войне, должны без промедления собраться к нему. Младшего — оруженосца Азура Гилади, Ифтах послал к царю Аммона, чтобы сказать:
— Уходи.
Еще приказал судья Израиля разбить посреди стана большой шатер, как для именитых гостей, освободить Гилада из темницы, поместить в этом шатре и дать ему вина и наложниц. Дочери своей сказал Ифтах:
— Если бросит старик кувшин с вином оземь, вели слугам поскорей дать ему новый. Если разобьет и этот, пусть принесут еще и еще, потому что ему бывает приятен возмущенный звон стеклянных сосудов, которые разлетаются вдребезги. Пусть бьет. Только ты не смей заходить в шатер. Хватит смеяться, Питда.
Не знал покоя Гатаэль, царь Аммона: люди Ифтаха кромсали день за днем его войско, будто земля поглощала отставших, ушедших вперед и прикрывающих фланги. Пробовал посылать за ними вдогонку, но настигнешь ли ветер? В пределах Моава потешались над Гатаэлем, в Эдоме имя его стало насмешкой: медведь, который места себе не находит из-за назойливой мухи.
С Азуром передал Гатаэль:
— Оставь меня в покое, Ифтах. Зачем ты мне делаешь зло? Ведь ты аммонитянин, Ифтах, и я тебя очень любил.
Но Ифтах хорошо знал царя Гатаэля, который в мечтах видел себя одним из легендарных грозных царей, но не мог сдержать головокружения, когда издалека доносился до него запах конского пота. Не спеша вел судья Израиля тяжбу с Аммоном о том, чья по правде эта земля, чьи праотцы первыми вступили в нее, что об этом записано в книгах, чье право и чей суд. Гонцы спешили в оба конца, пока ни прельстился царь Гатаэль утешительной мыслью, что перед ним война слов, и ни стал еще с большим усердием громоздить заслоны депеш.
Старейшины Израиля приходили в шатер Ифтаха и именем Бога просили: иди. «Время течет, — говорили они, — аммонитянин гложет страну и, если ты медлишь, то, кто нас спасет?» Ифтах слушал их молча.
И еще говорили: «Обратись к эдомитянам и к аравитянам, в Египет и Дамаск. Самим нам не одолеть Аммон, потому что он могуществен и укреплен». И на это ничего не отвечал им Ифтах, только в душе повторял:
— Элохим, дай мне еще один знак, и в поле будет ждать Тебя падаль, до которой Ты так охоч, Бог волков, которые рыщут ночами в пустыне.
Однажды ночью Питда увидела сон: в темноте пришел к ней жених и тихо сказал: «Приди, возлюбленная, ибо настал час». Наутро Ифтах выслушал дочь, не проронив ни звука, и лицо его помрачнело. На всем пути подстерегали его сны. И, как отец его Гилад, Ифтах верил, что сны присылаются нам из тех мест, откуда пришел человек и куда он вернется по смерти. В сердце забилось: сегодня, сейчас. Посмотрев на отца, Питда расхохоталась.
Через час затрубил шофар[6]. Все полки собрались на склоне, и солнце играло в стали мечей и щитов. Страх охватил старейшин: одним мановением бросит сейчас этот дикий кочевник весь Израиль на стены Аммона, а Аммон укреплен и могуч. Разобьется Израиль о камни и не встанет после падения. Попытались старейшины найти слова, которые смогут остановить Ифтаха, но судья не дослушал молений. Он вышел к армии, и рядом с ним у входа в шатер стояла Питда. Ифтах положил руку ей на плечо и, когда заговорил, в голосе его звучал голос матери, аммонитянки Питды:
— Элохим, если Ты предашь аммонитян в мои руки, то, кто бы ни вышел навстречу из ворот моего дома, когда я благополучно вернусь из Аммона, тот будет Господу, и вознесу его на сожжение.
— Он предаст их в твои руки, а вы, девушки, шейте мне брачный наряд, — сказала Питда.
Народ ответил воинственным кличем, кони заржали, Питда рассмеялась и смех ее не утихал.
Из земли Тов, где он скрывался многие годы, ринулся Ифтах Гилади на стены Аммона, смял их, смешал их с землей. Он пронесся над деревнями, опрокинул башни, храмы предал огню, расколол золотые купола, а наложниц и блудниц аммонитянских сделал добычей птиц, кружащих над полем.
К полуденной жаре поверг Ифтах Гатаэля и поразил Аммон — от Ароэра до Минита двадцать городов и до Авел-Крамим. К ночи вовсе смирился Аммон, Гатаэль был убит, Ифтах отшумел и умолк.
Жизнь человека, как вода, ускользающая сквозь песок. Не станет человека, и будто не приходил он на свет и не убыли дни его, как сокращается тень, а угасшую тень не расправишь и не вернешь. Но по ночам приходят к нам сны, и из них мы узнаем, что на самом-то деле ничто не минует, не забывается и все, что было, то сохранилось, то есть.
В снах возвращаются домой мертвые. Дни, которые, казалось, промчались бесследно и давным-давно стерлись из сердца, предстают во всей полноте — ни черточки не утеряно, ни крупицы. Запах влажной земли далеким осенним утром; дома, которые давно сожжены, а их пепел развеян по ветру; округлые бедра женщин, что умерли годы назад; лай на луну прапрадедов наших собак — все возвращается, дышит, живет.
Как во сне, стоял Ифтах Гилади на рубеже надела отца, где он родился, где впервые был призван и откуда бежал, спасаясь от братьев. Как прежде открывались перед Ифтахом высокие изгороди и сады; виноградные лозы все так же цеплялись за стены, обвивали их и почти скрывали вулканический черный камень, из которого сложен был дом; вода журчала в каналах, и у подножья деревьев пряталась сероватая сумеречная прохлада — ни черточки не было утеряно, ни крупицы.
Как завороженный стоял Ифтах перед домом. Невидящим взором смотрел, как выходит ему навстречу с песней Питда. За ней идут девушки с тимпанами. Пастухи дуют в рожки. А вот и Гилад, угрюмый, широкий в кости. По тропинке спускаются братья Ямин, Емуэль и Азур, а в окне их мать Нехушта дочь Звулуна, женщина белая-белая, в белом наряде, с улыбкой на бледных устах. Собаки лают, скот мычит. Это писец, это кохен, это раб с облысевшей макушкой. Все как во сне, ничто не забыто.
Девушки шествовали за ней в белых одеждах. Они били в тимпаны и пели: поверг и сразил. И народ ликовал, и факелов было не счесть.
Она шла навстречу отцу, словно скользя над тропинкой, словно ноги ее не хотели касаться земли, словно лань спускается на рассвете к воде. Было на ней лилейное платье невесты, тень ресниц скрывала глаза. Но, когда она подняла их и когда он услыхал ее смех, то в зрачках Питды Ифтах увидел зеленое пламя, будто горел в них лед и огонь. А девушки пели: поверг, поверг и сразил; и бедра Питды не знали покоя, они продолжали свой танец, направляемый изнутри. Шла Питда, как всегда, босиком.
Как в полудреме стоял судья Израиля на рубеже надела отца. Лицо его было обветрено и обожжено; глаза обращены внутрь: будто он смертельно устал. Будто смотрит сон.
Толпа, не смолкавшая и дотоле, всколыхнулась, встретив раскатом носилки, на которых полусидел Гилад Гилади. По сторонам, придерживая их, шли Ямин, Емуэль и Азур. Солдаты грянули дважды: «Слава отцу». Все Мицпе тонуло в факельном свете и звоне тимпанов, которые от радости рвались из рук.
До чего хороша была Питда своей неяркой пепельной красотой, когда возлагала она венок победителя на голову Ифтаха. Потом она мягко прикрыла руками глаза Ифтаха и мягко сказала:
— Отец.
Как утес, сверкающий солнцем пустыни, принимает прохладную влагу, которая невесть откуда досталась ему, так стоял Ифтах Гилади, когда замерли на его веках пальцы дочери. И не хотелось ему просыпаться.
Был он устал, иссушен, и тело его не отмыто от крови и гари. На мгновение прихлынула к сердцу тоска по городу, который сегодня он сжег. Как тянулся к небу Авел-Крамим всеми башнями в золоте куполов; как касалось этого золота предрассветное солнце; как умолял его слабый подросток — царь Аммона: не уходи, Ифтах, расскажи мне еще, я боюсь темноты; как звенели колокольчики на шеях верблюдов, когда с наступлением сумерек в городские ворота начинали входить караваны; женские губы скользили по телу и шептали: чужой; а огни по ночам, а музыка, песни… и как рассек кроваво-красный меч шею царя Гатаэля и как вышел, дымясь, из затылка, и как успел он сказать: до чего безобразна эта история; и как город горел; и как женщин в пылающих одеяниях сбрасывали с крыш; а запах горелого мяса, а крик… — Ифтах без движения стоял на рубеже надела отца, глаза его были закрыты.
Тут поднял руку Гилад, чтобы утихомирить поющих, играющих и веселящихся — пусть говорит судья. Все застыли, ожидая слова Ифтаха. Только огни дрожали в неслышном веянии ветра. Судья Израиля набрал воздух, чтоб обратиться к народу, и вдруг повалился на землю, воя, как волк, пораженный стрелой.
— Госпожа моя мать, — прошептали уста.
И был среди старейшин колена один, который подумал: «Морочит нас этот человек. Он не из нас».
Два месяца попросила Питда, а он, будто забыв про все, сказал:
— Уходи, Питда, далеко-далеко и никогда не возвращайся ко мне.
Но девушка засмеялась:
— Набрось на голову свой бурнус и помычи, — отвечала она, — а мы посмотрим, и будет смешно.
И он, потеряв надежду, сказал:
— Вон на заборе ящерица, Питда. А вот ее уже нет.
Два месяца бродила Питда по горам, и подруги ее шли за ней. Пастухи уступали им путь. Если проходили они деревней, жители прятались по домам. Тихая белая вереница шла по ущельям, залитым светом луны. Что означает эта смертельная бледность, мертвое серебро на мертвых холмах? Хищные звери не трогали их. Оливковые деревья, искореженные годами, не смели царапать их кожу. Шаги их вплетались в шорохи земли, как шелест листьев, шуршащих от ветра. Как слушать многоголосье, а как — тишину? Муж и жена, отец, мать и сын, отец, мать и дочь, братья, зима и осень, весна и лето, вода и ветер — ведь дали не сблизить, и, если молчать, или кричать, или смеяться, все без разбора и различенья уносится вверх и умножает безмолвие звезд и скорбь этих холмов.
До чего хороша была Питда своей неяркой пепельной красотой, когда в венке, какие носят невесты, шла она и смеялась, а кочевники из угрюмой земли Тов, завидев ее издалека, говорили: вот идет чужая и дочь чужого; никто из живых не может приблизиться к ней и остаться в живых. И бросали ей вслед: шеула