Вечером, когда мы сидели за ужином на палубе «Крувинга», один даяк ловко спустился по бревнам к реке, держа за ноги хлопающую крыльями белую курицу, вскарабкался на борт и преподнес нам птицу.
— От петингги, — торжественно сказал он.
Кроме того, он принес приглашение: сегодня ночью в общинном доме будут музыка и танцы по случаю свадьбы. Нас приглашают, если мы хотим.
Мы поблагодарили, передали петингги брусок соли в качестве ответного подарка и сказали, что с радостью принимаем приглашение.
Обитатели деревни образовали круг на веранде. Невеста — красивая девушка с овальным лицом и гладко зачесанными назад черными волосами — сидела, опустив глаза, между отцом и женихом. На голове у нее был дивный ярко-красный убор, расшитый бисером. Две женщины постарше исполняли величавый танец перед новобрачной в мерцающем свете ламп, заправленных кокосовым маслом. На голове у них были расшитые бисером шапочки, отделанные по краям зубами тигра; танцуя, они обмахивались длинными веерами из черно-белых хвостовых перьев птицы-носорога. Чуть в стороне голый по пояс мужчина играл бесконечную мелодию на шести лежащих на подставке гонгах.
Когда мы вошли, петингги встал и усадил нас на почетные места подле себя. Он с любопытством разглядывал принесенный нами зеленый ящичек. Я попытался объяснить, что он записывает звуки. Старейшина ничего не смог понять. Я незаметно установил микрофон, несколько минут записывал музыку и, воспользовавшись паузой, проиграл ее.
Петингги жестом подозвал музыканта, велел ему поставить инструмент в центре круга и сыграть другую мелодию, повеселее. Меня он попросил записать. Возбужденные неожиданным поворотом событий, дети начали верещать так громко, что музыка потонула в общем гомоне; боясь разочаровать их плохой записью, я приложил палец к губам, призывая к спокойствию.
Прослушивание записи имело фантастическим успех, и, когда пленка кончилась, весь дом наполнился раскатами смеха. Петингги расценил это как собственный триумф и, взяв на себя роль импрессарио, выстроил очередь из добровольцев, жаждавших спеть в микрофон. Глядя, как он увлеченно готовит народ к звукозаписи, я вдруг заметил одиноко сидевшую и всеми забытую невесту; мне стало стыдно за то, что я нарушил ее праздник.
— Хватит, — сказал я. — Машина устала. Больше не работает.
Танцы возобновились, но уже без прежнего пыла. Все неотрывно смотрели на машину, от которой ожидали дальнейших чудес. Я упаковал магнитофон и отнес его на катер.
На следующее утро праздник продолжался. Теперь наступил черед мужчин. Они плясали под оркестр, состоявший из барабанов и гамбуса — трехструнного инструмента, напоминавшего гитару. Большинство были облачены в традиционные длинные набедренные повязки и держали в руках щиты и мечи. Мужчины переминались с ноги на ногу перед хижиной, время от времени высоко подпрыгивая и испуская при этом дикий вопль — боевой клич. Среди них выделялась фигура, с ног до головы покрытая пальмовыми листьями, в белой деревянной маске с длинным носом, раздутыми ноздрями и двумя зеркальцами вместо глаз.
Я чувствовал неловкость за непрошеное вторжение в жизнь деревни, но мои опасения были, по-видимому, напрасны: даяки разглядывали нас с не меньшим любопытством, нежели мы их, и живо интересовались, чем мы занимаемся. Каждый вечер они спускались к катеру и усаживались на палубе, наблюдая за странным способом приема пищи — ножом и вилкой, попутно с восторгом оценивая наше снаряжение. Кульминационным моментом одной из встреч стала возможность заглянуть внутрь магнитофона при очередной его разборке; немалый успех имела и демонстрация фотоаппарата со вспышкой.
Мы, в свою очередь, тоже осмелели и прошлись по комнатам общинного дома. В некоторых стояли низкие кровати под рваными москитными сетками, но большинство обитателей сидели и спали на плетеных ротанговых циновках. Никто, надо сказать, не страдал от полного отсутствия мебели, кроме, пожалуй, младенцев. Даякские женщины нашли выход из положения: они сажают детишек в люльки-качели, подвешенные к потолку. Дети спят сидя; когда же они просыпаются и начинают кричать, матери толкают люльку, и та раскачивается как маятник.
Мы обещали щедрое вознаграждение каждому, кто принесет какое-нибудь животное. Было ясно, что самый неповоротливый и неумелый охотник-даяк поймает за неделю больше зверей, чем мы за целый месяц. К сожалению, нашим предложением никто не заинтересовался. В одной семейной комнате я увидел валявшиеся на полу перья одной из самых красивых и элегантных птиц Калимантана — фазана-аргуса[13].
— А где же птица? — спросил я страдальческим голосом.
— Да вот она, — ответила хозяйка, ткнув пальцем в ощипанную и уже разделанную для варки тушку, лежавшую в калебасе.
— Я дам много-много бус за такую птицу, только живую, — заохал я.
— Мы голодны, — просто ответила женщина.
Очевидно, никто не рассчитывал получить какое-нибудь вознаграждение за немалые труды по ловле животных, и, стало быть, никто не собирался приносить нам живых зверей.
Однажды, возвращаясь из леса после очередного сеанса фотографирования, мы с Чарльзом встретили старика, регулярно посещавшего нас на «Крувинге».
— Селамат сианг, — сказал я. — Добрый день. Вы поймали для меня зверей?
Старик отрицательно покачал головой и улыбнулся.
— Посмотрите внимательно, — сказал я, вынимая из кармана подобранный в лесу шарик с оранжевочерными полосками. Шарик вдруг раскрутился и превратился в гигантскую многоножку. Она быстро засеменила своими многочисленными ножками по моей ладони, покачивая черными узловатыми усиками.
— Нам нужно много животных, больших и маленьких. Если вы принесете мне это, — сказал я, показывая на многоножку, — я дам вам плитку табаку.
Старик вытаращил глаза.
Это, конечно, безумная цена за такое создание, но мне важно было подчеркнуть, что мы крайне заинтересованы в приобретении разных животных. Изумленный старик долго смотрел нам вслед, и я почувствовал, что попал в точку.
— Если повезет, — сказал я Чарльзу, — он станет первым добровольцем в нашей команде ловцов.
На следующее утро меня разбудил Сабран.
— Пришел человек. Принес много-много зверей, — сообщил он.
Я выскочил из кровати и помчался на палубу. Передо мной стоял знакомый старик. В руках у него была огромная тыква, которую он держал так, словно внутри лежало бесценное сокровище.
— Ну что? — нетерпеливо спросил я.
В ответ он осторожно вывалил содержимое на палубу. По грубым подсчетам, передо мной оказалось две-три сотни маленьких коричневых многоножек, практически неотличимых от тех, что водятся у меня в саду в Лондоне. Несмотря на разочарование, я не мог удержаться от смеха.
— Прекрасно! — воскликнул я. — Молодец. За это я плачу пять плиток табаку, но не больше.
Мечта старика о несметном богатстве немного поблекла, но он согласился. Я расплатился, собрал многоножек и с нарочитой осторожностью положил их обратно в тыкву. Вечером я отнес их в лес подальше от деревни и там отпустил на волю.
Пять плиток табаку сослужили свою службу и оказались неплохим вложением капитала. По деревне пронесся слух, что на катере и вправду дают вознаграждение; прошло несколько дней, и даяки начали носить нам животных. Мы хорошо платили, и струйка быстро превратилась в поток. Вскоре у нас образовалась довольно солидная коллекция: маленькие зеленые ящерицы, белки, циветты[14], хохлатые куропатки, кустарниковые курицы и, пожалуй, самые очаровательные из всех — попугайчики. Эти восхитительные птицы отличаются ярким изумрудно-зеленым оперением, у них красная грудка, оранжевые плечики и голубые звездочки на лбу; по-малайски они называются бурунг-ка-лонг — летучие мышки. Название очень точное: попугайчики имеют привычку устраиваться на ночлег, повиснув ка дереве вниз головой.
Наша коллекция росла не по дням, а по часам. Теперь мы беспрерывно занимались сооружением новых клеток, кормлением животных и поддержанием порядка; правый борт «Крувинга» пришлось превратить в передвижной зверинец, причем клетки громоздились на палубе до самого навеса. Последний экземпляр «зоопарка» заставил нас потрудиться больше обычного. Его принес ранним утром молодой даяк. Он стоял на берегу, держа высоко над головой ротанговую корзинку.
— Туан, — позвал охотник. — Тут беруанг. Хочешь?
Я попросил его подойти к борту. Он протянул мне корзинку. Я заглянул внутрь и осторожно вытащил пушистый черный комочек. Это был крошечный медвежонок.
— Моя ходил в лес и нашел, — сказал охотник. — Мамы нет.
Младенцу было не больше недели от роду, у него еще не открылись глаза; он лежал, задрав вверх розовые пяточки довольно крупных ножек, и сучил ими, жалобно скуля. Я вручил охотнику гонорар в виде нескольких плиток соли, а Чарльз побежал на корму разводить в бутылочке сгущенное молоко. Рот у медвежонка был огромный, но сосать из соски он не мог. Мы все больше и больше увеличивали дырку, пока молоко не начало выливаться само. Оно стекало у него по губам, но в рот не попадало. Мы засовывали соску и так и этак, медвежонок чмокал, сопел и обиженно хныкал от голода, но не глотнул ни капли. В отчаянии мы отставили бутылочку и попытались кормить с помощью пипетки. Я схватил медведя за голову, а Чарльз, просунув пипетку между деснами, впрыснул молоко малышу в глотку. Медвежонок сглотнул и немедленно разразился приступом кошмарной икоты, сотрясавшей все его крохотное тельце. Мы принялись поглаживать его, похлопывать и чесать вздувшееся розовое брюшко. Наконец он успокоился, и мы предприняли новую попытку. За час удалось заставить его выпить десять граммов молока. Обессилен от тяжких трудов, медвежонок заснул.
Не прошло и полутора часов, как он завыл, требуя пищи; второе кормление прошло значительно легче. Спустя два дня ему удалось сделать первый глоток из соски