о Ефимовна слышала в Принкулинской усадьбе про беду, приключившуюся у Курлятьевых. На обеих старших барышень злая немочь напала. Сглазил их верно дурной человек, во время с уголька не догадались спрыснуть да молитвы над ними не сотворили, а враг человеческий не дремлет. Ему окаянному завсегда лестно девичью красу да невинность погубить.
— С прошлого воскресенья бесноватыми обе разом сделались. Из церкви от ранней обедни, как мертвых, домой привезли. Нашло это на них, как святые дары вынесли. Сначала старшая завопила, да, как скошенная, на пол покатилась, а за нею и Марья Николаевна, — прибавила она, таинственно понижая голос и закатывая глаза к потолку.
У слушательниц мороз по коже от страха и жалости. У многих слезы навернулись на глаза, все ахали и крестились.
— Да, девоньки, такие-то у них дела. Страсть как серчает Анна Федоровна, да ничего не поделаешь, — прибавила с самодовольством рассказчица.
Весть ее произвела должный эффект. Такой ужас нагнала она на своих слушательниц, что на время они обо всем забыли, что занимала их до сих пор, и не знали даже, что ответить Фаине Кузьминишне, когда она стала расспрашивать про маленькую барышню и про то, как ее нашли.
— Убиенные-то, говорят, как арапы, черные, из Эфиопского царства прибыли…
— Что за брехня! — сердито оборвала ее одна из присутствующих. — Нешто от черных родителей дитя может быть белое? А барышня наша, как тесто крупитчатое, мукой посыпанное.
— Не знаю, девонька, не знаю, от людей слышала. За что купила, за то и продаю, — недоверчиво покачивая головой, возражала гостья.
— Да кто говорит-то? Кто не видал ничего, а нам лучше знать, из наших восемь человек их видели вот так, как я теперь тебя вижу…
— Отчитывать, что ли их будут, курлятьевских-то барышень? Вначале если захватить, когда не совсем крепко вселился, помогает, говорят, — перебила другая женщина, невольно возвращаясь к предмету, поразившему ее воображение. — А еще хорошо, паром с ладаном его выкуривать.
— Да, да, с ладоном, — подхватили другие, — вот, как Агашку…
— Это кострюковская, что померла в прошлом году?
— Та самая. Так же вот, как и в курлятьевских барышень, вошел этта в нее, в Агашку-то…
— И видели, как входил, через рот…
— Черным клубом. Она, сердешная, как засто-о-о-нет!..
— Застонешь тут! Эдакие страсти!
— Спаси, Господи, и помилуй!
В беседах о таком животрепещущем предмете никто и не заметил, как исчезла из комнаты приближенная барыни, горничная Лизавета. Она отправилась сообщить интересные новости в господские покои.
Барыня только что вошла в спальню, проводив гостей, приезжавших к ней в то утро (день был праздничный) с визитами. Рассказы Лизаветы страшно ее перепугали. Будь ее муж дома, она, разумеется, бросилась бы к нему за советом и успокоением, но он от обедни отправился с визитами, а оттуда прямо на обед к губернатору, раньше десяти часов вечера домой его нельзя было ждать. Софья Федоровна послала за Ефимовной.
— Няня, что это у вас там Фаина Кузьминишна рассказывает? — спросила она, едва старушка появилась в дверях.
— Это про дочек-то Анны Федоровны, сударыня?
— Ну да, ведь это все выдумки, разумеется? — нерешительно проговорила г-жа Бахтерина, устремляя на свою собеседницу испуганный взгляд.
— С чего же ей врать-то, сударыня, ведь благодетели они ейные, Курлятьевы-то, — сдержанно возразила Ефимовна.
— Как же, няня?.. — нерешительно произнесла Софья Федоровна.
От тяжелого недоумения у нее мутился разум. Знала она про бесноватых, что этот ужас бывает, бесы могут вселяться в живого человека, Господь это попускает; ей не раз случалось видеть и слышать так называемых кликуш в церкви. Редкая обедня обходится без этого страшного зрелища. Раз даже совсем от нее близко пронесли молодую женщину, бледную, как смерть, с конвульсивно подергивающимися членами, вывернутыми до белков глазами и с пеной у рта. Так ужасно было на нее смотреть, что Софья Федоровна захворала от испуга. Но женщина эта простого звания. И все кликуши, которых ей доводилось видеть, как здесь, так и в Москве, были из простонародья, так что мало-помалу в нее вселилось убеждение, что эта страшная немочь — удел исключительно только подлого люда. И вдруг, оказывается, что и благородные от него не застрахованы. Катенька и Машенька Курлятьевы, дочери ее родной сестры, ее племянницы, барышни, столбовые дворянки, воспитанные — кликуши! Какой ужас! А срам-то какой! Какими глазами мать их будет теперь на всех смотреть? Да и родных этот позор коснется. Отзовется, пожалуй, и на ребенке, которого Бахтерины считают уже своим.
Страх за своих, жалость к сестриной семье заглушали в душе Софьи Федоровны все прочие чувства. Не могла уж она больше гневаться на сестрицу Анну Федоровну за ее козни против нее; все, что она вытерпела от ее зависти и недоброжелательства, все это казалось теперь пустяками перед ужасами, происходившими в семье этой злой сестры. Она ей теперь прощала даже и колдовство, напущенное на нее из зависти и корысти. Бог с нею совсем, на свою же голову да на голову свою близких наворожила! Вот что значит с нечистым-то знаться!
— И вдруг это с ними приключилось? Но с чего же? — пролепетала она побелевшими губами.
— Давно уж они, сударыня, скучают, — отвечала Ефимовна со вздохом. — Катерина-то Николаевна, сами изволите знать, с каких пор стали чахнуть, как Алешку…
— Не поминай этого имени! — вскричала с отвращением барыня.
— Ох уж, правда, что поминать про него не следует, один только грех, — согласилась с еще более тяжелым вздохом старая няня. — Ну, а Марья-то Николаевна с прошлой зимы захирела, после того как бочаговский молодой барин за них сватался, — прибавила она, помолчав немного.
— О Господи, Господи! — простонала Софья Федоровна.
К страху и печали в душе ее примешивались угрызения совести. Ведь она с мужем косвенно виноваты в несчастье, постигшем племянниц. Не переезжай они сюда на житье из Петербурга, Курлятьевым не для чего было бы убивать капитал дочерей на постройку дома, и Катенька с Машенькой не засиделись бы в девках.
А Ефимовна между тем продолжала:
— Маменька-то их не милует. Страсть сколько притеснения они от нее видят! Немудрено при такой жизни в отчаянность впасть. А враг-то не дремлет, ему, известно, чем больше загубить душ, тем лучше.
— И что ж они? Что еще сказала Фаина?
На вопрос этот Ефимовна почтительно возразила, что она не позволила себе эту самую Фаину про господ расспрашивать.
— Я и девок-то всех, что помоложе, из горницы выслала, как она, с позволения сказать, свой поганый язык распустила, — прибавила она с достоинством. — К чему хамкам такие речи про господ слушать? Не прикажете ли вы лучше мне самой к сестрице в дом сходить? — продолжала она, помолчав немного. — По крайности чистую правду узнаем.
На предложение это Софья Федоровна согласилась немедленно. Оставалось только изобрести для этого благовидный предлог, но Ефимовна и тут нашлась.
— Не извольте беспокоиться, сударыня, попытаюсь так к ним попасть, чтоб одну только Григорьевну повидать да барышень. А если, паче чаяния, барыне про меня донесут да захочет она узнать, для чего я пришла, скажу, что вы насчет их здоровья изволите беспокоиться по той причине, что они к нам на крестины не изволили пожаловать.
— Да скажет ли тебе Григорьевна про Катеньку с Машенькой, ведь она у них скрытная?
— И, сударыня! От кого другого, а от меня ей ничего не утаить Ведь мы с нею подруги, на одном дворе выросли, все она мне расскажет, не извольте сумлеваться.
VIII
Но Ефимовне пришлось разочароваться в своих ожиданиях.
Старая подруга приняла ее так холодно и подозрительно, что коснуться настоящей причины ее посещения даже обиняками не представлялось ни малейшей возможности.
Не дав ей досказать вопроса про здоровье барыни, барышень, старого барина и барчонка, она объявила, что все у них, слава Богу, здоровы. А на крестинах не могли быть, потому что у барыни зубы болели, а барышням утром за ранней обедней от ладана да тесноты задурнилось и, чтобы болезни с ними не приключилось, приехавши домой, их в постельку уложили да бузиной напоили.
— И как пропотели хорошенько, хворь-то с них как рукой сняло, — объявила в заключение хитрая старуха, не спуская со своей посетительницы острого, пытливого взгляда своих маленьких серых глаз.
— Ну и слава Богу, слава Богу! А уж наши господа забеспокоились. Долго ль какую ни на есть болезнь молодым девицам схватить! Вон у Федосеевых-то при смерти, говорят, барышня. Вчера за попом посылали, сегодня соборовать, говорят, будут.
— Нет, наши, слава Богу. Даром что с виду и не в теле, а здоровые девицы. А что задурнилось им вчера в церкви, так это не с ними одними случается. Новые платья барыня приказала им надеть, узки маленько сделали: пришлось шнуровку-то затянуть крошечку потуже, ну много ли надо, особливо в тесноте да еще когда ладаном накурено, все равно что от угара.
— Много ли надо, — поддакивала гостья. Но про себя думала, что все это говорится только для отвода глаз, и, с любопытством озираясь по сторонам, в чаянии чего-нибудь такого, что прольет свет на скрываемую от нее так тщательно тайну, она мысленно давала себе слово не уходить, пока так или иначе всего не узнает.
Но ничто ей извне на выручку не являлось. Единственным признаком, что в доме не так, как всегда, служила необычная тишина, царившая в нем. Не слышно было ни властного крикливого голоса барыни, ни торопливых шагов бегущей на ее зов прислуги, ни звуков клавикорд из залы, под искусными пальчиками старшей барышни (такой охотницы до пения, что ей даже учителя музыки наняли, крепостного регента помещика Гаряинова). Дом точно вымер.
Григорьевна приняла свою гостью не в чайной, а рядом, в темноватой длинной и узкой горнице, заставленной тяжелыми сундуками с барским добром и с некрашеным столом перед окном, упиравшимся в стену надворного строения. Приказав девчонке, явившейся на ее зов, поставить самовар, она пригласила посетительницу присесть на стул, а сама, прежде чем сесть на другой, принялась очищать стол от тонкого белья, наваленного на него для глаженья.