— Она все состояние хочет своему возлюбленному сынку передать. Имение-то родовое все равно ему достанется, но ей хочется и дом ему оставить, а дом-то она выстроила на капитал, отложенный дочерям на приданое. Понимаешь теперь?
Софья Федоровна поняла, что, не переезжай они сюда из Москвы, сестре не нужно было бы строить дом и дочери ее были бы с приданым, и ей еще жальче их стало, но ничем не могла поправить дело. Относительно мужа она находилась почти в таком же самом положении, в каком был Николай Семенович со своей женой.
Иван Васильевич очень ее любил, но ни в чем ей воли не давал. В каждой копейке должна она была давать ему отчет, а он, как и подобает хорошему и страстному хозяину, называл пустым мотовством все, что тратилось не на улучшение деревенского хозяйства, хотя и требовал, чтобы жена всегда была нарядно одета и чтобы все у них в доме было на широкую ногу. Но это он уж делал из тщеславия, чтобы не уронить себя в глазах общества, к которому относился свысока, сознавая себя выше его и по уму, и по воспитанию, и по связям.
Выпросить у супруга капитал на приданое племянницам нечего было и думать. Одно только могла для них делать Софья Федоровна — дарить им те наряды, которые ей самой были не нужны, но это их не радовало, а мать их раздражало.
Раз даже Анна Федоровна до того обиделась, что отослала ей назад гирлянду из роз с незабудками, присланную Машеньке для бала, приказав при этом сказать, что обносков ее им не надо.
Разумеется, посланная не передала в точности неприятного поручения, но и в смягченной форме выходка сестрицы так огорчила добрую Софью Федоровну, что как ни жалко ей было племянниц, но она дала себе слово следовать совету мужа и держаться от них подальше.
II
Когда узнали об этом решении в антресолях, где у Бахтериных помещалась женская прислуга, дурочка Агафья, с незапамятных времен жившая в доме в качестве блаженной ясновидящей и прорицательницы, проворчала сквозь зубы:
— Давно бы так… Раньше бы спохватились… Уа, уа, уа! Плачут детки… На свет просятся… Томятся…
Все обернулись к широкой лежанке, с которой раздались эти вещие слова, и стали просить Агафью пояснить их смысл, но она, поглядывая на всех злыми насмешливыми глазами, продолжала уакать и ворчать.
— Девоньки! — вскричала одна из белошвеек. — Ведь она ребеночка представляет! Это ребеночек новорожденный так кричит: уа! уа!
— И то!
— Ребеночка, беспременно ребеночка! — подхватили со всех сторон.
Вне себя от испуга, все переглядывались. Всем теперь ясен смысл произнесенных дурочкой слов. Усомниться в справедливости никому и в голову не приходило. Все были убеждены в том, что если у господ их нет детей, тому сестрица барыни, Анна Федоровна, причиной.
Открытие это так всех поразило, что никто не произнес ни слова. Что тут говорить — дело ясное и ни в каких комментариях не нуждается. Одному только оставалось дивиться, как это раньше никто об этом не догадывался, ослепли точно все, право!
Старушка Ефимовна, нянчившая барыню Софью Федоровну, когда она еще была совсем маленькой, до отъезда ее к знатной петербургской тетеньке, не говоря никому ни слова, дождавшись сумерек, вынула из сундука старую шаль, подаренную ей еще покойницей старой барыней, надела ее на голову, подколола булавкой под подбородком и тихонько вышла из дому.
Все это видели. Все знали также, что она за час перед тем прошмыгнула в барынину спальню и вынесла оттуда какой-то предмет под фартуком, но никто и виду не показал, что замечает эти проделки. Долго не возвращалась она назад. Совсем стемнело, огонь зажгли, господа чай откушали, а ее все не было.
— А ведь Ефимовна, поди, чай, к ворожее пошла, я видела, как она из спальни сорочку, что барыня скинула, под фартуком вынесла. На сорочке ворожить будут, — шепнула Фроська Матрешке, с которой она шила в одних пяльцах при свете сальной свечки в широком оловянном подсвечнике.
Матрешка подняла голову, глянула в сторону старших девок, хранивших строгое выражение на вытянутых лицах, и, толкнув ногой подругу, прошипела: молчи!
Фроська, покраснев до ушей, прикусила язык.
Тишина, царившая на антресолях, не нарушилась и тогда, когда вернулась Ефимовна. Молча прошла старушка в свой уголок за шкафами и долго-долго оттуда не выходила, все молилась. Даже ужинать не пошла и ни с кем не обменялась словом. Кроме тяжелых вздохов да сдавленных возгласов: «Господи, помилуй! Царица Небесная, призри и защити!» — вырывавшихся время от времени из ее взволнованной груди, никто ничего не слышал от нее в тот вечер, а между тем результат ее совещания с колдуньей сделался всем известен; в одну ночь просочился он по всем уголкам дома, проник и в людские, и в кухни, и в прачечную, и в кучерскую, облетел чердаки и подвалы. На следующее утро все знали, что ворожея подтвердила заявление дурочки Агафьи.
Наконец, на третий или на четвертый день по возникновении слуха о том, что курлятьевская барыня заколдовала сестрицу и потому эта последняя не родит, — слух этот проник и до самой барыни Софьи Федоровны.
И случилось это благодаря приживальщику из благородных, у которого не было тайн от приживалки поповского звания, Фаиночки.
А то, что Фаиночка знала, непременно должна была знать и приятельница ее, благородная вдова Александра Петровна, обитавшая со своими пятью крепостными: лакеем, поваром и тремя девками — в укромном домике с садиком возле самых бахтеринских хором.
Александра Петровна, женщина еще нестарая, краснощекая, черноволосая, с пронзительными черными глазами, веселая и речистая, так сумела подбиться к бахтеринским господам, что они редкий день садились без нее кушать.
Приятна она была особенно тем, что все городские новости знала. Частенько так случалось, что за нею посылали только для того, чтоб узнать про то, что делается у губернатора или у Курлятьевых, или в другом каком доме, и она непременно все пронюхает и донесет с такими подробностями, каких невозмойшо было и предвидеть.
Не было такого места, куда она не сумела бы проникнуть. Всюду были у нее друзья и облагодетельствованные ею людишки, которые отца с матерью рады были для нее продать.
Слух, пущенный дурочкой Агафьей и подкрепленный ворожеей, достиг Софьи Федоровны уже в усовершенствованной форме. Ей преподнесли его в виде неопровержимого факта, со всеми доказательствами, и он ее так поразил, что с нею сделалась истерика от ужаса и печали.
Да и было отчего прийти в отчаяние. Она была замужем пятнадцать лет, значит, целых пятнадцать лет находилась в положении заколдованного существа, целых пятнадцать лет над нею властвует дьявольская сила! Можно было с ума сойти от такого открытия.
На беду еще Ивана Васильевича не было дома, он уехал в имение, и раньше чем через неделю, нельзя было его ждать.
Можно себе представить, как он разгневается на сестрицу. Ему всегда так хотелось иметь детей, он в таком горе, что желание его не исполняется. По временам Софье Федоровне казалось, что он к ней охладел и если продолжает по-прежнему ласково с ней обращаться, то это единственно для того, чтоб она не догадалась, что он больше ее не любит. Он насилует себя потому, что ему ее жалко, а любви у него к ней нет, давно уж нет…
И этим она обязана сестре. Злая, бесчувственная женщина, недаром ее все так боятся и ненавидят. Да уж чего от такой ждать, которая родных дочерей изводит? А с мужем она, что сделала! Ведь все, кто его знал раньше, говорят, он вовсе не был так глуп, как теперь. Она, без сомнения, его заколдовала и на него напустила дьявольское наваждение. Какая страшная женщина! С нею и бороться невозможно. Уж если она нечистому предалась!..
И в горестном своем исступлении бедная женщина простирала к окружающим руки, умоляя скрыть от барина роковое открытие.
— Ради Бога, не говорите ему ничего! Он допытываться начнет, дело поднимет, до самой царицы дойдет… О Господи, что тут делать?!
Что делать? — повторяла она, вздрагивая и с испугом отстраняясь от всякой попытки ее утешить и успокоить.
Пришлось за ее духовником послать, чтобы он ее отчитал и молитвой изгнал бы из нее дух отчаяния и уныния.
После молебна с водосвятием и продолжительной беседы с отцом Мефодием Софья Федоровна поуспокоилась немного, но все еще так была печальна, что приближенные все чаще и чаще повторяли:
— Хоть бы барин скорее приехал!
III
Дело было зимой. Морозы стояли лютые, и каждую ночь поднимались такие метели, что за ревом вьюги не слышно было воя голодных волков, целыми стаями выбегавших из лесу за добычей в открытое поле, где случалось проезжим становиться их жертвами. А в лесу-то, можно себе представить, что происходило!
У Бахтериных тщательно скрывали от барыни страшные россказни, переходившие из уст в уста с базарной площади по всем дворам и закоулкам города, проникая из людских и девичьих в барские хоромы.
И хорошо делали, что скрывали: даже у тех, у кого все близкие были дома, волосы дыбом становились на голове от этих россказней, так они были ужасны.
Между прочим, пронесся слух, будто бы в Епифанском лесу (а именно тем лесом и лежал путь бахтеринскому барину в дальнюю вотчину, куда он поехал проверять проворовавшегося управляющего) неистовствует шайка злодеев под предводительством атамана Шайдюка. Говорили, что шайка эта накинулась на каких-то важных путешественников, ехавших издалека, и всех их перерезала.
Каким образом, через кого проник слух об этом приключении в город, никто сказать не мог, но все, от мала до велика, толковали о нем, особенно среди бахтеринской дворни. Отправляясь в дальний путь, барин взял с собой человек десять челяди. У каждого остались дома — у кого мать, у кого жена, у которого зазноба сердечная или детки малые.
Каждый вечер, собираясь в застольной, люди предавались самым печальным и ужасным предположениям, а бабы поднимали такой вой, что надо было только дивиться, как весь этот шум и гвалт не доходил до барыни. У самых дверей ее спальни, в девичьей, только и речи было, что о разбойниках. Молодые приставали к старухам с просьбой рассказать им про подвиги отчаянных головорезов, периодически нагонявших ужас на здешнюю местность двадцать, тридцать и пятьдесят лет тому назад.