилась и подняла голову. Такою вот, немножко лукавой, немножко задорной и не по обычному озорной, и нравилась она Титу. Бог весть в кого она выдалась, но не было ей равной среди казачек и в хороводе, и у колодца, и на кухне, и на празднике, когда верхом на калмыцком жеребце, состязаясь в скачках, забивала она всех девок и домогалась равняться с парнями.
— Боюсь? — усмехаясь, переспросила она. — Ой. нет! Меня отец своими делами бога научил не бояться, не то что его! Вот себя самой немножко побаиваюсь. Я не российская, я над собой измываться-то еще, может, и не дозволю! Я намедни отцу наказала, как он к волосам моим руки протянул, что коль хоть раз он меня еще тронет, так не видать ему меня больше в косах! Отрежу! Истинный бог, отрежу, чтобы в другой-то случай не за что было ему меня схватить…
Она рассмеялась. Тит поверил.
— Ой, Таня! — тихонько пожалел он. Гляди…
— Она взяла его за руки и потянула к себе.
— Вот только ты… — прошептала она. — Только ты, может, бескосую меня разлюбишь, а?
Трудно было понять, спрашивала она смеясь или со страхом. Тит ответил сурово:
— Я не за косы тебя полюбил…
— За что ж?
Он подумал, потом сказал неловко:
— Не знаю. Да, может, за то как-раз, что наоборот…
Но она поняла его, кажется, лучше даже, чем если бы стал он длинно и понятно перечислять ей все по порядку.
— Значит не разлюбишь, — твердо заключила она. — Тебе нельзя меня разлюбить, если так. Ты меня любишь, самую меня, а не сверху, что на мне… Хорошо ты сказал, не забуду. Ну, прощай…
Она с некоторой даже как-будто бы грубостью торопливо отошла от него и с быстротою кошки взобралась на кручу. С краю ее она оглянулась вниз и напомнила довольно безучастно:
— А моленную-то, моленную-то как сносить будут, приходи глядеть!
Тотчас же она скрылась. Тит подождал еще минуту, не покажется ли ее желтый, как цветы одуванчиков в поле, платок над кручею, затем пошел вниз по ручью вязкой глинистой дорожкой.
Он вышел к поемным лугам, раскинувшимся между Уралом и его старицами. Русло непостоянной реки когда-то шло под самой станицей. Росистые тропы вывели парня к южной околице; отсюда был виден весь в деревянных кружевах и прошивках новый перекупщиков дом. Суетливые люди, как тараканы сладкий кусок, окружали дом, пристройки, баню и сад, гуще всего сад, где в зарослях вишенья стояла запечатанная часовенка религиозного прасола.
— К Тележниковым? — спросил кто-то сзади Тита.
— К ним, — отвечал он, не оглядываясь.
— Сейчас ломать будут. За пожарными послали! — пояснил любезный человек.
Тит не оглянулся, чтобы не поощрять болтовни и кощунственного любопытства, но пошел быстрее, чтобы застать все в начале. Он сам не любопытствовал, он шел укрепиться в решении.
Пожарные были уже на месте. Вооруженные баграми и топорами, они неловко толкались возле станичного писаря и старались не попадаться на глаза казакам. Ребята сзади свистели и дразнили их, подуськивая как собак. Они старались не слышать, но как можно было не слышать в этой проклятой тишине, когда все кругом замерло, как поле перед грозою?
Усатый писарь прочел бумажонку. В ней значилось, что по указу его величества Уральская духовная консистория слушала и постановила предложить на исполнение местных властей незаконно построенную часовню моленную в саду казака Тележникова снести, о чем по пополнении донести. Незадачливый жених, подкручивая усы, прочел все это с бойкостью и торжеством, нагло доглядывая кругом. Он высматривал хозяина, но самого Тележникова не было. Он заперся на погребице, чтобы скрыть от людей душевный раздор.
Сопя и кряхтя, передумывал он в сотый раз, на что решиться: дать ли трехсотенную взятку станичному управлению, чтобы положили под сукно приказ, или передать моленную на кощунственный разгром, а через неделю собрать за несколько десятков рублей ее заново?
Как ни был страшен позор и грех, явная выгодность второго решения прельщала старика. Несколько минут все же, пока читался приказ, держась за крючок двери, колебался еще отец Тани. Но когда раздалась команда: «Ребята, за дело! Снести!» — он рванул с крючка дверь и вышел, продираясь через толпу вперед с твердым решением.
— Ломайте, — сказал он, — мы царскому указу не противники, а господу ведомо…
В мертвой тишине слова эти были всем слышны. Кое-кто начал роптать на начальство, некоторые попеняли старику за отступничество. Были и такие, кто заявил надежду на господа, который может еще и отстоять моленную, иссушив руки посягнувших на его святыню. Но так как случаи сноса моленных были нередки, а чудесных иссушений не было ни разу, то заявление это никем не было принято во внимание. Пожарные бесстрашно взобрались на крышу и начали рвать баграми доски; писарь достал трубку и стал дымить табаком, явно опоганивая сад.
Старушки шептали бесплодные молитвы, казаки же стояли молча, и ничто — ни светлое утро, ни, розня ребят, ни причитывания баб, ни шлепнувшийся на крутой крыше пожарный, — ничто не могло даже на миг согнать с их лиц угрюмую думу. Под суровыми бровями не потухали огни покоренной злобы; проеденные нуждой и заботою морщины сдвигались круче и круче. Молчание становилось все более и более загадочным.
Конечно, не один молодой Кафтанников думал в этот час о белых землях и странствованиях в поисках прекрасной страны. Но едва ли нашелся в толпе хотя бы один казак, сердце которого билось бы в такой жестокой готовности бежать навстречу счастью.
Глава четвертаяДЖЕТАК УЙБА
Но он к заботам жизни бедной
Привыкнуть никогда не мог.
— Все ли благополучно?
— Все слава богу, только ворон ваш падали объелся!
— Да где он ее нашел?
— А жеребец пал!
— Как пал?
— А так, как дом горел, так воду на нем возили и загнали!
— Отчего же пожар делался?
— Да как матушку хоронили, так невзначай подожгли!
Днем в поле, на свежей пашне в тени полосатого полога, привиделся молодому казаку дивный край, где вспаханные поля белы как рыхлый снег, реки стеклянны насквозь, деревья все плодоносны, а люди веселы и добры, как школьники в большую перемену.
Он встрепенулся. То был короткий, поражающий усталого человека, как беспамятство, глубокий и неожиданный сон. Он освежил истомленные мускулы. Тит, приподнявшись на локте, оглянулся: спал он не больше минуты. Старый Уйба не успел еще выпить свою кружку. Котелок по-прежнему клокотал над углями, распространяя терпкий запах кирпичного чая. Киргиз наслаждался запахом и кипятком. Он глотал огненную жидкость с ловкостью фокусника, нисколько не обжигаясь. Такой же горячий, как чай, и такой же коричневый пот сползал по его щекам, и трудно было сказать, что больше доставляло ему удовольствия: чай, зной или отдых. Во всем было упоительное наслаждение жизнью.
Несколько секунд Тит с завистью разглядывал батрака, затем крикнул:
— Уйба! Налей мне.
Киргиз неторопливо наполнил вторую кружку и отнес ее под полог молодому хозяину.
— Пей, — сказал он, — чай — хорошо. Он прогоняет зной и усталость, — добавил он по-киргизски.
— Я уснул, Уйба…
— Он прогонит сон.
Уйба предпочитал говорить на своем родном языке, и Тит перешел на него же. Как всякий киргиз, Уйба был склонен украшать свою речь афоризмами. Они являлись солью долгого спокойного жизненного опыта и нравились слушателям. Но они никогда не давались киргизу по-русски, и тот, кто хотел знать настоящего Уйбу, должен был понимать его наречие.
Тит спросил:
— Много ли нам осталось, Уйба?
Уйба оглядел черное только что поднятое ленивыми сохами поле и засмеялся. Казацкая душа никогда не была благосклонна к тяжелому земледельческому труду — он за долгую батрацкую жизнь свою имел много случаев убедиться в этом. Молодой хозяин вырос на его глазах, и он не мог не пожалеть его.
— Немного, — отвечал он. — Ступай домой, если хочешь. Я справлюсь один.
Тит отказался.
— Нет, кончим вместе. Дай отдохнуть.
Он перевернулся на Спину, дожидаясь, когда остынет чай. Уйба отправился наливать себе новую кружку.
— О, тогда нынче кончим, — сказал он. — отдыхай.
Он сел на корточки близ костра и снова углубился в глотание кипятка. Иногда он подбрасывал в рот мелкие кусочки сахару, лежавшие перед ним в расшитом кисете. Уйба был истым представителем своего племени: он не пил водки, не курил табаку, но раскаленным чаем упивался до дикой тяжести в животе.
И он смотрел с легким презрением на юношу, ждавшего, когда сойдет с напитка его огненная прелесть.
— Русские не умеют пить чай, — сказал он, выплескивая последние капли в рот и дожевывая сахар, — а он горячее водки, которую они любят.
Тит лениво оглянулся. Мысли его все еще сплетались со сном. Он спросил:
— Уйба, знаешь ли ты степи? Бывал ли ты на Бухарской стороне?
Киргиз усмехнулся и встал, точно для того, чтобы отряхнуть с себя брызги павшего на него оскорбления.
— Что ж ты думаешь, люди родятся джетаками[5]? — воскликнул он с горечью. — Уйба никогда не был ничем иным? О, нет! Уйба гонял свои стада от Мугоджар до Барабы! Уйба считал до пятисот голов в одних табунах, а баранам он не знал счету! Уйба был первым в своем роде. Уйбе ли не знать степей?
Он рассмеялся, и Тит с удивлением глядел на батрака. Он не видывал Уйбы таким еще никогда, может быть, потому, что не приходилось ему спрашивать у него о прошлом, может быть, потому, что Уйба не считал еще нужным держаться с казачонком как с взрослым.
Тит приподнялся на локтях и промолвил:
— Вот как! Ты был богат, Уйба?
У него не было повода подозревать батрака в хвастовстве, но и для того, чтобы верить в неприкрашенную правдивость его слов, нужно было собраться с духом.
Казаки не считают киргизов равными; батраки же в их семьях рассматриваются почти как рабы. Немудрено, если Титу понадобилось время, чтобы усвоить себе новый взгляд на работника, служившего ему безропотно с тех пор, как он помнил себя.
— Ты был богат, Уйба? — повторил он дважды.
Уйба вздохнул и, отвернувшись, долго стоял так, задумчиво глядя в синие океаны степей, лежавшие за Уралом. Только когда в третий раз задумчиво повторил свой вопрос молодой хозяин, он присел возле него на корточки и ответил;
— О, да, я был богат, Тит! Последний коян[6] наслал в степи джут[7], какого никто не помнил. В одну неделю я потерял все, что у меня было… И я не один стал джетаком после этого джута… Знаешь ты, что такое джут в степи?
— Знаю, — ответил Тит и с жалостью взглянул на киргиза. Вдруг веселая и страшная мысль мелькнула у него. Он пододвинулся к батраку и, положив теплую руку свою на его колено, прошептал: — Ах, Уйба! Никто не уйдет от судьбы. Ни ты, ни я. Кто знает, что еще ждет тебя впереди. Скажи, ты хорошо знаешь степь?
— Ах, Уйба! Никто не уйдет от судьбы. Ни ты, ни я. Кто знает, что еще ждет тебя впереди. Скажи, ты хорошо знаешь степь?
— Не хуже, чем ты ладонь своей руки!
— Так ты должен знать, что будет за степью, если идти на восток?
— Горы, — отвечал Уйба.
— Горы, — вскричал, обезумев от радости, юноша, — да, горы, и там в горах Страна, где живут русские? Знаешь ты об этом?
— Я бывал там, — спокойно сказал Уйба, — как же мне не знать?
— Ты был там? — воскликнул Тит, не веря ни себе, ни своему собеседнику. — Ты был там? Почему же ты не говорил мне никогда об этом?
Уйба усмехнулся.
— Джетак говорит тогда, когда его спрашивают, — скромно напомнил он.
— И ты ушел оттуда?
— Нельзя пасти скот на одном месте!
— О! — почти простонал Тит, торопливо крестясь. — Теперь я вижу, ты ведешь меня, господи!
Он был взволнован. Уйба следил за юношей, не понимая, что может так сильно его волновать. Тит со странной поспешностью начал расспрашивать. Он отвечал нисколько не с большей живостью, чем обычно.
— Как называется этот край? — спрашивал Тит.
— Не знаю.
— Беловодье?
— Может быть. Горы его покрыты снегом и зимою и летом. Отчего же не называть его белым?
— Мне сказали, что не всякому удается найти среди гор проход в этот край.
— Я проходил через него в долину!
— Но он закрыт облаками…
— Я ждал, когда солнце рассеет их!
— О, господи! Говори же, кто там живет?
— Я думаю, такие же русские, как ты. Они так же говорят, так же молятся, и бороды их не короче, чем у ваших стариков.
— И там нет чиновников, полицейских и всяких других начальников?
— Я не видел там никого с ясными пуговицами. Они сами выбирают старших и никому не платят ясака.
— Уйба, так ведь это же оно, Беловодье!
Тит вздохнул и закаменел, созерцая своего собеседника, как чудо, поднявшееся из вспаханного поля.
И подумать только, что перед ним находился собственный их, Кафтанниковых, батрак, которого изо дня в день все они, тоскливые мечтатели по иной жизни, видели перед собою?
Уйба в свою очередь с изумлением рассматривал хозяина и улыбался тому, что мог своими словами привести его в столь необычайное оживление.
— Зачем ты спрашивал меня о белой стране? — осведомился он наконец сам. — Не хочешь ли ты взглянуть, как бывают горы? Может быть, там есть родные, которых вздумал ты навестить?
— А ты проводил бы меня? — опросил вдруг хозяин, серьезно и пристально глядя в глаза киргиза.
— Я сделал бы это, — отвечал Уйба. — Лучше умереть в степи, чем здесь.
Тит залпом выпил кружку чаю, но не нашел в нем холода, могшего остудить жар в груди.
— Хорошо, Уйба, хорошо! — пробормотал он. Теперь пойдем кончать наше поле, я отдохнул…
Он резко окликнул пасшихся на меже коней. Киргизские мохнатые лошадки с собачьим проворством вернулись на зов хозяина.
— Ты еще не сказал, зачем идти тебе в белый край? — напомнил ему Уйба.
— Зачем? — переспросил Тит, ласково поглаживая понурую голову тершейся о плечо его лошади и, точно, ей одной рассказывая о задушевной своей мечте, признался: — Да всего затем только, чтобы жить по-своему никто не мешал… Молиться…
— Молиться? — с усмешкой переспросит старый киргиз и покачал головою, переводя укоризненный взор свой от выгнутых серпами ног юноши на косматого коня. — Молиться? Нет, — сказал он резко. — нет, тебе бы не молиться, казак, а скакать в степи за диким зверем с беркутом на плече или с арканом в руке за табунами…
Тит с удивлением поднял глаза на киргиза. В узких глазках его сверкало пламя неосторожно разбуженных чувств. Оно было замечено Уйбой, и он продолжал гневно:
— Не тебе бы бежать из родной страны оттого, что в ней худо жить, не тебе, нет! Такому, как ты, надо бы стать Наурзабаем всех русских. Знаешь ты Наурзабая? — воскликнул он и, не давая времени отвечать, продолжал, увлекаемый все более и более горячностью собственной речи. — Был Наурзабай наш внуком хана Кенес-сары-Касимов, но еще храбрее деда уродился внук. Он собрал тысячу тысяч наездников и сказал: «Иди под мое знамя, народ мой, и будем свободны!» И стал он господином степи от Оренбурга до Каракаллов, от Петропавловска до Кара-Кумов, и не знал тогда русских начальников наш народ, не платил он ясака никому. Слышишь, Тит, не дается даром хорошая жизнь, за нее драться нужно!
Тит молча ввел лошадь в соху. Много он слышал киргизских песен и сказок о славном внуке хана Кенес-сары-Касимов, затмившем славой своего знаменитого деда, но никогда не пленяли его кровавые подвиги хана. Смерть от руки сородичей рано прервала жизнь Наурзабая, и в героизме его что могло пленить религиозного казака? Он, усмехаясь, ответил киргизу:
— Уйба, не дракой дается счастье…
— Чем же?
— Трудом, честной жизнью! На крови добро не вырастет, дьявол мира не установит.
Уйба отвернулся.
— Когда я не был джетаком, — сказал он, — я думал, как ты. Наш народ не любит войн, ему милее пасти стада и вечером скакать за новостями к соседу, пить кумыс, лакомиться каурдаком… А что получили ваши русские джетаки, когда пошли просить милости к царю? Ты читал нам письмо твоего брата. Что он писал? Или он лгал, когда рассказывал, что рубил своих братьев, на которых не знали вины?.. Помогла молитва джетакам?
— Так ты думаешь, что поможет царю наша сабля? — задумчиво пробормотал Тит. — Вырастет на крови его счастье?
— Не знаю!
— А я знаю, Уйба, — твердо вдруг вымолвил Тит, — силен дьявол в людях, велико зло, а не через них придет царствие божие на; землю!
Джетак не мог более спорить с упрямым хозяином. Милее судьбы юноши все же была ему его собственная судьба. Она же зависела теперь от хозяина. Он сказал: «Пусть так, хозяин!» — и пошел с сохою вперед, затянув бесконечную песню про славную Тургайскую степь и лихих наездников Наурзабая.
Глава пятаяПРАВАЯ ВЕРА
И стар и млад с душой смятенной
Идут смотреть обряд священный.
Богу угождай, а черту не перечь!
За домом Кафтанникова, скромно глядевшим на пыльный гурьевский тракт маленькими и выпуклыми, как рачьи глаза, окошками, высились громоздкие пристройки. Дом, переходивший от отца к сыну, вот уже лет шестьдесят стоял нетронутым. Во дворе же каждый новый хозяин неизменно что-нибудь перестраивал, что-нибудь добавлял. Оттого-то надворные строения, лепившиеся стена к стене, возвышались одно над другим, как башни игрушечного замка. Издали двор казался потрясенным землетрясением.
Между тем все пристройки были и на диво удобны и прочны. В середине же их, недоступная взорам любопытного, укрывалась хорошо известная станичникам кафтанниковская моленная. Однако даже и постоянный ее посетитель вряд ли сумел бы отыскать потаенный к ней ход. Он извивался между пристройками, проходил сквозь них и над ними и всею своею змеиною хитростью вызывал уверенность, что и нелепая архитектура двора была только прикрытием тайного хода.
Обыкновенно в наиболее секретных местах перехода стояли молодые Кафтанниковы. Они, провожая гостей, передавали их друг другу и доводили таким образом до дверей моленной.
В тот вечер, когда ожидало староверческое население станицы епископской службы, моленная, разумеется, была битком набита. Лишенные утешительной связи со священством, раскольники теперь спешили к Кафтанникову, как на светлый праздник. Они были взволнованы, потрясены уже самым ожиданием необычайного торжества. В семьях чуть не по жребию назначались те, кои могли попасть в моленную, ибо уже было предупреждение от старика Кафтанникова ограничить число молельщиков. Кощунственный разгром Тележникова и отречение его от защиты часовенки отошли на второй план. Даже о Беловодьи говорилось меньше, чем о предстоящей службе.
Однако епископ беловодский отказался совершать богослужение. Он сослался на то, что нет антиминса и облачения.
— К тому же, — пояснил он. — как ни рачительны были хранители старой веры на Руси, все же и они многое приняли от никонианцев. Наш же чин службы древний, для вас он покажется, может быть, новым и поведет к соблазну братьев… Помолиться же с вами, — утешительно прибавил он, — помолюсь и благословлю всех приносящих жертву…
Старик Кафтанников был огорчен. Однако спорить не стал и доводы Мелетия принял.
Он встречал прибывших к службе гостей во дворе и, провожая их до дровяничка, откуда начинался узкий проход в моленную, сообщал с прискорбием о решении епископа. В дровяничке разочарованного старовера встречал Павел Федорович. Они низко кланялись друг другу, затем второй Кафтанников передавал гостя в просторном сарае, служившем хранилищем для сена третьему, младшему Кафтанникову.
Тит вел молельщика дальше, через, крошечный дворик, потом между хлевами и над погребом к бане. Тут в предбаннике гостя встречала Катюша. Не поднимая глаз на мужчину из-под сбитого глубоко на лоб платочка, девушка отводила станичника через баню в темный коридор. Идя по нему ощупью, что при крайней узкости его не составляло труда, пришедший уже сам выходил к дверям рубленой часовенки. Она была высока и просторна настолько, что приходивший впервые непременно удивлялся, как можно было спрятать ее среди таких невзрачных на вид амбарчиков, погребиц и сенников.
Из всех посетителей в этот раз были наиболее поражены гости из далекой страны. Монашек при всем своем желании соблюсти чин никак не мог услужить Мелетию открытой заранее дверью и низким поклоном. Он, суетясь, натыкался то на дрова, то на косяки и в конце концов стал только смиренно сопровождать, не пытаясь предшествовать, как полагалось по чину.
Когда наконец остались они одни, втолкнутые легонькой рукой Катюши в темный коридор, Алексей сказал, утирая длинными руками потный лоб:
— Все здорово, а этому и цены нет!
— Да, ловко, — признал и Мелетий.
Они едва продвигались вперед, чтобы не наткнуться на кого-нибудь встречного. Маленькие окошечки наверху, похожие на лазейки в скворешницах, давали немного света, да и его крали кованые решетки на них.
— Сегодня в путь, — сказал Алексей, — нечего засиживаться здесь, ваше преосвященство!
— Да, надо двигаться, — согласился тот и спросил: — Много ли набралось пожертвований?
— Да около четырехсот уж…
— За службой, гляди, еще принесут. Идем.
— На пятистах бы и печать можно ставить!
Преосвященный отворил дверь, за которой, как шум пчел в улье, слышался ровный и мерный гул голосов.
Моленная была переполнена. Обычное разделение молящихся на правую и левую стороны, на мужчин и женщин, было на этот раз далеко не равномерно. Женщины были прижаты к стене, и белые их платочки, прикрывавшие лбы до самых глаз, возле сплошной массы густоволосых голов светлели лишь узкой каймой у самого края. Высоким посетителям пришлось продираться в плотной толпе, которая и при всем желании не могла раздаться больше.
Низко кланяясь, беловодские гости пробрались вперед. Старик-начетчик отвечал им поклоном. Едва лишь стали они на указанном им впереди и отмеченном ковриком месте, старший общины предложил собравшимся помолиться господу.
Станичники отвечали поклонами. Длинные бороды терлись о кафтаны, оставляя масляные следы на сукне. Начетчик высоким и тонким тенорком проворно читал. Гнусавый лепет его разобрать было невозможно. Никто однако и не стремился к этому. Молящиеся были заняты подпеванием, монотонным и резким. Оно могло сойти за стройное пение только благодаря своей усыпляющей однотонности.
Истово крестясь двуперстным сложением, ясно видимым на длинных руках, монашек зевнул несколько раз. Воздух, насыщенный парами тающего воска, угаром фитилей, чадом лампад и дыханий, быстро синея, терял прозрачность и тяжелел. Темные лики икон, старинного дониконианского письма, исчезали, сливаясь в пустые пятна на серебре и золоте богатых риз.
Между тем в дверь проскальзывали все новые и новые люди. Бог весть с каким трудом втискивались они в толпу и даже находили силы пробиваться вперед где стояли послы патриарха.
Многих гнало сюда любопытство, но многие пробивались и для того только, чтобы вручить посланцам взмокшую в потном кулаке кредитную бумажку. Было не мало и таких, для кого по бедности и убожеству мечта о переселении в Беловодье была столь недосягаема, что они удовлетворялись одною возможностью участвовать в жизни счастливой, страны своею жертвой.
Алексей принимал деньги. Епископ благословлял жертвователей, и они уносили на губах своих прикосновение к воле и правде справедливого царства.
Наконец протискался вперед и сам Кафтанников. Он заключил собой вереницу приходящих. Дверь была заперта. Молящиеся, не развлекаемые более толкотнею опоздавших, с приливом новой энергии начали выбивать поклоны, креститься и петь.
Уставившись на черный лик древнего угодника, высоко запрокинув голову, так что торчала вверх с каким-то задором его клинообразная борода, Федор Прохорович состязался звонкостью своего тенорка с начетчиком и руководил молением. Станичники, не очень сильные в знании молитвенного распорядка, вслед за ним кланялись, вслед за ним крестились и ему подтягивали. С приходом хозяина служба пошла гладко.
Раскольнический молитвенный порядок — дело сложное. Не всякому досужему казаку даже в старости удавалось вполне им овладеть. Отдавая лучшую часть своей жизни в молодости на службу в полку, а затем на сборы туда детей и внуков, снаряжавшихся за счет семьи, редкий казак имел досуг для споров о вере и ее обрядах. Ни дешевый батрацкий труд джетаков, ни жалованные царем войску земли, ни рыбные угодья по запретному для судоходства Уралу — ничто не могло создать в массе казаков материального благосостояние. Каждый отправленный в полк сын стоил две-три сотни рублей. Более крепкие кулугуры очень быстро вгоняли к себе в кабалу братьев по общине, которым на молитву и отправление обрядов оставалось немного времени и охоты.
К тому же от молящегося требовалась величайшая точность в исполнении обрядов, полнейшее согласие с уставом. Начетчики и уставщики малейшее отклонение тотчас же объявят отступлением от правой веры, ересью. Еретик же лишится и кабального покровительства богатого соседа, без которого жизнь представлялась уже вовсе немыслимой. Наказной атаман был страшнее кулака.
Вот почему все внимание казаков на этом торжественном богослужении в присутствии послов патриарха было обращено на соблюдение чина. Истово станичники кланялись, истово крестились, с истовостью, руководимые стариком Кафтанниковым, отправляли положенное число аллилуй.
Строжайшая исполнительность заменяла многим из них давно уже выветренную суровым житейским опытом веру.
Служба длилась второй час. Дышать становилось трудно. Кресты и поклоны молящихся вздымались и падали как у деревянных игрушек, бойко движущихся в руках продавца. Пот и масло катились по лбам.
Вдруг, точно вихрем, ворвавшимся в дверь, поклонило множество масляных голов. Раздался гул, тревожный гул голосов, похожий на ропот дозревающей ржи, прибиваемой вихрем к земле.
Алексей и его товарищ враз оглянулись назад. Они увидели продиравшегося через толпу молодого Кафтанникова. Было ясно, что именно его вторжение и принесло тревогу. Лицо парня было багрово столько же от волнения, сколько и от смущения. Черные волосы его встрепались, как шерсть на прялке. Резко вычерченные, почти калмыцкие скулы под длинными космами дрожали. Он шептал в уши склонявшихся к нему казаков: «облава!» — и слово это, передаваемое друг другу таким же шёпотом, шло впереди его, как иногда в жарком поле нежный ветерок предшествует грозе и буре. Ожесточенный разгром Тележникова мог явиться только первым шагом в новом походе правительства против раскольников, и вот почему было с особой тревогой встречено объявление Тита.
Вестник с. трудом пробирался вперед, а встревоженный Федор Прохорович уже ждал его и нетерпеливо покашивал из-под нависших бровей на внука зоркими еще глазами.
Наконец Тит добрался до деда. Хотя начетчик продолжал вытягивать из тощей груди своей длинные и малопонятные слова древнего текста, все же в часовне стало тихо, как у гроба покойника, где голос чтеца, как бы он ни был звонок, напрасно силится разорвать страшную тишину.
И было слышно — епископу и монашенку по крайней мере — как прошептал ошпаренный всеобщим вниманием парень:
— Облава, дед!
— Кто? — спросил тот сурово, и под седыми бровями в зорких глазах, не таясь, вспыхнул гнев. — Ужели наши опять?
— Наши указали только: городские.
— Ну?
— Папаша держит их за воротами, меня послал предуведомить.
— Что говорят-то?
— Опрашивали про двоих, одетых монахами…
— Вот что! — проворчал старик и пододвинулся в сопровождении Тита, ждавшего распоряжений, к беловодским гостям. — Беда, братья! — предупредил он, — Вас ищут слуги антихристовы. Бежать надобно!
— Укажи путь, — попросил епископ, — мы готовы ко всему…
Старик взял за руку внука и сказал:
— Вот Тит вас проводит. Выведи, Тит, по гумнам на огороды, к реке. Возьми будару и перевези на Бухарскую сторону. Погоню мы пустим по тракту… Простите нас, братья!
Он поклонился низко, как мог. Затем, выпрямившись, обратился к молящимся.
— Братья, — спокойно, как о деле привычном, оповестил он, — слуги антихристовы у ворот требуют выдать им гостей наших… Дайте им выйти, а мы помолимся о них… Сами же не волнуйтесь, нас не тронут. Я сам пойду с ними поговорить!
Монашек, разгребая длинными руками толпу, направился было к двери, но Тит свернул вправо, и толпа, расступаясь, очищала перед ними путь к огромному образу Николая-чудотворца. Образ стоял у стены в золоченом киоте на высоких ступеньках. Стоявшие возле по просьбе Федора Прохоровича сдвинули образ, и за ним в стене оказалась маленькая дверка. Ее открыли. Тит, указывая дорогу, первым проскользнул в тайный ход. За ним исчез и монашек. Епископ, поднявшись на ступени, отвесил поклон всем молящимся и только после того, как благодарным рокотом ответила ему толпа, согнувшись, проник и он вслед за теми через дверку в темную землянку. Землянка служила кладовой для кадушек, сбруи и зимнего оборудования. Полусвет из часовни освещал темное ее нутро, а затем он погас.
Как ни было сыро и сперто в кладовой, все же свежее, чем в переполненной до отказа моленной. Влажная прохлада ворвалась в часовню, колебля пламя свечей, она помогла присутствующим вздохнуть облегченно.
Федор Прохорович сам прикрыл за беглецами дверку и помог двум дюжим казакам уставить образ на место.
Затем он прошел на свое место и стал со всею истовостью, требуемою правилами древнего благочестия, молиться за преследуемых. Тем самым желал он успокоение в ряды станичников и показать на примере ненужность суеты.
Впрочем, среди старых раскольников не легко было и вызвать ее. Всегдашнее ожидание преследовании выработало в них постоянную готовность ко лжи, обману и притворству. Никто не покинул службы, каждый прикрылся личиной спокойствия и равнодушия. Самое происшествие, казалось, было забыто, точно и не было в нем ничего, выходящего из порядка отправления службы. Это было почти что так в те времена, в условиях не прекращающейся схватки двух вер, из которых одну всячески поддерживало правительство.
Старик Кафтанников все же выждал столько времени, сколько нужно было, чтобы свидетельствовать перед богом и людьми, что мирская суета не может заглушить в нем страх божий. Затем, низко кланяясь расступившимся казакам, он без торопливости и волнения вышел из моленной.
С уходом его полное спокойствие объяло станичников. Теперь уже никто не полагал себя в опасности, зная, что сам Кафтанников вышел охранить их покой от слуг антихристовых.
Кафтанниковы были надежными людьми и крепкими ревнителями старой веры.
И когда начетчик возгласил благодарение, трескучий тенорок его был покрыт ответным пением с заметным подъемом. Женские голоса на фоне глухих и хриплых мужских выделились своею спокойною чистотою возглашая сугубую аллилуйю.
Глава шестаяБЕГСТВО
Золочено у Яикушки
Его было донышко,
Серебряны у Яикушки
Его были краешки,
Жемчужны у Горыныча
Его круты бережки.
У нежити своего обличья нет, она ходит в личине.
Держась одною рукою за рубаху, проводника, а другою ухвативши подол полукафтанья своего товарища, долгорукий монашек составлял таким образом живую цепь. Тит ловко провел беглецов меж грудами угластого хлама, норовившего то тем, то другим выступом ударить в лоб или глаз. Цепь не порвалась и тогда, когда, запнувшись за полозья дожидавших здесь своего времени санок, Алексей едва не растянулся на полу. И только выбравшись наружу, разжал он пальцы, чтобы взять в кулак полу своего кафтана и вытереть ею мокрый лоб. Он возжелал, кажется, вообще заняться своим туалетом, но Тит не собирался для того рисковать тайной их исчезновения.
— Сейчас, сейчас, за садом спустимся в огороды, там десять шагов до реки, — пробормотал он, — делай там, что хочешь…
Кафтанниковский сад был невелик, но забыт и запущен, должно быть, для того же прикрытия тинного хода. Отягощаемые плодами яблони преграждали дорогу; ветви стлались по земле. Высокие заросли крапивы секли руки, а низенькому монашку били в глаза. Переплет листвы застилал над головою небо. Казалось ни малейшее сияние звезд не проникало сюда, чтобы хоть несколько осветить тропинку.
Тит пробираясь наугад знакомым путем мало нуждался в свете. Но спутники, его вышли из сада исхлестанными кустами и крапивой. Лица их горели. Отерши ладонью мокрый лоб, Алексей ощутил ссадину, строившую кровь. Он выругался, забыв о своем монашеским одеянии; но и тогда молодой казак не дал им отдыха продолжая понуждать их к торопливости.
— Имейте же, братья, попечение о себе! — твердил он. — До берега осталось не более малости…
Огороды подступали к самым лугам. Лугами путь был сноснее. Зеленоватый свет звезд заливал притихшие травы. Рыбацкие тропы крестились меж ними: они шли от станицы к берегу, снастям и бударам.
Беглецы продвигались вперед друг за другом, не прерывая молчания. Разве только Тит иногда предостерегал от рытвины или камня. В прибрежной роще вздохнули все разом и убавили шаг.
— Ну, вот, теперь уж бояться нечего, — заметил Тит, — тут скоро не сыщешь.
Алексей засмеялся. Мелетий дружелюбно поблагодарил проводника.
— Спаси тебя Иисус Христос, брат, за помощь, — сказал он, — да только несдобровать нам, пожалуй, завтра, как рассветет… — прибавил он. раздумывая над всеми случайностями дальнейшего пути. — Не годится нам оставаться в полукафтаньях, брат. Ведь, говорил ты, монахов ищут?
— Монахов, — подтвердил Тит. Монахов, да. Как же нам быть?
— Переодеваться, стало быть, не миновать, стать!
Алексей остановился даже, тем самым придавая вескость словам товарища. Он не только соглашался с епископом, но и выразил уверенность, что только ангелом-хранителем и могла быть внушена ему мысль о предосторожности такого рода.
— Слава тебе, господи Иисусе Христе, — перекрестясь, произнес он, — вижу промысел твой о нас, грешных!
Перекрестился и Тит.
— Так что же делать, братья?
— Мы дойдем до берега, — предложил Мелетий, — подождем, а ты сходи в станицу, выпроси нам рубахи и пиджаки попроще, подырявее… Нищими мы прикинемся и пойдем своею дорогою без помехи.
Тит кивнул головою.
— Тогда пойдемте живее, чтобы до свету мне со всем управиться.
Он свернул на рыбацкую, едва приметную тропу и повел беглецов к берегу. Осиновая роща была невелика. В просветах листвы мелькнуло темное стекло дремлющей реки. Тит поднялся бегом вверх, нашел в прибрежном ивняке рыбацкую лодочку, выбросил из кустов весла и снял шапку, чтобы остудить вспотевший лоб.
— Вот наша будара, все в порядке, — сказал он, — я пойду. А вы в случае беды садитесь в лодку и таитесь в тени под лозой…
— Иди, брат, иди! — отпустил его патриарший посол. — Иди, да поможет тебе господь наш Исус Христос!
С этой падежной защитою Тит тронулся в обратный путь. Через минуту и хруст торопливых шагов его не был слышен.
Алексей спустился к лодке и, положив в нее весла прикинул, будет ли будара с гребцами невидима в тени срывистых берегов.
— В очках не увидишь, — грубо уверил его Мелетий, — на что уж лучше.
Но ни слова товарища, ни ночное безмолвие, ни тенистая роща — ничто не внушало ему уверенности в безопасности. Стоило замолкнуть шагам проводника, как им овладело новое беспокойство. Он взобрался на кручу к товарищу и присел возле него.
— Зря, пожалуй, парня послали, — проворчал он, — не вышло бы беды какой.
— Беды больше было бы, кабы мы в монашеском пошли завтра…
— А не догадаются они сейчас?
Алексей вздрогнул не то от вечерней свежести и росы, не то от беспокойных мыслей. Мелетий пожал плечами.
— А что это им догадывать? — строго спросил он. — А? По-моему, как-будто нечего, а?
— Ну да, нечего! — подтвердил Алексей, прислушиваясь к тишине рощи. — Мы никого не трогаем…
— Ну то-то и есть.
Они замолчали. Мелетий, упершись подбородком в сжатые колени, крепко обхватил ноги руками и застыл, как сторожевой скиф на кургане. Он глядел прямо перед собою спокойно и тихо, ни о чем не думая. И было чем любоваться ему!
Со всем спокойствием реки, воды которой никогда не возмущал стальной винт парохода, дремал в каменистой постели своей древний Яик. Высокие берега прикрывали его черной шелковой тенью своею. Только сверкающая грудь оставалась открытой звездному небу.
Никогда не слыхавшие над собой грохота волн, рассекаемых железом и сталью, беспечно всплескивались то тут, то там хищные рыбы. Иногда, выходя из глубин, рассекал панцирным хребтом своим зеркальную поверхность тяжелый осетр. Но и он не беспокоил воды более, чем рыбацкая будара, скользящая легче тени.
Древностью, тишиной и покоем веял старый Яик. И сколько бы новых имен не давали ему люди, оставался он верной казацкой рекою. Весной загонял он в старицы густые стада черной рыбы и до осени держал в плену одиноких осетров, севрюг, белуг и благородные племена стерлядей для родного казачества.
Долгой задумчивости товарища и молчания на этот раз не выдержал и Алексей. Он, не двигаясь с места, дотянулся до его плеча и поцарапал его с нежностью.
— Ну, ваше преосвященство, что же дальше?
Мелетий вздрогнул и с брезгливостью отстранился от царапавших его пальцев.
— Что тебе?
— Думай что-нибудь!
— Придумаем, — небрежно ответил он, не подняв головы, — дай вздремнуть.
Алексей вынужден был замолчать. Так молчали они очень долго, и монашку в самом деле начинало казаться, что спутник его спит.
Но когда возвратился Тит, Мелетий поднялся навстречу ему легко и живо. Трудно было предположить, что он спал. Он принял от казака одежду и, наскоро осмотрев ее на вытянутых руках, бросил меньшую на вид пару товарищу.
— Одевай-ка живее! — приказал он, и в голосе его и в манерах не было следа дремоты. — Время идет.
Он сам переоделся с проворством, заставлявшим предполагать, что нередко приходилось монаху пользоваться мужицким платьем; не переставая расспрашивать парня, как удалось ему достать одежду, он несколько раз поблагодарил его.
— Спасибо, спасибо, да поможет тебе Христос повторял он, натягивая штаны, — без тебя бы опять на нас наскакали антихристы проклятые. Никто тебя не видал?
— Нет!
— А те антихристы что?
Тит, тяжело дыша еще от ходьбы, рассказал, что наряженная из Уральска погоня пошла далее по тракту, станичным же властям наказано зорко следить за прохожими.
Мелетий затянул на себе ременной поясок и стал помогать в переодевании неуклюжему монашку, без толку цеплявшемуся длинными руками то за одно, то за другое.
— А более так ничего не говорили, — спросил он равнодушно, — какие такие монахи им нужны? Мы или другие какие?
— Должно, что не вы, — отвечал Тит. — Тут еще какие-то двое из Оренбурга с каторжной тюрьмы бежали да монахами переоделись как-раз под Уральском.
— Кто же бы это знал, как они переоделись? Не в полицию, чай, за полукафтаньями ходили? — смеясь, заметил Мелетий. — Болтовня все!
— Монахи их выдали, — пояснил Тит.
— Какие монахи?
— А с которых они одежу-то сняли.
— А, вот что! Ну этак-то их скоро сцапают.
Киргизский край, у границ которого располагалось уральское казачество, издавна служил пристанищем беглых. Тит решительно не придавал никакого значения разговору о каких-то каторжниках, которыми кишмя кишела зауральская степь.
— Мы и сами-то, того гляди, в беглые зачтемся, — угрюмо сказал он. — У нас не много охотников ловить их да выдавать начальству.
— Да уж лучше так, — вступился Алексей с наглым самодовольством, — а то через этаких и мы, ни в чем не повинные люди, пострадать можем… Вот переодеваться пришлось…
Легкомысленная наглость товарища не понравилась Мелетию. Он перебил монашка с грубостью:
— Бери одежу, вяжи в узел да брось в воду! — крикнул он. бог весть почему раздражаясь. — Что разболтался?
Монашек проворно и безропотно собрал с земли старую одежду, закатал внутрь камень и скрутил все это в узел, обвязав его рукавами вокруг.
— Деньги? — напомнил Мелетий.
— Переложил!
— Грамота?
— У меня!
— Ну, бросай!
Тит остановил монашка.
— Бросишь там, поглубже! Садимся, братья!
Он махнул рукою на осиянную звездным небом даль реки и стал спускаться в кусты. Беглецы следовали за ним. Будара зашаталась, захлюпали волны. Тит взялся за весла, прошептав:
— Господи, благослови!
В ту же минуту легкая лодочка, несмотря на тяжелый груз, шатаясь от сильных ударов весел, вылетела из прибрежной тени и пошла вниз по течению с рыбьей легкостью и быстротой.
— Дед велел подняться до нашей ятови[8], — сказал Тит. — Версты две. Там и переночевать можно в землянке.
— Зачем ночевать? — возразил Мелетий. — Мы лучше пойдем по холодку.
— Как хотите. Дед наказывал идти на Чорхал, там теперь рыболовство, дороги людьми полны. Лучше нет укрываться, как средь людей. Чорхал-озеро знаете?
— Слыхал, — отвечал Мелетий, — оттуда недалече до Уральского тракта. Так, что ли?
— Истина! — подтвердил Тит. — А там выйдите на Лбищенск, на Гурьев и на Кавказ…
— Вот именно, святые твои слова! — воскликнул Алексей и поднял узел над водой. — Бросать, что ли?
— Топи! — разрешил Тит.
Узел медленно пошел ко дну. Монашек вздохнул, точно освободился от тяжести, и повеселел. Некоторое время вслед за тем все молчали. Тит налег на весла, и Алексей улыбнулся легкости, с какою шло казацкое суденышко.
Разогнав лодку, гребец вскинул весла, чтобы в тишине не проронить ответа.
— Назад не нашими местами будете, братья? — спросил он.
— Назад? — рассеянно переспросил Мелетий, — Куда назад?
— Домой, в Беловодье-то…
— Ах, в Беловодье? — вспомнил он и поднял глаза от увлекавшей его воды. — Нет, совсем другою дорогой. Морским путем до Индии, — подумав, пояснил он, — а оттуда через степь.
Тит со вздохом опустил весла. Они падали на воду легко, без всплеска. Гладкая, как застывший свинец, поверхность казалась обманутому глазу вязкой и тугой. Как масляные, плотные и круглые разбегались за кормой волны, далеко и долго колебля поверхность реки. Шорох воды под бортами был слышен беглецам.
— А я испытать свое счастье хочу, — признался Тит, — пойти к вам туда… Допустит господь, вот мы и встретимся еще… — прибавил он, улыбаясь.
— Удивительного в том ничего нет, — грубо согласился монашек, — бывает всякое.
Тит поднял весла. Вода с них стекала сначала струею, потом каплями, оставлявшими долгий след на волнах.
— Иди, попытайся, — посоветовал Мелетий. — Зачем молодому человеку дома сидеть? Надо, надо, пока молод. Беловодье искать. После поздно будет, не пойдешь. А в царских казаках жизнь провести честь не велика, чай, а?
— Не велика, — согласился казак, — охоты мало, да и сил не хватает. Отец троих снарядил, я — четвертый. Что ни снаряжение — триста рублей, а мы чуть не погодки все. Загнала в кабалу нас к Тележникову царская служба, а скоро, гляди, и по миру пустит… Нет, я в степь уйду! — заключил он с решительностью и ударил веслами с силою, равной твердости его резких слов.
— Молодец будешь! — коротко одобрил его Мелетий и стал снова следить за разбегавшимися волнами.
Пересекши реку, мчалась будара к луговому берегу. Теплым запахом медовых трав веяло с прибрежной террасы. Над расстилавшимися за ней лугами светлел горизонт. По реке, как паутина, стал возникать туман.
— Ведь, чай, и вдвоем если придешь, так примут? — спросил Тит.
— Хоть сто человек! — все с той же грубостью отвечал Алексей. Товарищ же его промолчал и даже поспешил, лишь только тот высказал свое мнение, круто переменить разговор.
— Скоро, Тит? — спросил он.
— Скоро!
— Устлал?
— Ничего, братья!
Он налег на весла, чтобы снять с себя подозрение в усталости, заодно и примолк, чтобы не осудили его за развязность.
Лодка неслась, рассекая туман. Через десять минут, не более, гребец вогнал ее в песчаный берег и объявил, что они на месте.
— Вот вам и Бухарская сторона, — сказал он, указывая куда-то поверх возвышавшихся друг над другом террас крутого берега. — Отсюда пути на Бухару, в степи. Выходите, братья… А землянка наша вон там…
Над яром недалеко был виден земляной холмик. Беглецы вышли. Тит втянул на берег будару и спросил еще раз о ночлеге.
— Нет, нет! — отказались гости. — Мы в путь сейчас же. Выспимся днем где-нибудь.
— Правда, — согласился Тит, — блюстись вам надо на всякий случай.
Он снова очутился в роли проводника. Спутники его однако не обладали казацкой ловкостью. Взобравшись на кручу, ему приходилось ждать, когда они выберутся наверх, цепляясь друг за друга.
— Непривычны вы, видно, к нашим дорогам, — дивясь, заметил Тит, — а какой путь прошли! Ведь, чай, и в других местах не все почтовый тракт?
— Нет, мы только почтовыми ходим, — угрюмо отозвался Алексей и засмеялся.
Мелетий сурово остановил его.
— Что ты все ржешь, беса тешишь? — крикнул он. — Ума лишился?
Монашек замолчал. Так в молчании вышли они на дорогу. Тит рассказал, как идти. Беглецы поблагодарили его еще раз. Епископ по-граждански стиснул ему руку. Тит принял это с большим удовольствием, чем благословение. Алексей последовал примеру старшего товарища и хлопнул с азартом парня по руке.
Тит посмотрел им вслед и, опустив голову, неторопливо побрел назад.
Глава седьмаяКАЗАЧАТА
Иль у сокола
Крылья связаны?
Иль пути ему
Все заказаны?
Во Ржеве и в горшке крестят.
Тит возвращался домой на рассвете.
Тугой туман, расползаясь с реки, поднимался на берег, падал росою, стлался полотнами все далее и далее. Он сопровождал молодого казака через рощу, луга, огороды. И только у подножия пригорка, на котором располагался кафтанниковский сад, от отстал.
Тит вынырнул как-будто из молочной реки. Добравшись до изгороди, он посмотрел с сожалением на мокрые сапоги, захлестанные глиной, и удивился обычаю, требовавшему при гостях надевать лучшую обувь и платье. Полы кафтана его были не лучше сапог, но уже некогда было заниматься ими.
Он перепрыгнул через изгородь и вошел в сад. Тепло и сушь стояли тут, на горе. Парню захотелось лечь здесь. Как ни велика была усталость, он предпочел бы, мечтая, дремать в саду, пока не поднимет на ноги жаркое солнце, чем спать в душной избе за занавесками и ставнями, не чувствуя на щеках своих солнечного счастья и горячих дум.
Но нужно было еще доложить деду о выполненном поручении.
Он пробирался под яблонями, отдыхая тут от суеты и волнения, которые иногда утомляют более, чем самый далекий путь. Тит не глядел вперед, ступая по тропинке, им же протоптанной. Он мог бродить здесь с закрытыми глазами, а осенью рвать на ощупь давно примеченные плоды.
Вдруг на тропинке в кустах почудилась ему неожиданная преграда. То была тень подкарауливавшего человека. Тит отшатнулся. Кусты захрустели, и девушка с прикрытым косынкой лицом стала на его пути.
Тит глядел с изумлением на нее, узнавая желтый платок, и никак не мог понять, где он, откуда взялась сна и как все это произошло? Он взял ее руки в свои, думая, что движение развеет мечту. Но руки ее были теплы и грели его озябшие пальцы. Это было живое ощущение. Оно внушало ужас.
Он вскрикнул:
— Боже мой, Таня!
— Да, я!
— Господи, что же случилось?
— А вот гляди…
Она сорвала платок со стриженой головы. Юноше показалось, что едкий туман вполз в сад и подобрался ему под самое сердце.
— Видишь? — зло спрашивала она, показывая и трепля дерзко остриженные волосы. — Видишь? Сделала. Сказала и сделала. Не нравится тебе?.. Воля твоя. Не заплачу, коли отступишься. Я ему сказала: «не тронь!» Его была воля…
Тит сжал руку девушки, точно держал не ее, а жестокого ее отца, и спросил, угрожая:
— Он тебя тронул?
— Хотел!
— За то…
— А за что же? — крикнула она и вырвала руку. — Пусти же, больно мне!
Она отодвинулась к стволу яблони. Отвисшие до земли ветви прикрыли казачат. Тит не отводил глаз от бледного, как яблоневый цвет, лица девушки. Таня рассказывала, как заявила отцу, что не выйдет ни за кого, кроме Кафтанникова, или наложит на себя руки. Взбешенный казак протянул руку к ее косам. Она вырвалась и заперлась в кладовой.
— Схватила серп, чиркнула раз, два — и готово! Ищи мне теперь женихов! — смеясь и прижимаясь к онемевшему парню, воскликнула она. — Сватайтесь, ребята, кто хочет…
— Серпом! — Вздыхая, вымолвил Тит и с великой нежностью погладил голову девушки. — Серпом! Господи помилуй. А он что ж?
Девушка отвернулась.
— Сказал, что убьет, если вернусь… А не вернусь, проклясть обещал. Лучше уж не возвращаться, Тит, а? Бросила я ему косу и ушла. Вот жду тебя здесь с самого вечера. Как нам теперь быть, милый?
Синие глаза ее были раскрыты широко и испуганно. Она наивно верила в безвыходность своего положения и только взвешивала, что тяжелее: проклятие или смерть.
— Вот я тебе говорила, — вспомнила она, — только на словах у него «господи да Исусе», а на деле и убьет… Бешеный ведь.
— А мать?
— Что мать? Хнычет да подзуживает: нас, мол, вот держали в руках, мы от земли глаз поднять не смевали…
Юноша был подавлен. Он не думал о том, что тяжелее, не выбирал. Он знал одно: девушке нельзя было возвращаться. Не выпустит, наверное, в другой раз бешеный казак из рук дочери. Разлука с самовольной невестою в этот час была страшнее смерти: она была бы вечной.
Он взял Таню за руку и повел за собою.
— Пойдем! — твердо приказал он.
— Куда? Что ты?
В твердой жесткости его тона было что-то необыкновенное. Она испугалась. Он не стал даже ее успокаивать, так он опешил. Закрыв глаза, наклоняя голову, чтобы защищаться от хлестких ветвей и сучьев, она покорно шла за ним. Он не ответил на вопрос, и она не повторила его. Да и о чем было ей спрашивать?
Разве могло быть что-нибудь страшнее смерти и злее проклятия!
Тит толкнул скрипучую дверь в землянку. Девушка бесстрашно вошла вслед за ним. Он, очевидно, решил укрыть ее, утаить, и она с благодарностью пожала его руку.
Пробираясь в темноте, она спотыкалась на каждом шагу и толкалась головой в потолок, едва лишь пыталась выпрямиться.
Тит, занятый собой, даже не вспомнил о том, чтобы предупредить ее. Думая наконец уже только о том, чтобы кончился скорее ужасный путь, она спросила снова, куда ведет сумасшедший казак?
Он ответил:
— Сейчас, сейчас, потерпи!
И тотчас же в самом деле остановился и выпустил из своей ее руку. Пока он открывал самодельный, но оттого еще более сложный затвор потайной дверки, она растирала слежавшиеся в его кулаке пальцы.
— Вот видишь — пришли… — пробормотал он, не переставая, впрочем, спешить. Приоткрыв дверку, он с натугою сдвинул образ, ее закрывавший изнутри, и в узкую щель втянул девушку за собою.
— Ступеньки! — догадался он прошептать ей.
Она сошла со ступенек, не смея дальше ступить а этой чернильной тишине. Тяжкий запах свечного угара, ладана и задохшейся краски объял ее. Она бывала в кафтанниковской моленной, но не думала, что таким путем можно было попасть сюда. Тит засветил лампаду и зажег две свечи перед образом.
Ошеломленная девушка не смела ступить.
— Тит! — крадучись, окликнула она его. — Тит, что ты делаешь?
Голос ее упал до топота. Она надвинула на лоб платок, чтобы укрыться со своим грехом от страшных ликов. Тит, наоборот, отвечал громко и не опускал головы.
— Невместительно таиться нам перед господом, — сказал он. и дубовые стены часовни прибавили гулким эхом молитвенной строгости к его словам, — ведомы бо ему наши помышления, не токмо дела… Пойди сюда, не бойся.
Он подвел ее за руку к иконе, подал ей свечу и взял сам другую.
— Молись теперь, — указывал он.
Она перекрестилась и пала рядом с ним на колени. Поднявшись и поднимая ее, он спросил:
— Доброй ли волей, своей ли охотой желаешь женою стать мне?
Она ответила едва слышно. Странен был обряд этот в темной часовенке и могильной тишине. Но для них, не знающих по вере своей лживой пышности православия, и одна клятва перед образами была венчанием на всю жизнь.
Голос юноши стал глуше, когда он спросил:
— Клянешься ли?
Таня ответила клятвой. Он обернулся к ней и, целуя ее над горящими свечами, промолвил приветливо:
— Так здравствуй, жена моя!
— Здравствуй, мой муж, — прошептала она.
Просветленные заревом свечей лица их были торжественны и суровы.
Им, воспитанным в убеждении, что благодать божия еще с первого дни раскола взята на небо, а все освещенные руки давно рассыпались, и молчаливого благословении божия было достаточно, чтобы признать свой союз нерушимым навеки.
Но Тит, кроме того, пропел всю свою юность под руководством уставщика-деда, искушенного опытом на всякий затруднительный случай жизни. Он научил внука скользкой изворотливости, прикрываемой текстами.
И прилежный ученик не долго думал над безвыходным положением девушки.
Он призвал на свой союз благословение господне вместо благословении родителей; он сам прочел молитвы за отсутствием начетчика. Посвященный в древний устав благочестии, он знал, сколь многие отступлении допускаются по нужде, и назначил себе тут же по девяносто поклонов на девяносто дней.
Этим и было все кончено.
Он велел Тане встать вместе с ним на колени и, прикрыв голову ее и свою раскрытым евангелием, прочел благодарственную молитву.
Затем встал сам и поднял девушку.
— Вот и все, — сказал он, отбирая у нее свечи, — пусть-ка попробует кто-нибудь разлучить теперь мужа с женою.
Круглые от восторга и изумления глаза Тани сияли. Вдруг тень ужаса покрыла их.
— Тит, — прошептала она, — а если он проклянет?..
— Кто? — сурово спросил Тит.
— Отец, Тит…
Он встал перед нею, как имеющий власть не над нею одною.
— Нет у тебя отныне ни отца, ни матери, ибо заменит тебе их муж твой, и нет воли их над тобой во веки, веков…
Она вздохнула с глубоким облегчением.
Тит погасил свечи.
— А теперь в Беловодье, на новую жизнь! — воскликнул он. — И бог нам в помощь.
Он дунул на лампаду и в темноте повел жену к выходу. Несколько минут возился он там, устанавливая образ на место и прикрывая дверь на хитрый затвор.
Затем он вывел Таню из землянки. На этот раз она уже не спрашивала его ни о чем.
Розовый рассвет надвигающегося утра встретил их.