В тот день, когда я вошел в комнату с балкона, был уже полдень. Тетя лежала на кушетке в розовой нижней юбке с бахромой, а ее сын снял рубашку и задремал на кресле. Дяди все не было.
В три тетя встала, прошла на кухню, открыла холодильник, осмотрела его содержимое и вынула для себя и для своего великовозрастного сына холодную курицу и помидоры. Проснулся и сын, отрезал хлеба, и они вдвоем сели за стол.
— Будешь поесть? — спросила женщина на остатках своего иврита, не поворачивая головы.
— Нет, — сказал я и опять вышел на балкон, но тонкой фигуры дяди, припадающей на одну ногу, не было видно.
Я вернулся на кухню. Те двое по-прежнему сидели над тарелками, смеясь шуткам друг друга.
— Я прошу вас уйти, — сказал я на иврите.
Они даже не посмотрели на меня. Я повторил.
— Что он говорит? — спросил сын по-английски.
— Я говорю, вставайте, пожалуйста, и сейчас же уходите, — сказал я на их языке.
— Что это значит? — спросила женщина, и улыбка сошла с ее лица. — Где господин Бах?
— Я не знаю, — ответил я. — Вставайте и сматывайтесь.
— Что случилось? — добивался сын.
Они обменялись несколькими фразами на быстром нервном английском. Парень пожал плечами, закончил есть, вытер руки полотенцем и надел рубаху. Тетя собрала посуду и составила ее в раковину. Затем она надела платье, а я стоял над ними как часовой.
В этот момент раздался звонок. Дядя! Нет, в дверях стоял высокий худой человек с волосами, гладко зачесанными назад, в роговых очках и в одежде туриста. Он вежливо обратился ко мне, но прежде чем я успел перевести себе, что он сказал, на порог выскочила маленькая светловолосая женщина и повисла на нем с криком: «Артур, диар».
— Хелло, — произнес мужчина голосом моего учителя, читающего из «Ридер фор бегинерз». Он поцеловал тетю в щеку и спросил:
— Ну как, нашли его?
Мой двоюродный брат застегнул рубашку.
— Нет, дэд. Но мы прекрасно провели время.
Часа через два после ухода моих родичей я отправился на розыски дяди. Я запер двери типографии и отправился по кинотеатрам. Три раза я покупал входные билеты. В конце концов я нашел его в «Тамар» среди немногочисленных зрителей, собравшихся на первый сеанс. Дядя с увлечением смотрел фильм, который назывался, кажется, «Счастливые времена». На экране Шарль Буайе обнимал своего сына Боба Дрискола и преподавал ему урок зрелости и мужества. Я прошел и сел возле дяди.
— Ушли? — спросил он, не сводя глаз с экрана, будто ждал моего появления.
Я кивнул. В темноте я почувствовал, как по его телу прошла волна облегчения и он расслабился, как будто до сих пор все время сдерживал дыхание.
— Я никак не мог, — сказал дядя. — Эта, стало быть, проклятая нога. Боль адская. Пришлось забежать сюда, чтобы хоть как-то ее успокоить.
Фильм мы досмотрели в молчании до последних титров, а затем поспешили в «Офир», чтобы поспеть на второй сеанс.
Шуламит Харэвен
Шуламит Харэвен — автор ряда сборников рассказов (также для детей), стихотворений, романа. Первый стихотворный сборник «Хищный Иерусалим» вышел в свет в 1962 году. Наиболее известны: сборники рассказов «Право выбора» (1970), «Одиночество» (1980), роман «Город многих дней» (1972; переведен на английский язык и издан в Америке), рассказы «Ненавидевший чудеса» (1983), повесть «Мессия или Кнесет» (1987) и др.
Ненавидевший чудесаПер. В. Кукуй
Уходили все время. Из города, иные — от родичей, исчезали из обжитых мест на египетской земле и прибивались к тем, кто ушел раньше. Недалеко уходили: до ближайшего оазиса, до расселины, где бил ключ. Хотели, чтобы пески пролегли между ними и страной египетской, отдалили бы от ее вельмож и чиновников. Всего лишь.
Вождей у них не было. Наверное, и обычаев не было. Сидели себе в оазисах, жизнь влачили бедную и самую что ни есть несчастную, низменную — палимые солнцем, кутаясь в изношенное черное; гикали на свои стада, такие же, как они, тощие и темные, часто промышляли грабежом. Порой посылались воины — подчинить их властям. Но редко, поскольку такие поручения полагались опасными. Босяки из оазисов умели ударить ловко и хлестко и так быстро исчезали в песках, что и ветру было их не сыскать. Останки тех и других, валявшиеся на месте схватки, год за годом жгло солнце, и наконец уже не различить было, где прах человеческий, а где — сама земная суть. Железо же и всякая нить, покрывавшие их, разграблены были давно.
Иногда кто-нибудь из этих беглых приближался к земляному валу, ограждавшему сельскую усадьбу — вроде бы тайком, крадучись, а на самом деле — нагло, выделяясь черным рваным одеянием, темным загаром на грязной коже, подобной роговому покрову ящерицы, — тень, напоминающая воронью, мимолетно скользила по стене, и всяк, ее заприметивший, только и говорил: кто-то из этих. Спрятав в складках одежды селезня, схваченного за крыло в оросительной канаве, либо арбуз, коли уже поспел, они стремглав бежали обратно в пустыню, оставляя за спиною проклятия и насмешки. Отгоняли их лениво, в недвижном, бездеятельном замешательстве наблюдая за этим бесстыдным побегом.
Все их презирали. Изгои, называли презрительно, пропащие. Потому как пришел когда-то один из них и сказал: еврей пропащий отец мой. Даже беднейший из рабов, даже поденщик последний не выдал бы ни за кого из них свою дочь. Однако они почти не приходили. Те, что ушли, не возвращались. Пески, лежащие между ними и жителями возделываемой полосы, где были обводнение и полив, полевой оборот, вельможи и рабы, где признавались межа и забор, и мировой порядок сопутствовал буйволу, изо дня в день медленно ходившему по кругу и вращавшему колесо, — пески эти означали окончательный разрыв.
Запорошенные песком, сбросившие всякое ярмо, они ждали.
Были и другие. Надолго поселялись в одном месте и становились как египтяне. Всегда можно было заметить мальчишку, что сидит посреди пальмовой рощи, высоко на стремянке, охваченной ветвями, срезает коротким ножом финиковые гроздья или покрывает это увесистое, ниспадающее изобилие сетками — от несметных птиц, — то ли сидит там просто так, глазея на развилку дорог и наигрывая на свирели. В роду Цури свирели были у многих — там все петь да играть умельцы, на богачей Раамсеса-столицы работали, дома у них просторные, под сенью пальм. На закате шли, бывало, к соседнему протоку, стояли там, словно умытые великим золотистым светом цвета львов и меда, льющимся на простор равнины, рыбу ловили с мальчишками-египтянами — на удочку или сетью, — а то выходили на узких лодках с высокой мачтой, босые и мокрые, облитые светом и искристой водой, а потом несли домой плетеные корзины, полные серебристой рыбы, трепещущей, мясистой. Голоса их сливались с гомоном пестрых птиц, которые тоже вылетали на лов рыбы в этот час. На всякое место, оставленное людьми, тотчас спускалось множество пеликанов, розовых фламинго, белых цапель да ибисов, с неумолчным шумом хлопавших большими крыльями.
Этого часа благодати египетской никогда не пропускала госпожа Ашлил, еврейка, вдова одного из власть предержащих. Она поднималась на крышу своего дома, под навес из пальмовых ветвей, очищала от кожуры плод, поданный одним из ее юношей, и подолгу глядела на густой, медвяный свет, медленно стекающий с неба на поверхность воды, окрашивающий ее в красное, в бронзу, в серебро. Много лет назад — Ашлил еще просватана не была — увидела она леопарда, стоящего возле старой, заброшенной оросительной канавы, как раз в этот час, и глаза у него — как у мужчины. С тех пор каждый вечер она вглядывалась в ту сторону. Леопард не появлялся. Одни лишь белые цапли ступали вслед за буйволом, да поденщики-евреи таскали тяжести и иногда напевали — глухо, почти беззвучно — песни, в которых была одна безнадежность. Много их стало, евреев, и не для всех находилась в Раамсесе и его окрестностях работа, а они шли и шли сюда, толпа за толпой, мужчины и женщины, простаивали долгие часы под солнцем или сидели под оградами и взывали к хозяевам. Египтяне выходили взять по своей надобности пятерых, десятерых, а прочих гнали, и те убирались ненадолго, но затем возвращались и, онемевшие от мух, ждали, ждали… Сельские работы подходили к концу, а они все еще сидели. И множились с каждым годом. Отделаться от них не было никаких сил. Наконец, наложили на них запрет плодиться. Чтобы не жили здесь. Чтобы убрались отсюда. Но евреи не уходили. Их женщины изловчились рожать тайком, в земляных норах, и уже спустя несколько часов вновь становились на работу. Часто они не могли вернуться и взять ребенка оттуда, где спрятали. Хищные звери, принюхиваясь, забирались в те норы.
В праздник Осириса, когда каждая египетская семья пускала плыть вниз по Нилу или протокам корзину из папируса с раскрашенной и наряженной статуэткой, олицетворяющей это божество, бывало, что жены евреев-поденщиков ухитрялись отправить в плавание своих младенцев. Иногда их корзины прибивало к высокому, глухому тростнику, и этих младенцев подбирали египетские семьи, считавшие их Осирисом, возрождающимся из года в год. И не удивлялись: известно, ведь воды Реки — они и жизнь, и смерть, могучий он и великий, Нил, многоводный, жизнетворный. Даже бесплодных, чье чрево — дерево да камень, оплодотворял. Случалось, пососет женщина стебель тростника, растущего в плавнях, — глядишь, понесла. А откуда это бесчисленное множество лягушек, если не из нильского ила? — Плодоношение без конца и без краю.
Байте было лет пять, когда в кромешной тьме небольшой пещеры возле еврейского становища Милха-поденщица родила Эшхара. Девочка забрела туда случайно еще днем, а потом стемнело, и она испуганная, с пальцем во рту, забилась в угол, слыша, но не видя, как какая-то женщина старается, выбивается из сил. Байта подумала, что женщина забралась сюда справить нужду. Во тьме, в духоте да из-за тяжких стонов женщины, множимых эхом, Байте мерещилось, что тут полно каких-то мохнатых зверей и нету от них спасения. Она стояла прижавшись к камню и напряженно пыталась распознать невидимое.