В поисках четвертого Рима. Российские дебаты о переносе столицы — страница 18 из 26

Необходимость строительства нации со своими символами и иконографией на руинах СССР и освобождение от тоталитарной советской архитектуры и идеографии делают Москву малоподходящим кандидатом на роль национальной столицы. Помимо старой коммунистической номенклатуры постсоветская Россия адаптировала многие советские и царские здания и символы. Псевдоморфоза нациостроительного и антиимперского импульса реформ 1990-х годов в старые советские пространства, архитектуру и урбанистическую иерархию исказила политический смысл этих реформ и оказалась неадекватной их целям и движущим силам, что, конечно, было свойственно и любым другим типам исторических псевдоморфоз. Заявленные новые политические и экономические смыслы, вложенные в старые мехи архитектурных и политических форм, не смогли сохранить их изначальную харизму и энергетику. Незавершенность процессов национального строительства настоятельно требует создания новых пространственных, прежде всего урбанистических, воплощений для новых политических смыслов.

Мы также обратили внимание на чрезвычайные сложности на пути адекватной технической реконструкции инфраструктуры Москвы, стоимость которой легко может превзойти или стать сопоставимой со строительством новой столицы.

Совокупность этих причин уже дает серьезные основания для принятия решения по этому вопросу. С точки зрения автора, первая причина указывает на желательность переноса столицы, вторая и третья – на отсутствие достойных альтернатив этого шага. Транспортные проблемы в Москве и необходимость развития Сибири, напротив, вряд ли дают необходимые или достаточные основания для принятия такого грандиозного решения.

Естественно коррумпированная политическая система не может преобразиться в национальную за счет такого рода проекта. Успех его зависит от политического режима и лидеров, пользующихся широкой поддержкой и могущих сделать это решение благоприятным или хотя бы приемлемым для всех регионов и большинства россиян. Помимо очевидных проблем с имплементацией и наличием адекватных для решения этих задач политических лидеров, главными сложностями на этом пути являются, однако, те интеллектуальные и политические инерции мышления, которые могут давать ложные идеологические ориентиры и контексты для географии и политического воплощения такого переноса – инерции, которые мы уже крат ко охарактеризовали в введении к книге.

* * *

Спор о новой столице наглядно демонстрирует некоторые тупиковые способы мышления о российском пространстве и столичности.

В обсуждении проблемы столицы мистика власти накладывается на мистику пространства, и эти две загадочные силы, которые всегда гипнотизировали, озадачивали и приводили в смятение умы людей, еще больше мистифицируют друг друга. Власть мистифицирует пространство, а пространство мистифицирует саму власть. Власть отождествляется с пространством, стараясь его охватить. Пространство сливается с властью, становясь лишь одной из ее проекций и отражений.

Привычка обсуждать мистифицированные самой практикой политической жизни проблемы в мистических же категориях порождает фантастические теоретические конструкции, а иногда – политических и интеллектуальных чудовищ. Примером может служить привычка рассуждать о столичных городах как избранных или естественных центрах. Она выражается также в насквозь мифологизированной градософии, – к аргументам которой, несмотря на их архаичность, как показало наше исследование, до сих пор охотно апеллируют определенные круги российских политиков и интеллектуалов.

Другим, гораздо более опасным примером такого рода, является превратно понятая геополитика, дающая авторам этих планов вместо подсказок ложные но, как им часто кажется, обьективные ориентиры для принятия решений. Эти геополитические теории, которые становятся фундаментом для некоторых направлений в дискуссии о столице, нередко являются не столько когнитивными инструментами осмысления пространства, сколько самими симптомами болезни. Для понимания роли такой геополитики уместно описать исторический фон дебатов о переносе столицы. Именно интеллектуальный климат и ситуация поиска утраченного времени, характерные для постсоветского общества, дают ключ к пониманию популярности геополитических идей.

Советский человек был изьят из времени и пространства, вырван из мировой системы координат, ограничен возможностями путешествовать по свету и помещен судьбой в официальную советскую версию истории. Исторический материализм изображал советского человека находящимся на самом гребне общественного прогресса и истории, тем самым изымая его из потока времени. Путешествия за границу были доступны только весьма небольшой прослойке советских людей. Уровень мобильности населения внутри страны диктовался прежде всего официальными мероприятиями по освоению земель и территорий. Политически структурированное и утрамбованное государством пространство было организовано империей извне и сверху. Более или менее освоенными вне командировок и армии были только малое пространство родного края и поездки в Москву. Политическая либерализация и реформы 1990-х годов поставили во весь рост вопрос о возвращении бывшего советского человека обратно в историю и географию.

Тем не менее это возвращение оказалось во многом эфемерным и половинчатым.

По оценкам специалистов, в постсоветский период интенсивность внутренних миграций и обьем внутреннего туризма, которые могут служить добротными индикаторами освоенности территорий, интегрированности страны и циркуляции социальной энергии, значительно снизились даже по сравнению с эпохой СССР [Мкртчян, 2009; Андриенко, Гуриев, 2005] (см. табл. 8 и 9).

Пространственный поворот, который начал происходить в постсоветской политической жизни, на месте часто справедливо разрушенных мифов – прежде всего связанных с аспациальностью советского сознания в осмыслении социальных реальностей – создал не меньшее количество иллюзий[43].

В этом новом интересе к пространству и одержимости геополитическими категориями, которые стали расхожими и модными, также проступили определенные патологические черты, вернувшие мышление о пространстве в старое скрипучее колесо чрезвычайно политизированных и идеологизированных категорий. При этом геополитическим жаргоном, смазывающим унылый скрип этого заезженого колеса и одевающим старые политические дилеммы в новые геополитические одеяния, заразились даже некоторые либералы.

Постсоветская геополитика стала служить своего рода компенсаторным механизмом освоения отчужденной территории, освоением, которое из физического переводится в чисто ментальную и фантастическую сферу.

Проснувшийся вкус к геополитике, как и прочие современные теоретические игры с пространством и в пространство, парадоксальным образом обнажили язвы и пароксизмы имперского сознания. Именно неоимперские конструкции часто служили вполне предсказуемым выводом из этих геополитических теорий.

В неоимперских идеологиях возрождаются древние магические ритуалы, в которых авторы пытаются сбрызнуть «живой водой» недавно узнанных геополитических концепций мертвое имперское пространство, указывая на новые возможные уровни сопричастности к нему – в том числе и через предложения надеть столичный хомут на утекающие территории. В некоторых своих изводах и ответвлениях дебаты о переносе столицы вписываются в эту же магическую тенденцию ментального освоения необьятных российских пространств. Обсужденные нами имперские проекты столицы не дают ответов на вызовы времени, перенося центр тяжести вовне, а не внутрь страны. Они осложняют отношения с соседями, мистифицируют реальные проблемы и концепции центральности.

Другим крайне сомнительным сопутствующим элементом постсоветских геополитических доктрин стали попытки избавления от собственно политического измерения различных государственных решений. Идеологи геополитики часто сопрягали решение чисто политических вопросов, которые подразумевают прежде всего волю, права и свободу, с безличным номосом земли или требованиями самого евразийского пространства. Геополитика сокращает зону собственно политических и моральных решений, замещая их механикой геополитического расчета, которая, вопреки видимости, зиждется на достаточно произвольных и хлипких идеологических основаниях.

Субьективность собственных мнений при этом выдается за закон или голос самой территории. О произвольности подобных выводов и рекомендаций, на которых построены некоторые обсужденные нами рецепты столиц, свидетельствует, например, то, что одна и та же геополитическая теория может в равной степени успешно обосновывать множество разных кандидатур на роль столицы. При этом откровенно спорным и совершенно умозрительным спекуляциям приписывается ложная обязательность.

Такая геополитика пытается выводить нормативность или нормы внешней политики государства из самой географической фактичности – расположения, соседства, близости к морю. Тем самым часто скрадывается собственно политическое и моральное измерение и содержание решений, и вопрос переводится из собственно политической плоскости в область метафизики противостояния внешнему врагу. Приставка гео-, которая к месту и не к месту добавляется ко всем словам, призвана подчеркнуть именно научный аспект таких спекуляций. Подобно своим предшественникам, научным коммунистам, постсоветские геополитики пытаются представить свои метафизические выводы в качестве строгой науки. Другим естественным следствием такой трактовки геополитики является понимание ее в качестве доктрины и идеологии, которая диктует единственно верные императивы для постсоветской внешней и внутренней политики.

Чтобы пояснить отличие постсоветской идеологической геополитики от некоторых ее альтернативных трактовок можно обратиться к примеру использования геополитических теорий в некоторых других странах. Так во Франции геополитика традиционно как раз противопоставлялась идеям и идеологии