В поисках личности (Рассказы современных израильских писателей) — страница 42 из 67


Когда зажглись звезды и высоко взметнулось пламя костров, подошло время пасхальной жертвы. Живее, живее, торопили старики. Поспешно, ловко орудовали ножами, и парни швыряли куски мяса в огонь. Ели стоя на пороге, возле влажных проулков, разрывали мясо пальцами, с которых капал непрожаренный жир, вытирали их о стену, о дверной косяк. Женщины разносили на закуску большие листья латука и салата. Скорее, скорее, все поторапливали старики. Мальчишки принялись затаптывать костры, разбрасывали угли. Иные мочились на горячую золу. Было уже совсем темно. Подняли несколько факелов. Весь стан кипел.


Взвалили поклажу и выступили. Шли длинной вереницей, внезапно притихшие. Дети держались за материнский подол; госпожа Ашлил, — никто не знал, когда она появилась у этих хижин — прямая и гордая, шагала вместе со всеми, и несколько парней несли ее большие узлы; семейство Ицхара шло вразброд и, что всегда их отличало, как бы нехотя, будто им казалось — не то оставили что-то нужное, не то просчитались в чем… Байта шла со своими, а Эшхар держал ее за руку, жевал былинку и с любопытством озирался. В зыбком свете редких факелов, в промежутках меж кучками людей был виден домашний скот. А впереди и позади была кромешная тьма.


Шествие полнилось и росло. Люди подходили со всех сторон. Вблизи одного из станов примкнуло к толпе семейство Цури, неся свою музыку, но были они теперь, эти Цури, молчаливы и не наигрывали. Кто бос, кто в сандалиях — люди нескончаемо шли, под храп и блеяние скота перебирались через песчаные бугры да холмы. Немногие египтяне, выйдя за ворота своих разбросанных по пустыне усадеб, недоуменно и молча взирали на этот ночной ход.


Когда миновали и пропали среди песков тысячные толпы, осветила заря покинутые еврейские становища. Ветер колыхал ветки в навесах пустых хижин. Кое-где на дороге, протоптанной тысячами ног в глубину великой пустыни, валялись черепки разбитого кувшина, оброненный пучок гороха или оторванная подошва.


Птицы и мухи тучами покрыли пустой стан.

* * *

Огромная, немыслимая свобода переполняла воздух. Не было распорядка; казалось, будто на всем свете порядка больше нет. Утром не нужно было вставать на работу. Не было ни раба, ни господина. Была пустыня, которая не таила угрозы, тут и там — каменные расселины. Ясные, свежие утра. Прозрачная дымка поднималась над приземистыми кустами акации и белыми цветками зугана на равнинах. Тишина ощущалась. И было бескрайним небо.


И до них жили на этой равнине люди. В расселинах попадались разрозненные кости да черепа. Не только человечьи. Эшхар ненавидел и боялся их. Вцепившись в Байту, говорил: это м-мертвяки египетские. И Байта ему объяснила, что умерший египтянин обращается в крокодила или шакала — приходят Ба и Ка, забирают его душу и вкладывают в новое место, в другую тварь. А евреи не превращаются ни во что, хоронят их — и все тут. Потом собрали мальчишки несколько мешков костей да выбросили подальше. И только один из мальчишек оставил себе челюсть — такую огромную, какой никто сроду не видывал.


Бывало, еще до того, как занималось утро, кто-нибудь просыпался, охваченный дикой радостью, будоражил спящих соседей — восходящее солнце освещало продрогший, неумытый, неприбранный стан, — и, обнявшись, люди кружились в пляске. Звали это праздниками. И не нуждались в словах. Нередко случалось — как пьяные, по нескольку, — заваливались к Моше в шатер, во главе стана, будили посреди ночи. Дабы не выделялся и не возомнил себя фараоном. Чтобы не было здесь Египта. Иной раз проходит Моше по стану, а люди льнут, дружелюбно хлопают по плечу — да так, что кости чуть не трещат: мол, люб ты нам, Амрамов сын, люб, да и только, заика ты этакий, подкидыш водяной, — люб, хотя каждый тут знает мамашу твою, Иохевед, что над идолами своими квохчет у себя в шалаше, как наседка на яйцах. Ты у нас зато свой, заика ты этакий. И Моше, который не выносил прикосновения чужой руки, сдерживался, вынуждал себя улыбаться и шел дальше, неотвязно сопровождаемый их вонью и добродушием, все сильнее заикаясь. В то время ему было важно оставаться у всех на виду. До шатров Ицхара, на самом дальнем краю стана, почти никогда не доходил. Не из самых видных среди колен израилевых был род Ицхара.


Однажды в шатер к Моше пришел Нун. Заговорил по-египетски. Долго упрашивал. Хватая за кушак, он заклинал Моше исполнить его просьбу. Сына своего, Иехошуа[23], привел: возьми его себе в мальчики, Моше, а заодно — будет тебе личным стражем от всех этих толпищ, кои от избытка счастья да любви, да свободы вот-вот душу из тебя вышибут. Моше не хотел, но в конце концов уступил. Отныне каждый, кто желал видеть Моше, вынужден был миновать Иехошуа, что сидел перед входом. Пороптали немного — да и бросили ему надоедать.


Безмолвие. Изредка — блеяние стада, изредка — человеческие голоса в расселине или у воды, временами — резкий крик пустынной птицы. Слух трепетал от всякого звука этой иссохшей страны. Так же, как трепетал когда-то — и продолжал поныне — от голосов нанимателей.


— Байта, покажи, как делает буйвол, — просил Эшхар. — А как голуби?.. А теперь — какие в Египте голоса…


И она изображала — чтобы не забыл. А может, чтобы не забыть самой. Иногда для себя принималась вспоминать: вот есть такой звук, это — в полдень, издали не поймешь, то ли дикий голубь гнездится, то ли стрекочет сверчок, то ли водяное колесо медленно поскрипывает. Полевой это звук. И она потихоньку подражала этому звуку, поражая Эшхара и сама завороженная, смежив веки и видя перед собой, будто наяву, зеленые поля клевера и бобов, уходящие вдаль, до самой кромки египетского неба.


Что ни ночь, кто-то бежал из стана. Изголодавшись по зелени, по рыбе, по спокойному плеску живой нильской воды. А еще, может, по виду узенькой лодки под высоким парусом, что скользит по воде, заслоняя на мгновение низкий лунный лик. В Египет пробирались незаметно, никому не сказавшись. Однажды послали из стана пятерых к морю, принести соль. К морю они не пошли, а повернули в Египет. Избили рыбаков и сожрали все, что нашли на дне лодок, с потрохами, полусырое — рыбу, устриц, креветок… Потом обнаглели и пошли воровать в ближайших египетских городах. Спустя несколько дней перессорились из-за золота, и, наконец, лишь один из них вернулся. Соли не принес. Только и твердил, что не виноват. Один старец ударил его в сердцах — и убил. С тех пор не посылали за солью.


По ночам было страшно. Об этом никогда не говорили. Великая пустота теснила их друг к другу, укрывшихся волокном молодых пальмовых веток и все еще грезящих, будто фараоново войско идет разыскать их в пустыне; и поныне видели во сне зелень да ил и громадные египетские камни. Многие бы еще вернулись, кабы не страх. Чудилось им, что вся эта пустыня — печальное воплощение самой смерти — вздымается, чтобы раздавить их, спящих. И дрожали — от холода и страха. Солнце каждое утро появлялось как избавитель и чудо. Были ночи, когда им не верилось, что оно появится и спасет.


Чтобы Эшхар не убегал, не носился целыми днями с мальчишками, Байта рассказывала ему. Но его уже было не удержать. До самого вечера он пропадал с Авиэлем, Зэмером и Яхином — братом Иехошуа. Вернувшись, как маленький, довольный зверек, клал голову ей на колени, и — воцарялся в душе у обоих утраченный покой, как будто плоть была мудрее их самих, а также всех вещей и любых дел. Подошел день, когда он сказал, что не верит в такую страну, Египет. И родины праотцев нет. Сказки все это.


С каждым годом нищали. Одежда, что взяли с собой из Египта, все больше ветшала. Кочевали, совершая короткие переходы между редкими источниками да от акации до тамариска, и мысли у них не возникало, что существует какой-то иной смысл их приходу и скитаниям по этой пустыне, как не для нужд скота. Места здесь были слегка всхолмленные, очень сухие, и к этому приспособились. Уже умели пойти и собрать крупицы можжевельниковой манны и знали — как люди, так и скот, — что нельзя прикасаться к одурманивающим растениям. Огонь поддерживали сухим кизяком да финиковыми косточками. Чуть сеяли, чуть снимали, мололи — меру, две… Поодаль, перед всем станом, всегда пылал огромный костер: днем хорошо был виден столб дыма, а ночью — огня. Далеко никто не отходил, и если какой-то пастух, уйдя за гряду холмов, терял этот столб из виду, то впадал в страх, будто невзначай поглядел туда, где нет Бога, и побыстрее возвращался, дабы простилось ему это прегрешение. Бессмысленно текла жизнь. Просто не было это Египтом. Там была каторга, здесь — свобода. Рабство сбросили, а вместо него не пришло ничего. Старики умирали, дети росли.


Спустя какое-то время по лицу старика Ицхара стало заметно, что он тщательно и неотступно о чем-то думает. Наконец, он отправился к шатрам Эфраима и вернулся с одним из тамошних. Сели они и о чем-то калякали вдвоем, пока не вышел Ицхар объявить женщинам, что выдает Байту за парня из колена Эфраимова, Завди его зовут, и выкуп за нее добрый.

* * *

Эшхару было тогда лет двенадцать, ростом он был невелик, худ. Остановившись у входа в шатер старейшин, он долго не дерзал войти. Пока кто-то изнутри не заметил и не подал ему знак. Мрак, стоявший в шатре, был неожидан: семейные шатры всегда были распахнуты, вещи лежали и внутри, и снаружи, а здесь все было прибрано и сложено. Место казалось чужим, тесноватым, как бы случайно занесенным в глубь этого необъятного песчаного простора с приземистыми, густыми зарослями акации, освещенного косо падающим светом. Пол покрывали потертые ковры. Через прорехи между лоскутьями, из которых был сшит шатер, тут и там проникало несколько лучей, напоминающих зубья сломанного гребня; в них плавали пылинки. За этими живыми пылинками Эшхар понемногу разглядел лица нескольких стариков. Они совсем не походили на тех, какими Эшхар знал их вне шатра, словно были чужими. В ближнем углу стоял тот самый, который позвал Эшхара войти. Теперь он стоял отвернувшись и разливал по блюдцам пахту.