Проведенный анализ мирового опыта и российских дискуссий позволяет подойти к вопросу о переносе не как к экстравагантной идее, а как к насущному шагу, способному открыть новые возможности для государственного и национального строительства. Хотя перенос столицы далеко не всегда может служить решением социальных и экономических проблем, специ фически российский контекст предоставляет достаточно уникальные возможности, которые могут дать новый импульс проведению ряда других реформ. В связи с этим, на мой взгляд, можно говорить по крайней мере о четырех разных контекстах, которые делают перенос столицы в другой город перспективным политическим и экономическим планом, который вписывается в уже сформулированные цели и программы социально-политических преобразований.
Такой проект прекрасно согласуется в частности с программой реформ, заявленной еще в начале 1990-х годов. Эта уже полузабытая программа имела в виду три перехода – переход от плановой административно-командной экономики к рынку, переход от империи к нации и переход от авторитарных политических форм к демократии (В. Найшуль). Перенос столицы мог бы стать важным элементов на всех трех из этих фронтов. По своей направленности это также могло бы способстовать решению ряда сопутствующих проблем, выделенных в программах реформаторов. Их можно обозначить как дополнительные переходы: от администрирования к политике, от провинций – к регионам, от урбанизации – к полноценной сети городов, от вертикальной иерархии – к экономически интегрированной сети автономных центров. На сегодняшний день можно признать с большими оговорками, что только один из этих переходов – переход к рыночной экономике – действительно осуществился.
Демократическая сторона этого проекта будет состоять в том, что будут демократизированы отношения между субьектами федерации. По всеобщему признанию, сверхцентрализация усиливает авторитарные тенденции руководства страной, создавая преимущества для одного из членов федерации. Создание политической архитектуры принципиально нового типа является императивом демократического развития. Разделение политических и экономических центров, в том числе и пространственное, может служить своего рода топологическим выражением идеи разделения властей. Политические институты в целом напрямую связаны с пространственной организацией государства: наличие социально и экономически привилегированных точек пространства подрывает идею демократии.
Рыночная составляющая реформ будет упрочена пространственным разделением центра бизнеса и центра власти. Рентные доходы и способ их распределения выводят огромные индустрии из сферы действия рыночных законов. Сверхконцентрация ресурсов в Москве, определенная политическими факторами, подрывает конкурентоспособность других городов и регионов в соревновании за ресурсы и человеческий капитал. Сопутствующие преимущества нового проекта будут включать в себя диффузию инноваций и создание нового уровня социальной мобильности для населения страны, который будет способствовать ротации кадров не только с периферии в центр, но и обратно. Таким образом, переезд столицы из Москвы в другой город мог бы стать принципиальной частью стратегии не только территориального и политического, но и экономического развития нации.
Антиимперская составляющая этого проекта будет связана с деконструкцией старых имперских символов и акцентацией национальных смыслов и символов в новой столице. Московоцентризм создает проблемы связи регионов с центром, проблемы идентичности и единства страны, и делает прочнее имперский каркас российской государственности. В этих обстоятельствах смена столицы могла бы создать предпосылки для более здоровой федералистской системы институтов, чем способствовала бы переходу от империи к федеративной нации.
Таким образом, вопрос о переносе столицы – часть вопроса о политических реформах в стране и заявка на фундаментальные политические изменения. Он готовит почву для уже намеченных фундаментальных институциональных изменений. Безусловно, было бы наивным считать, что перенос столицы сам по себе мог бы автоматически привести к подобным изменениям. Пространственная организация страны, а также размер и уровень функциональной нагрузки на столичный город, могут способствовать или противодействовать определенным формам политической организации общества. Иными словами, изменение пространственной организации страны и выбор столицы могут служить предпосылкой реформ по децентрализации в контексте определенных стратегий развития, но не могут быть эффективными в качестве единичных, автономных и одномоментных мероприятий.
Исправление изьянов и деформаций урбанистической иерархии России (переход от жесткой и непропорциональной урбанистической иерархии к комплиментарной сети городов) представляет собой, таким образом, необходимый четвертый столп реформ, который естественным образом дополняет три другие перехода. Доминантность Москвы является одной из препятствий к проведению политической реформы и появлению независимых политических партий, а также возможности конкуренции других городов и регионов России за ресурсы и трудовые резервы. Если все эти изменения окажутся осуществленными, то можно будет осуществить несколько других весьма важных переходов – от администрирования к политике, от национальной риторики – к созданию и оформлению политической нации, от провинций и окраин – к формированию национальных регионов.
Кроме того, передозировка функций и сверхконцентрация ресурсов, безусловно, вредна и для развития самой Москвы. Город давно не справляется со своей многофункциональной ролью – ни с ролью столицы, ни с ролью экономически эффективного мегаполиса. Уже при существующем уровне концентрации населения, даже если предположить, что рост города приостановится, здесь чрезвычайно трудно поддерживать должный уровень инфраструктуры и качества жизни. Проблематичным в этих условиях является и развитие города, в том числе и в качестсве туристического центра, естественного для городов с такой богатой историей и культурной значимостью.
Говоря более конкретно, Москва не отвечает критериям эффективности столицы, которые мы обсудили в первой главе книги – политическим, экономическим и символическим, а также не вполне подходит для осуществления задач национального строительства. И эту эффективность сложно, почти невозможно восстановить или активизировать в самой Москве в силу структурных характеристик самого города, в том числе непропорционально высоких расходов на поддержание или широкомасштабную реконструкцию.
Обсудим кратко эти критерии эффективности в применении к Москве.
Четыре фактора неадекватности Москвы в качестве столицы
1. Экономическая неэффективность: особая неэкономическая зона
Москва только в силу своего веса внутри урбанистической иерархии, особенно с учетом размеров страны, не может быть экономически эффективна в масштабах развития экономики всего государства. Неэффективность Москвы связана, во-первых, с ее собственной экономикой и, во-вторых, с неэффективностью самого сочетания в Москве характеристик приматного города и столицы, что ведет к высоким издержкам для всей национальной экономики.
Здесь мы лишь воспроизведем некоторые выводы из раздела о пространственной экономике и приматных городах. Эти теоретические положения являются достаточно абстрактными, будучи, как и во всякой экономической теории, построены на несколько идеализированных моделях. Попытаемся переформулировать их в отношении к Москве.
Москва является классическим примером приматного города, то есть города, который превосходит все остальные города страны, одновременно являющегося еще и столицей, что значительно усиливает ее приматность.
Будучи чрезвычайно коррумпированной страной, Россия предоставляет своему столичному городу такой размер столичной ренты положения, который выводит из строя действие базовых экономических законов. Близость к власти создает настолько сильное притяжение к Москве и настолько сильные стимулы – в виде близости к власти, возможностей лоббирования, участия в разделе сфер влияния, принятии решений, осведомленности и возможности влияния на принятие законов – что бизнесы готовы пренебречь своми возможными преимуществами на периферии, для того, чтобы сохранить столичное присутствие. В результате она превращается в особую неэкономическую зону, – в противоположность экономическим зонам в Китае, – то есть, зону, где перестают действовать экономические законы.
Будучи городом, построенным на извлечении доходов из ресурсного сектора экономики, Москва не дает шансов для полноценного и равного участия в бизнесе в городе многим видам деловой активности, которые не связаны с ресурсной рентой. При этом ресурсная рента не является имманентной частью собственно городской экономической деятельности, а является следствием столичного статуса города. Будучи главной точкой перераспределения рентных доходов, Москва не позволяет индустриям, основанным на других типах доходов и естественных для других мегаполисов мира, успешно и полноценно конкурировать и развиваться в рамках столичной экономики. Одним из ярких примеров такой потери потенциала и огромных доходов национальной экономикой является отсутствие в городе возможностей для развития туристической индустрии в тех масштабах, которые являются естественными для сопоставимых с Москвой по своему историческому и культурному капиталу столиц мира [Билалов, 2012].
Искусственно созданные стимулы для миграций в Москву никак не вытекают из экономики и являются результатом казенной и политически стимулируемой системы перераспределения ресурсов. Логика этой системы, как и в других коррумпированных странах, состоит в создании оазиса относительно высокого благосостояния и анклавов богатства для обеспечения лояльности пространственно близких к центру государственной власти.
Даже если бы Россия не была коррумпированным государством, естественная столичная надбавка, которая состоит из нескольких компонентов и является естественной для большинства столиц мира, составляя приблизительно 7 % ее дополнительных доходов [Zimmerman, 2010], дается здесь городу, который и без этого более чем обеспечен множеством других источников дохода и социальных благ.
Важно отметить, что размер Москвы и ее агломерационные преимущества также никак не вытекают и из императивов экономического роста в системе, где задействуются аллокативные принципы [Ibid.: 765–766]. Концентрация человеческих ресурсов в одном городе дает дополнительные преимущества главным образом в системах, где рабочая сила является центральным фактором производства. Вариативность, обмен информацией и инновациями, взаимообогащение (cross-pollination) являются в таких городах решающими факторами экономического роста. Благосостояние Москвы построено на ресурсных доходах, преумножение которых не достигается концентрацией человеческих ресурсов в одном месте и дополнительными инвестициями. Во всей нефтегазовой отрасли страны задействовано только 1,6 % всего экономически активного населения России [Мартынов, 2004].
Будучи чрезвычайно крупной страной, Россия, в отличие от многих относительно небольших государств, не имеет ограничений на существование других мегаполисов, которые также могли бы реализовывать свой агломерационный потенциал. Кроме того, даже если бы сохранение приматности Москвы было принципиальным вопросом, вывод столичных полномочий из города не смог бы нанести этой приматности какого-то ущерба в силу огромности ее экономического – и отнюдь не только сырьевого – потенциала. В крупных странах совмещение приматности и столичности, по мнению многих экономистов, не является оптимальным и обычно служит тормозом для развития национальной экономики, оттягивая на себя экономические ресурсы [Moomaw, Alwosabi, 2004; Turner S., Turner R., 2011].
Продолжающийся рост мегаполиса и его реконструкция накладывают на всю страну огромные дополнительные издержки. Сумма общественных экономических издержек при этом (здесь можно сослаться только на сумму недавних московских мегапроектов по реконструкции транспортных колец) превосходит совокупность частных прибылей от агломерационных эффектов [Henderson, 2005: 95].
Кроме того, Москва уже превысила размер эффективного мегаполиса, который оправдывает существование таких крупных городов, вне зависимости от своего столичного статуса. Согласно критерию эффективности мегаполиса, сформулированному американским урбанологом Алленом Берто, количество времени, которое тратит средний городской работник на то, чтобы добраться до места работы, не должно превышать одного часа. В противном случае мегаполис становится экономически неэффективным, а рынок труда фрагментируется [Bertaud, 2004]. По оценкам специалистов, на данный момент это время в Москве составляет 65 минут, что выводит Москву из числа эффективных мегаполисов [Архангельская, 2008]. Коэффициент полезного действия пребывания столицы в Москве с этой точки зрения, вероятно, является отрицательной величиной.
Принципу, сформулированному Берто, созвучна идея оригинального российского географа и теоретика транспортных систем Григория Гольца (1933–2009), который стал пионером в развитии науки, которую он назвал исторической социосинергетикой. Гольц вводит константу времени, которое необходимо для передвижения из дома на работу, которая составляет 30 минут («константа пространственной самоорганизации населения»). Эта константа, правда, имеет в виду не столько экономику, как у Берто, сколько суточный биологический ритм. Другая константа Гольца – 40 минут – представляет собой пороговое количество времени для пересечения города из конца в конец. По подсчетам географа, с 1897 по 1960 год территория столицы выросла в десять раз, а численность населения – в семь, но при этом время передвижения из дома на место службы осталось практически неизменным (оно увеличилось с 33 до 38 минут). Увеличение площади Москвы в эпоху Хрущева в 2,5 раза (до 875 квадратных километров) существенно сократило возможности общественного транспорта справляться с проблемой и удовлетворять константе Гольца. С точки зрения экспертов, обычный массовый пассажирский транспорт не может эффективно обслуживать население городов, имеющих площадь круговой формы более 500 квадратных километров [Архангельская, 2008]. Прирезка к Москве нового куска, вероятно, доведет параметр среднего времени передвижения от дома на место службы до абсурдных величин, никак не соотносящихся ни с экономикой, ни тем более с суточным ритмом.
Хотя текущие планы переноса столицы в Подмосковье, возможно, затормозят некоторые процессы связанные с насыщением факторов производства, в конечном итоге и в масштабах страны, это не может не усугубить также и сложившуюся ситуацию со сверхцентрализацией. Ряд российских экономистов сделали по этому поводу некоторые более конкретные выкладки и выводы [Балацкий, Гусев, Саакянц, 2006].
Однако даже вне всякой зависимости от факта коррумпированности и в силу одного только размера страны совмещение политических и экономических функций в одном городе является нецелесообразным и явно неоптимальным решением для России [Zimmerman, 2010]. Естественная столичная надбавка, подсчитанная Циммерманом, могла бы быть более экономически эффективно использована в другом городе, который не имеет естественных ресурсных и агломерационных преимуществ мегаполиса.
Итак, экономические функции мешают Москве выполнять столичные функции. Столичные функции в числе прочих факторов мешают быть ей эффективным мегаполисом. Близость власти к кладовым всей национальной экономики и близость бизнесов к власти ведет к усилению коррупционных тенденций, что – в дополнение к очевидному разрушению и деформации социальных связей – подрывает работу рыночных механизмов.
2. Слабая совместимость с принципом федеративности
По характеру своей власти, полномочиям и размерам Москва не может служить полноценной федеративной столицей.
Федеративный характер российской государственности диктуется не только конституцией и юридическими нормами, но и самими масштабами страны и гетерогенностью ее населения.
Размер Москвы и ее чрезвычайно высокий уровень субьектности, а также экономический вес не позволяют ей служить нейтральным центром по отношению к другим субьектам федерации. За многие годы Москва потеряла кредит доверия регионов в качестве политического центра. Ее политическая мощь не амортизируется политическими институтами и сильными регионами. Она не резонирует с интересами, потребностями и политической волей субьектов федерации.
Характер хозяйственного и политического управления страной, продиктованный сверхцентрализацией, также не соответствует демократическим параметрам. Отстутствие реальной федеративности выражается в отстутствии демократических принципов в процессе принятия решений, включая выборность региональных органов власти, уровень централизации и характер и мотивации перераспределения ресурсов (трансфертов) между субьектами федерации.
Реальной и поддающейся расчетам мерой политической централизации часто служит уровень фискальной централизации, то есть соотношение федаральных и местных расходов в совокупном бюджете. По этому показателю Россия гораздо ближе к унитарным государствам.
Российский экономист Чернявский приходит к следующему выводу:
Российской Федерации по сравнению с другими странами с переходной экономикой присуща наиболее централизованная система формирования бюджетных доходов региональных и местных властей. В российских условиях нижестоящие органы власти лишены налоговой автономии, бюджетные доходы все в большей степени формируются за счет специфических (целевых) трансфертов, доля местных бюджетов в консолидированном бюджете страны снижается. В ходе реформ страны Центральной и Восточной Европы создали относительно децентрализованные фискальные системы, в то время как бюджетная система России до сих пор остается чрезмерно централизованной… Несмотря на унитарную форму государственного устройства рассматриваемых стран, степень автономии субнациональных властей в сфере бюджетных доходов заметно превосходит российские показатели [Чернявский, 2004: 36].
В настоящее время характер перераспределения ресурсов между регионами идет не столько по линии увеличения инвестиций c целью обеспечения сбалансированного экономического роста, сколько по линии минимизации социальных протестов [Remington, 2011]. Чрезвычайно высокий уровень регионального неравенства – от африканской бедности до уровня доходов среднеевропейских стран, – согласно выводам ученых, чреват высокими политическими рисками. Хотя уровень регионального неравенства в России показывает в последние годы некоторую тенденцию к снижению, разница в подушевом бюджетном обеспечении субъектов федерации чрезвычайно велика по любым международным параметрам: до 24 раз между крайними регионами (Тюменью и Ингушетей) и 3–4 раз от медианных величин. Хотя экономический рост часто ведет и к росту регионального неравенства, как это имеет место, например, в Китае и Индии, ни в одной из этих стран региональное неравенство не вытекает прямо из столичности и отношений центра и периферии. Кроме того, например, в Китае разрыв между крайними регионами составляет только 1:10 [Ibid.: 13–14].
Высокий уровень регионального неравенства на основе отношений центр-периферия и связанный с дисбалансом политической столицы и остальной страны сближает Россию с африканскими странами, где такое положение вещей является достаточно типичным. Особое положение Москвы в качестве региона концентрации богатств страны реально упрочивает систему сверхцентрализации и закрепляет систему регионального неравенства, что вряд ли может способствовать развитию принципов федеративности.
Кроме того, Москва воплощает самим своим размером, символизмом и исторической ролью (в том числе и административной закрытостью) наднациональный имперский принцип и до сих пор часто воспринимается внутри России как метрополия колонизированной страны. В этом состоит главное отличие между Россией и другими европейскими имперскими нациями (Австрией, Францией, Великобританией), сохранившими свои столицы в старых центрах. Эти столицы никогда не выступали по отношению к народу своих стран в роли метрополий, и в отношениях между этими столицами и провинциями отсутствуют коннотации внутренней колонизации. Уровень экономического неравенства между столицей и провинциями в этих странах не столь велик, а формы производства и присвоения доходов не столь несправедливы, чтобы угрожать единству нации.
3. Кризис имперских символов в иконографии Москвы
Москва во многом и сегодня остается образом коммунистической утопии, – идея которой была заложена в сталинском Генеральном плане 1935 года. Хотя этот план из-за начавшейся войны не был полностью реализован, символизм и устремленный в будущее архитектурный язык города во многом до сих пор остаются советскими и идеократическими. Этот идеологический символизм никак не соответствует и не перекликается с сегодняшними задачами и программой развития страны. Смысл, цель и истина нового сообщества, рождение которого ожидалось в результате реформ и крушения СССР, погребшего под собой ложную правду старых смыслов, никак не воплощены в архитектуре Москвы.
Эпические коммунистические образы запечатлены не только в явных символах советской монументальной пропаганды, которые вросли в тело города, но и в структуре ее улиц и самой организации жизни. Подобно тому как философия картезианства запечатлелась в устройстве западноевропейских архитектурных сооружений, дворцовых ансамблей и парков, сталинизм въелся в тело Москвы как особая форма мышления и политической организации пространства. Несмотря на череду переименований и перелицовок, сам визуальный облик города остается в значительной степени коммунистическим.
В отличие от Берлина, где большая часть монументальной нацистской пропаганды была уничтожена в ходе бомбежек Второй мировой войны, Москва сохранила почти в полном обьеме монументальный становой хребет коммунистической утопии и сталинского большого архитектурного стиля, который до сегодняшнего дня определяет облик города [Wusten, 2001: 339–341].
Голландский исследователь Герман ван ден Вустен в своем сравнительном анализе нацистского Берлина и сталинской Москвы указывает на важные отличия в идеологическом оформлении двух городов. По сравнению с гитлеровскими, сталинские планы преобразования Москвы были гораздо более широкими и всеобьемлющими. В противоположность Берлину, который к началу шпееровского плана уже был крупным индустриальным центром, Москва до появления Генплана 1935 года была практически доиндустриальным городом, давно покинутым в качестве центра политической власти [Ibid.: 342]. В то время как Гитлер оставил для утопии и идеологии несколько важных символических центров (Мюнхен, Линц, Гамбург), архитектурно-утопическая активность Сталина была сосредоточена почти исключительно на Москве [Ibid.: 343]. Сталин полностью перестроил Москву по лекалам коммунистической утопии.
В результате в морфологии российской столицы сохранилась не только сталинская ампирная эстетика, но и – что наиболее важно – особая нормативная программа, которая впечаталась в саму физиологию города. Идеологический план красной столицы включал в себя фундаментальную перформативную составляющую, состоявшую в «социалистической трансформации образа жизни» и «превращении Москвы в гигантскую сцену-декорацию для массового пролетарского театра – будущего Театра Революции» [Лебедева, 2005]. В задачи Сталина входила деконструкция символов христианства и православия и замена их образами коммунистической утопии, к чему Москва отчасти уже была подготовлена как старая религиозная столица. В отличие от других европейских столиц, здесь было меньше элементов органического постепенного эволюционного развития и больше тотализирующих элементов политической реконструкции. Исторические слои Москвы оказались включенными в идеологизированный урбанистический план.
Постсоветская Москва развивалась в основном в экономическом ключе, коммерциализируя старые советские здания и собственность и обрастая торговыми зонами и унифицированными символами глобализма. Тем не менее ей пока не удалось реконструировать свою политическую иконографию и создать пространственные и архитектурные формы и символы, адекватные новой ситуации постсоветского национального строительства. Коммерческие заплатки, эклектическая перелицовка и «церетелизация» Москвы, опрокинувшая ее обратно в восточно-имперский стиль, не смогли скрыть ее изначального идеологического сценария. Большой стиль Церетели закрепил и умножил именно имперскую составляющую московского архитектурного почерка. Переименования и перелицовки, а также паразитирование на советских формах, во многом скрывают именно отсутствие новых сущностей.
Кроме того, Москва по инерции воплощает империю в старых обьемах и масштабах. Имперские символы, отраженные в опорных точках московского архитектурного плана, – павильонах ВДНХ, площадях, памятниках и высотках – часто уже утратили свои значения. В образности и топонимике Москвы зафиксировались те сегменты имперского пространства, которые логикой истории уже выпали из ее состава, бывшие союзные республики. В то же время они не успели вобрать в себя участников бывших автономий и областей в рамках сокращенного, но все еще во многом сохраняющего имперский размах и черты отредактированного федералистского проекта.
Советская Россия адаптировала старую архитектуру, сохранив преемственность с пространственными формами русского самодержавия, за которыми тянется шлейф не всегда уместных и адекватных политических коннотаций. Одним из таких символов является замкнутое пространство Кремля в качестве резиденции президента страны. Псевдоморфоза советских и постсоветских политических форм в царские и советские структуры давно обращала на себя внимание историков. Так Бенедикт Андерсон с удивлением обращал внимание в своей известной книге на легкость утилизации символов царской власти в советской России, упоминая Кремль как резиденцию новых советских вождей [Anderson, 1991: 133]. Трудно представить себе, чтобы Версаль, Эскориал или султанский дворец использовались в качестве президентской резиденции в современных Франции, Испании или Турции[41]. В последние годы в России высказывались вполне здравые предложения о превращении Кремля в полноценный историко-культурный музей. Такие идеи высказывались Маратом Гельманом и бывшим министром культуры Авдеевым. Сегодня граждане России имеют доступ только к небольшой части Кремля.
В разговорах о новой столице зашифрована неотрефлексированная тоска по новым смыслам и символам. Эти смыслы, а также истину нового сообщества, действительно нелегко отыскать среди сталинского ампира, мумифицированного задора первых пятилеток, застывшего в московской архитектуре, среди бывших советских чиновников, перерядившихся в пионеров капиталистического строительства и в богомольных прихожанах церквей и среди прочих ветшающих символов советской государственности.
Описанная ситуация заставляет задуматься о кризисе старых символов и необходимости нового кода и архитектурного языка новой нации, рождение которой ожидалось после падения СССР. Коммунистический символизм и иконография Москвы не очень совместимы ни с реальными, ни с официально провозглашаемыми ценностями современной России. Являясь молчаливым свидетельством и напоминанием о фиаско старой политической утопии, они зовут в мест о, которого больше нет, не только на физической, но и на идеологической карте. Комиссия Национальной Столицы в Оттаве сформулировала в свое время задачу построения новой столицы Канады как места, где «подчеркивается прошлое, представляется настоящее и воображается будущее» [NCC, 2000b]. Если экстра полировать эту формулу на современную Москву, то можно сказать, что в ее визуальном облике представляется прошлое, воображается настоящее, а будущее остается невидимым и непредставимым.
Формирование политической идентичности в новой России требует нового символизма, который бы воплотил новые устремления нации. Поворот, сопряженный со сменой столицы и ее новым символизмом, мог бы оживить российскую политическую культуру и идеологию.
4. Аспекты формирования нации
В тесной связи с кризисом символизма Москвы находится отсутствие собственно национальной составляющей в нынешней российской столице, что во многом связано с незавершенностью процессов строительства нации.
Многие историки и социологи сходятся во мнении, что проект национального строительства в России находится на начальной стадии своего воплощения. В ходе истории под спудом строительства империи оказались религия и сама нация, подчиненная имперским императивам господства [Хоскинг, 2000].
В серии книг и статей британский историк Джеффри Хоскинг показал, как процессы строительства империи тормозили русский национальный проект. В результате изломанности и слабого развития национального сознания, собственно национальные институты не получили в России должного развития. Титульная нация подвергалась такому же давлению и эксплуатации со стороны политической власти, как и национальные меньшинства. Русский империализм часто рядился в одежды русского национализма («официальный национализм», в терминах Бенедикта Андерсона), но сам русский национализм парадоксальным образом получил гораздо меньшее развитие по сравнению с другими национальностями, населявшими российскую империю [Там же]. На это же обстоятельство указывала и российский социолог Валентина Чеснокова (под псевдонимом Ксения Касьянова), которая назвала русскую нацию «самым длительным долгостроем в истории» [Касьянова, 2003: 16].
В то время как большинство европейских наций встало на стезю имперского строительства уже в качестве современных национальных государств, российский имперский проект навязывал отождествление нации с территорией и не способствовал развитию по европейской траектории, приглушая эволюцию по гражданской и политической линии. Озабоченность национальными проблемами была вытеснена заботой о территории, ее организации и экспансии [Хоскинг, 2000]. Болезненное беспокойство по поводу геополитического позиционирования и символизма пространства, бросающееся в глаза в российских дебатах о столице, как будто скрывает в себе как раз озабоченность реальными проблемами новой идентичности.
Хоскинг выделяет два аспекта в национальном сознании – гражданский и этнический. Первый имеет в виду участие в создании и принятии законов, управление через выборные органы, суды, политические партии и институты гражданского общества, второй – культурную общность людей. По мнению Хоскинга, в России строительство империи подавило главным образом гражданскую составляющую национального развития[42]. Можно сказать, что и в постсоветский период национализм часто развивался патологическим и деструктивным образом, приобретая формы расизма и ксенофобии, и не всегда гражданскую направленность.
В контексте столичности можно сказать, что обе русских столицы не были в достаточной мере национальными; являясь по преимуществу имперскими и эксклюзивными. Близость к власти создавала особые социальные дистинкции, малознакомые более демократическим странам. Так на почве принадлежности к привилегированному пространству Москвы еще в советское время возникли категории лимитчиков, провинциалов и иных групп немосквичей, которые маркировали людей в качестве социально не вполне полноценных. Кроме того, столица не была интегрирована в собственно национальное пространство. В своей метагеографии российских столиц географ Дмитрий Замятин так иронически писал об этом особом месте, как бы выпадающем из пространства страны:
Столица находится высоко, на верхушке страны, но так высоко, что оттуда не видно остальной страны… Столица находится практически в другом пространстве, не в том, где регионы, города, области и местности, а в том, где ландшафты и иные возможные обозрения и кругозоры свернуты в тугие и плотные клубки умозрительных конструкций. Столица не нуждается в пейзажной деятельности зарубежных энтузиастов, она уже за рубежом, она в за-странье… Столичность сама по себе – это все, что нужно лишенной теплой и душевной живописности плоской стране [Замятин, 2003].
Хотя Россия никогда не была колонией, те особенности становления нации, которые были очерчены Джеффри Хоскингом, сближают ситуацию постсоветской России с ситуацией постколониальных государств и с позицией Турции после крушения Оттоманской империи. Новая национальная столица способствовала дистанцированию этих народов от своего имперского прошлого или от названных им имперских институтов, императивов, символов и интеллектуальных привычек. В случае России национальная столица также могла бы стать катализатором процессов национального строительства и лабораторией национального самопознания.
Дополнительным аргументом в пользу новой столицы может служить и вертикальный характер наиболее фундаментального раскола в России, на который мы уже указывали. В то время как во многих странах существуют расколы по географической оси (наиболее известные из таких территориальных расколов – отношения между Югом и Севером в Италии, США и Китае или Востока и Запада в Германии и в Украине) в России вариации в политических ориентациях и электоральном поведении по осям восток – запад и север – юг не так сильно выражены как по линии центр – периферия. По свидетельству политолога Ростислава Туровского, автора работ по политической регионалистике, «в России при всем ее разнообразии нет ни одного крупного и очевидного территориально-политического раскола, четко выраженного на карте. Самый главный раскол центр – периферия на карте не выражен, он имеет вертикальный характер» [Туровский, 2007: 49–51].
Это положение вещей во многом свидетельствует о кризисе легитимности центра, не представляющего интересы ни одной из сторон, и необходимости поиска нового места силы (city of power), которое могло бы ослабить или ликвидировать существующий раскол в обществе.
Так как Россия не является бинарным обществом (если не иметь в виду противостояние между центром и периферией), где легко можно идентифицировать линию границы между двумя или несколькими макрорегионами или место возможного пространственного компромисса, то здесь осуществление классической логики компромисса чрезвычайно затруднено. Принципы такого компромисса между различными этническими и этноконфессиональными группами или самыми крупными городами играли решающую роль в поисках и идентификации новых столиц в таких странах как США, Канада, Австралия или Бельгия. В США столица стала точкой компромисса между югом и севером, в Канаде – между франкофонами и англосаксами, в Австралии – между крупнейшими городами страны, в Бельгии – между французской и фламандской частями государства. Некоторые участники дискуссии, впрочем, подразумевают именно такой компромисс – между Москвой и остальной Россией. В свое время Константин Аксаков также представлял Москву как точку своего рода компромисса между Землей, то есть русскими провинциями, в отношении которых Москва выступает хадатаем и заступником, и империей. Однако сегодня чрезвычайно трудно идентифицировать в России город, который бы представлял собой всю Россию и по отношению к которому новая столица могла бы служить очевидным и естественным центром компромисса. Более реалистичен поиск федерального центра без привязки к точкам соприкосновения конфликтных зон. Именно такая национальная столица, которая является не третейским судьей, а местом уравновешивания интересов регионов, могла бы стать центром поиска гражданской составляющей русского национализма и новых символов федеративной нации.
Необходим такой новый центр, который дал бы регионам возможность внутренне структурироваться, обрести свою экономическую и политическую идентичность, что позволит им полноценно отстаивать свои интересы. В условиях России сильный регионализм представляет гораздо меньшую опасность в деле формирования нации, чем отсутствие регионов с четко выраженной политической идентичностью. Нация сильных региональных идентичностей более жизнеспособна, чем нация с унифицированными пространствами, лишенными своих качественных характеристик. Другими словами вместо центра, который дает всему свою форму и выдает свои интересы за общенациональные, необходим центр, который стал бы точкой равновесия интересов, которые от своего собственного имени отстаивают в своей столице регионы. Такое возвращение политики в географию и в пространство, в том числе и через строительство новой столицы, может оздоровить политическую жизнь в стране.