С наступлением зимы я вынужден был прервать свое путешествие. Дороги занесло снегом, и никто не мог указать мне правильное направление. Разве что один ветер знал его. А когда я спрашивал у людей, мне отвечали: «Ну как тебе сказать… ведь если я скажу: держись все время правее, — это вряд ли тебе поможет».
Несколько дней я провел у мельника. Название Качинск вызывало в нем какое-то смутное воспоминание и навевало тоску. Вот уже много лет, как он хочет вырваться из этого забытого, посещаемого лишь ветрами, места. Но мельница держит его, и даже зимой, когда жернов леденеет и перестает работать, мельник не может покинуть дом.
Я рассказал ему о моих злоключениях и увидел на его лице сострадание.
Он тоже хотел бы когда-нибудь добраться до Качинска, но жена боится гоев и не позволяет ему выезжать даже в ближайший город. «Ты понимаешь, — говорил мельник, — много лет назад, когда я был молодой, а на город обрушился тяжелый голод, я собрал барахлишко и ушел; пришел к этой вот речке и решил тогда, что она должна принадлежать мне. Это была быстрая, бурная речка, сейчас-то она уже измельчала, и нынче мороз сковал ее… Не знаю, быть может, это моя ошибка, как бы тебе сказать, дерзость, что ли… Два года назад я ходил к раввину и советовался с ним. Возвращайся к нам, сказал он, но с тех пор я больше не хожу к нему».
Он замолчал, а спустя некоторое время все-таки спросил: «Ну и как там в Сибири?»
Я рассказал ему про солдат, которые приходили на исповедь к священнику, а тот бил их до крови палкой, чтобы выбить воспоминания о родных местах, о близких.
«Ну и как, забывали?»
Тогда я рассказал, как священник проповедовал — облегчите ваши души, сорвите зимние одежды и облачитесь страхом Божьим — и страшным эхом отдавались эти слова.
За окном бушевала вьюга.
«Оставайся, — предложил мельник, — не каждый день посещают нас гости. Дорога все равно занесена снегом».
Несколько дней я жил там. И часто вспоминаю всегда удивленное лицо хозяина и копошащуюся у печки жену.
Я видел вокруг себя снег, и странное чувство овладело мною, будто снег вызывает во мне страх. В Сибири такого с человеком не случается, но стоит ему уйти оттуда, как он начинает бояться снежных просторов.
Убежище я нашел в некоем кабачке, который содержала разведенная женщина, знаменитая на всю округу своим непотребством. Еще погонщики много рассказывали о ней — снежной шлюхой они ее называли.
Благочестивые евреи обходят стороной это место, и лишь гои останавливают здесь свои телеги. Многие из общины пытались вразумить блудницу, но все оказывалось безуспешным.
Посетители собирались вокруг стойки, и она подавала им выпивку. Они грязно бранились, а хозяйка кабака не отставала от них. Меня заметили и окликнули воинским званием. Я показал две свои медали. Это вызвало в незнакомых мне людях сладкие воспоминания, которые даже отрезвили их: они тоже когда-то служили в армии. И я удивился сам себе, до чего же хорошо я изъясняюсь, словно язык гоев стал моим языком.
Хозяйка тем временем, сердито огрызаясь на всех, подавала стаканы с водкой: казалось, так она преодолевает страх, пытаясь вырваться из плена чужих ей людей. Заведение опустело, вдали начали бить в колокол, она сказала куда-то в пустоту: «Черт бы их побрал».
А дорога звала в путь, и вьюжные ветры все время напоминали мне об этом. Я двинулся дальше, сани еле тащились по снегу, сильные порывы ветра били в лицо, и лишь неугомонные торговые агенты, вечно спешащие по своим делам, были тепло укутаны в тяжелые шубы. Быть может, они остановились бы и подали мне что-нибудь, протяни я руку.
Многие дни я шел за санями. Нищие уже предложили было мне вступить в их артель, они нуждались в сильных и выносливых. «А, Качинск…» — протянули они, и горькая ухмылка появилась на их заледенелых губах.
Я остановился и ответил нищим, что путь в Качинск тернист и человек не проходит его семимильными шагами; человек должен прийти туда смиренным. По обочинам дороги стояли каменные вехи, и я не знал — то ли это надгробные плиты, то ли просто вывернутые временем валуны.
А как-то, проходя мимо плотины, занесенной снегом, я встретил однополчанина, с которым мы много лет провели в одних казармах. Я рассказал ему, что иду в Качинск. Он выслушал меня и лишь ухмыльнулся в ответ. Товарищ мой был беглец, а когда добрался до родного города, то не выдержал людского отчуждения и с отчаяния поджег дом общинного совета. Теперь его всюду преследуют, он ходит из поселка в поселок и благодаря своим сильным и умелым рукам находит пропитание. Он знает, что когда-нибудь его схватят, но поклялся, что не дастся живым. Я не мог предложить ему идти вместе со мной: старый товарищ словно заключил союз с ветрами, и с новым налетевшим порывом ветра он исчез.
Вдали показалось стадо коров. Я вспомнил моих погонщиков скота, наши беседы в осенние ночи на мешках с мукой. Все хранила память, даже их голоса.
Селения отступили, и открылась степная равнина, куда не доносился больше звон колоколов. Все дороги слились в одну, и невозможно стало различить их среди сплошного белого покрова. Безмолвные сибирские просторы научили меня выбирать правильный путь. Все же наступил момент, когда я стал сомневаться в существовании Качинска, и если бы не старик, с такой силой убеждения рассказавший мне о нем, то, быть может, я и пропал бы в снегу. И теперь я полагался только на свои ноги, видимо, лучше меня знавшие, куда идти.
Но когда снежная пелена уже совсем скрыла солнце и последняя капля надежды больше не поддерживала, а скорее, насмехалась надо мной, когда весь мир стал казаться одним бесконечным белым полем, безнадежно пустым, — я услышал вдруг нежный голос, обращенный ко мне: «Качинск», — прошептал он.
Я не поверил глазам.
Передо мной был город. На улицах толпились люди, притаптывающие от холода торговки выкрикивали: «По дешевке, по дешевке!» На серых прилавках была в изобилии разложена картошка. А когда я спрашивал прохожих, Качинск ли это, то они отвечали «да» и быстро проходили мимо. И я удивился: город, как все другие — ничего особенного.
Но, когда я подошел к постоялому двору, то понял, что это именно качинский постоялый двор. Повсюду была неразбериха, стоял страшный гам, какого я еще нигде не слышал, обрушившаяся кровля, погнутые и распахнутые ворота создавали неимоверную тесноту. Видимо, прежде это было закрытое помещение.
Сверху сквозь тучи пробивался слабый свет зимнего дня. Я был чужой среди этого сборища народа, и тоска тянула меня отсюда. Снова я вспомнил Сибирь и маковки церквей, торчащие из-под снега. Мне не давали зайти внутрь, и только приглушенные голоса молящихся солдат разносились вокруг церкви. Они выходили наружу, и на их лицах было выражение покорности и покаяния. Не раз говорили мне товарищи: «Преклони колени, Мошка, и помолись». Но я знал, что Господь не позволяет моим губам шептать слова молитвы, хотя я и не прочь был пойти когда-нибудь к духовнику и почувствовать на своей спине бичующий ремень.
Стемнело. И люди в корчме укрылись с головой одеялами. Ветер гулял вовсю, и, словно сквозь прищур глаз, видел я, как стены расширились, коридор вытянулся. Тонкие половицы скрипели под лавками. Кто-то высунул голову из-под одеяла и заговорил:
«Чужак, из Сибири, уроженец Крыжова. Да, приходили уже оттуда. Интересно, давно уже ни с кем из Крыжова не разговаривал. Вот если бы он пришел год назад… Год назад еще был жив наш раввин. Он поистине творил чудеса, хоть в последние годы совсем ослеп. Нет, сыновья не пошли в отца. Синагогальные старосты грубы, и все места в общине заняли торгаши. Наш раввин велел прогнать их, но силы были уже не те. Только сейчас мы можем понять, кого потеряли. Ты заметил, конечно, остатки роскоши, своды, мозаику. Не обвиняй мелких торгашей в их грубой привязанности к этому. Ведь это их жизнь. Не забывай, что здесь когда-то была крепость. Жаль, ты опоздал, и всего лишь на год. А за год происходит столько всего, что и не узнаешь. Да, все мы стали мелкими торгашами. И сыновья нашего раввина не пошли его дорогой.
Многие из паломников остались тут, и все они тоже стали лавочниками. К сожалению, иного выхода нет, надо как-то кормиться. Но ты не обольщайся понапрасну. Все места раскуплены, теперь прилавок на рынке по карману только богачам, бедняки же довольствуются мелкими лотками в закоулках. Но и на них цена поднялась в последнее время.
Присаживайся рядом, ведь только в зимние дни выпадает несколько часов передышки, а летом здесь, не переставая, шумят, даже глубокой ночью… Видишь ты, все здесь порушено — это следы грабежа. Теперь остались одни развалины».
Старик умолк и опять натянул одеяло на голову.
В боковой комнате возле свечей толпились люди с книгами в руках. Они пели неслышными голосами.
«Чужак, — хлопнул меня человек по плечу, — не желаешь купить лоток?»
Я сказал ему, кто я, тогда человек отвернулся и больше не заговаривал со мной. Я понял, отчего к военным относятся с подозрением: их опыт армейской службы бесполезен здесь; когда они возвращаются домой, они приносят с собой лишь юношескую наивность. Немногим удается извлечь пользу из своего опыта. Я стал искать глазами комнату, из которой доносилось пение, но она куда-то исчезла.
Только спекулянты не спят. Худые и юркие, скачут они легкими шагами из комнаты в комнату, будто акробаты, замирают на мгновение, словно ночные бабочки в чутком сне. Не останавливаясь, заговаривают с человеком, на бегу обтяпывают свои делишки.
Свет померк. Лишь слабые отсветы керосиновой лампы, горевшей в ночном ларьке, освещали пространство. В ларьке сидел продавец кваса. Это был старый еврей, ютившийся со своим хозяйством в самом укромном закутке только по ночам. Возле старика притулился маленький мальчик. Старик вытащил руку из-под одеяла и налил мне.
«Может, рюмочку», — предложил он мне, и его голос застыл на мгновение в тесном, освещенном уголке. Несмотря на запрет, он продает по ночам алкогольные напитки. После полуночи, когда доносчики уже спят, старик позволяет себе такой риск. И теперь он дрожащей рукой, в радостном возбуждении, протягивал мне рюмку из-под прилавка. Во времена старого и мудрого раввина, когда у всех царила радость на душе, водка продавалась свободно, но после его смерти, когда понаехало столько чужаков и паломников, свободная продажа была запрещена. И только глубокой ночью позволяет себе старый продавец кваса продать рюмочку, другую.