— Ваше превосходительство, да с кого же ему было пример брать, у кого добродетели учиться? Фамилия эта достаточно здесь известна. Отец его, как уличенный масон и сектант, в доме для умалишенных окончил свою жизнь. Сестры, забыв девическую стыдливость, бежали, одна с разбойником, другая в раскольничью обитель, мать на всю губернию прославилась алчностью, жестокостью и самодурством…
— Правда, правда! Но княгиня-то Дульская! Кто бы мог подумать? Олицетворенная грация, кротость и чистота!
— Несчастная она женщина, ваше превосходительство, вот что про нее можно сказать. И достойна скорее сожаления, чем осуждения. Надо так полагать, что ей случайно стало известно про гнусный поступок Курлятьева против ее мужа и что она именно с этой минуты и возненавидела его. От ужаса она даже как будто в уме рехнулась. Из письма ее можно заключить также и то, что она подпала под влияние какой-то шаралатанки из тех, что называют себя просветленными.
— Иллюминаты, — поправил губернатор.
— Именно так, иллюминаты, ваше превосходительство.
— Очень может быть, очень может быть, — сказал губернатор. — Секта эта из самых опасных и недаром преследуется во всех благоустроенных государствах… Так вы полагаете?..
— Я полагаю, что иллюминаты окончательно сбили с толку эту несчастную и что намерение ее во всем открыться мужу, будь он только жив, не осталось бы пустой угрозой с ее стороны. Ну а тогда!..
— Да, конечно, князь не пощадил бы своего злодея. И, разумеется, если взглянуть на дело с этой стороны. Я ведь об этом и понятия не имел, — раздумчиво произнес губернатор.
— Я знал, что вы измените ваш взгляд на действия господина губернского стряпчего, когда поближе ознакомитесь с делом, ваше превосходительство. К следствию уже приступлено, — продолжал Василий Дмитриевич, поднимаясь с места, — сейчас, прямо от вашего превосходительства, еду в острог присутствовать при допросе обвиняемого. В новой обстановке, — прибавил он со вздохом, — авось добьемся от него полного признания.
Вздохнул в свою очередь и губернатор.
— Дай-то Бог, дай-то Бог! Это будет признак раскаяния с его стороны и докажет, что сердце его не совсем испорчено.
— Во всяком случае песенка его уже спета, ваше превосходительство.
— Так-то так, а все же, знаете, утешительно думать, что если на этом свете ему ничего хорошего нельзя ждать, то хоть в будущей жизни ему все это зачтется.
— Правда, правда, ваше превосходительство.
На этом они и расстались. Прокурор поехал в острог, где уж давно ожидал его прибытия стряпчий, а начальник губернии поспешил на половину своей супруги, чтоб поделиться с нею впечатлениями и потолковать о животрепещущей новости, успевшей уже облететь весь город.
Не было такого дома, большого или маленького, в котором не толковали бы о князе Дульском и о его убийце.
Если Корнилович рассчитывал на суровость предоставленных ему законом прав над обвиняемым, чтоб сломить в этом последнем то, что он называл глупым и бессмысленным упорством, он ошибся. Курлятьев и здесь, в смрадной подземной келье, с крошечным решетчатым оконцем, скупо пропускающим дневной свет, пребывал все в том же состоянии нравственного столбняка, в котором он находился в момент своего ареста и после, во время пути.
Все то же окаменевшее в скорбном выражении лицо с задумчивым взглядом увидел перед собою и прокурор, когда заключенного, ввиду его исключительного общественного положения, ввели для допроса не в грязную канцелярию с засиженными мухами стенами и липкими от грязи столами и скамейками, а в квартиру смотрителя. Тут, в горнице с низким потолком и мебелью, обитой черной кожей, тоже было неказисто, но оконцы отворены были на площадь, густо поросшую травой, переливавшейся изумрудными оттенками в лучах заходящего солнца; сюда долетали, среди отдаленного гула раскинувшегося в полуверсте города, мычание коров, пасущихся неподалеку, протяжные крики перелетных птиц, виднелось синее бездонное небо со скользящими по нему легкими облачками, и в первый раз с той минуты, как Курлятьев очутился в заколдованном кругу чуждой силы, превратившей его в арестанта, ощутил он потребность отдать себе отчет в том, что так внезапно, точно по мановению волшебного жезла, перевернуло вверх дном его жизнь. Точно невидимый дух какой-то вынул из него волю, ум и сердце, все то, чем может страдать человек, сознавать страдание и бороться против него. До этой минуты он оставался равнодушен ко всему внешнему, и взгляды, полные ужаса и сожаления, которыми обдавали его со всех сторон те самые люди, которые за минуту перед тем относились к нему с заискивающею любезностью и почтительным вниманием, не возбуждали в нем ни обиды, ни боли.
Оправдываться, заставить смолкнуть наглеца, бросившего ему прямо в лицо с самоуверенностью фанатика обвинение в убийстве, ему и в голову не приходило. Пусть говорит, что хочет, не все ли равно? То, что поднялось из глубины его души, при виде мертвого князя и с умопомрачительной быстротой овладело всем его существом, было так велико и могуче, что все остальное казалось ничтожно и смешно…
Проезжая арестантом по той же дороге, по которой он ехал накануне совсем другим человеком, с непонятными ему теперь печалями и надеждами, он спрашивал себя с недоумением: как мог он сокрушаться об отказе Магдалины сделаться его женой? Разве это так нужно? Разве без этого нельзя спастись, достигнуть цели… той конечной цели, к которой рвется его сердце и к которой он неуклонно будет идти, в какие бы обстоятельства ни поставила его судьба.
Он и теперь ее любит, эту чистую и милую девушку, но совсем иначе, чем прежде, осмысленнее, прочнее, глубже. Он любит ее душу. А душой они всегда будут вместе, как далеко друг от друга ни закинула бы их судьба. Думать один о другом, мечтать о соединении там, где нет ни плача, ни скорби, а жизнь бесконечная, никто помешать им не может…
Нет больше между ними ни тайн, ни недоразумений. Она, без сомнения, раньше его почувствовала в себе ту силу, которой он теперь только вполне отдался, и она повинуется ей. Это так понятно. Иначе и поступить нельзя. Противиться ей, этой силе, все равно что сказать смерти, когда она придет: иди прочь, я не хочу умирать, или грому, чтоб он перестал греметь.
В природе ничего не изменилось; погода была такая же прелестная, как и вчера, солнце так же ярко светило, пахло цветами и обдавало прохладой под сенью зеленой листвы в лесу. Все было по-прежнему, только люди изменились.
— Вы застрелили князя Дульского? — спросил прокурор. Обвиняемый поднял на своего судью недоумевающий взгляд.
— Я не понимаю, что вы хотите сказать, — произнес он спокойно. — Я много причинил зла князю, и мне очень жаль, что он умер раньше, чем я покаялся перед ним.
— Не отпирайтесь! — вскричал стряпчий. — Теперь уже поздно, — прибавил он еще грознее, не обращая внимания на недовольную гримасу своего начальника и на то, как, с досадой покачивая головой, он указывал ему взглядом на писаря, записывавшего допрос у другого окна в той же комнате.
Курлятьев пожал плечами.
— Узнать истину никогда не поздно, — заявил он, не меняя тона.
— Против вас очень тяжелые улики, — начал прокурор. — Это письмо…
— Я его не читал, — объявил Курлятьев, мельком взглянув на письмо, пришитое к делу, которое ему показывали.
— Потому что вам было известно его содержание, — подхватил стряпчий.
Обвиняемый молча на него взглянул и пожал плечами.
— Но почему же вы его не читали? — спросил прокурор.
И на это Курлятьев не ответил ни слова.
Раскрывать душу перед этими людьми! Говорить про свою любовь к Магдалине! Объяснять им, в каком настроении он находился, когда ему подали это письмо, да разве это возможно?! И кто же это поймет? Есть мгновения, за которые не жалко заплатить жизнью. Такие именно мгновения переживал он вчера, в ушах его еще звенел ее голос, перед глазами стоял ее образ, как живой, с полным беззаветной нежности к нему взглядом… Как ножом, резанул его по сердцу знакомый почерк на конверте, это вещественное доказательство его заблуждений, слепоты, безумной преступности… Будь он один, письмо это было бы разорвано в мелкие клочки и по ветру рассеяно… Он сунул его в карман, чтоб сжечь, не читая… А потом забыл. Но к чему все это говорить? Ни к чему, ни к чему, — твердил внутренний голос.
— Извольте выслушать это письмо, — объявил прокурор, не допускающим возражений тоном.
И, наклонясь к синеватому с золотым обрезом мелко исписанному листку, он громко и внятно стал читать письмо княгини Веры, по временам прерывая чтение, чтоб взглянуть на Курлятьева, с которого стряпчий не спускал глаз.
Слушая первую половину письма, в котором княгиня описывала свое нравственное состояние и терзавшие ее угрызения совести, обвиняемый все ниже и ниже опускал голову, но, когда дошло до того места, где она упоминала о чудной женщине, вернувшей ей на некоторое время покой души, он встрепенулся, вспыхнул, и в его глазах заискрилась радость.
— Она!.. Она!.. Просветленная!.. — прошептал он в упоении.
Прокурор прервал чтение.
— Что вы хотите этим сказать? — спросил он.
— О читайте, читайте, Бога ради, дальше! — умоляюще протянул Курлятьев.
Но дальше княгиня обвиняла его в доносе.
— Неправда! — вскричал он, бледнея от негодования.
Прокурор со стряпчим переглянулись.
— Но почему же вы раньше не вывели ее из заблуждения? — спросил первый.
— Да я в первый раз об этом слышу, — возразил обвиняемый.
— Странно, — усмехнувшись, вставил стряпчий.
На замечание это Курлятьев не обратил внимания. Вспышка негодования, сорвавшая с его уст протест, угасла, как искра, задутая ветром. С прежним равнодушием отнесся он к вопросу о пистолете, который ему подали со словами:
— Признаете ли вы это оружие вашею собственностью?
— Да, это мой пистолет, — отвечал Курлятьев, мельком взглянув на него. — У меня таких пара.
— Для чего взяли вы его с собой?
— Это вы спросите у моего камердинера Прошки. Он укладывал мои вещи. Я в это не вмешиваюсь.