Недели две или три нежились они душой, внимая беседе моря и пальм да множества рыб, а после — свернули пожитки и вернулись в чрево пустыни. Лишь несколько семей, которые еще сохранились от первых изгоев, сказали Моше, что остаются здесь, на этом берегу. Не подвластны они, и нету над ними закона, — сказали, артачась. Не по силам-де им это его не укради[25] — так лучше здесь им осесть, дабы не портить ему дела.
Остальные ушли. Еще долго с тоской вспоминали берег, пока и тот не перестал быть в их памяти пространственным образом, сменившись образом времени, но им еще целый год хотелось вернуться туда — да разве дорогу найдешь? А потом уже и об этом не говорили.
Однажды, неспешно поднявшись на вершину холма, Эшхар увидел прямо перед собой облачный столб.
Неторопливо приблизился. Опасливо, поодаль, поставил шатер. Долгие годы не видел, но и теперь не влекло его броситься к ним. Подумал, что задержится чуть, посмотрит на них — сколько-то дней, неделю — и уйдет, незамеченный. Но миновали дни, а он не уходил. Днем задумчиво глядел на облачный столб, ночью — на столб огня, заверяя себя, что завтра уйдет. И не уходил.
Как-то вернулся в шатер и почуял в нем незнакомый запах. Огляделся и с изумлением обнаружил, что кто-то прибрал его подстилки и горшки да немного подмел песок. Лишил его покоя этот чужой запах.
Так повторилось назавтра и на следующий день… День за днем боролся этот душистый запах с привычной Эшхару вонью жженого кизяка да его собственного тела, покамест не пересилило благовоние вонь. На четвертый день заметил Эшхар убегающую прочь женщину. Легко догнал и приволок обратно в шатер. Она глядела без страху. Склоняя к земле, заметил, что по шесть пальцев у нее на каждой руке. Недевственна была.
Сказала, что звать ее Дина, а живет, подобно ему, не в стане и не у отца, да и не знает, кто ей отец. Медленно, осторожно распутала узел грубой веревки, которой уже многие годы стягивал лодыжку, и растерла поврежденное место, потом принесла влажных листьев и приложила их вместо веревки. Он и сам делал такие повязки своим овцам — и, слегка ворча, покорился ее пальцам. Однако не позволил ей остаться в шатре на ночь. В сумерки она тихо встала и ушла к себе.
В ту ночь — в первый и последний раз в жизни — ему приснилась Байта. Стояла над ним, снисходительно улыбаясь, словно говоря, что отпускает ему и дозволяет. Нагнулась, поцеловала в окончательном примирении и — пропала. И тогда он очнулся и горько заплакал.
А Дина опять пришла. Спустя несколько дней глухим своим голосом рассказала, почему не в стане она живет. Сказала, что понесла в прелюбодеянии, и страшно ей вернуться. Показал бы, что муж он ей — жить ей, а нет — смерть ее ждет. Очень спокойно говорила и так же спокойно складывала и разнимала странные, шестипалые свои кисти. Сказал он, пускай, мол, говорит там все, что ей хочется, и она целовала ему руки, счастливая. А еще, бывало, всем телом прижималась сверху и, как шатром, целиком укрывала его своими длинными волосами.
Спросил он как-то: шестипалая-то почему? Ответила: такой, мол, родилась, а отца своего не знает, и по всему этому — нечистая она, смилостивились над нею, что не убили, когда родилась, да только не знает, милость ли это, хотя все так говорят; потому и замуж не выдали, как должно, и лишь один из племени — родственник, а может, просто так говорит — ложился с ней да изливал семя, пока не понесла. Вгляделся Эшхар — и впервые заметил, сколько глубины и страдания в ее глазах — как у всех в семействе Цури во время странствий в пустыне. Уж не последняя ли из них? Игре никто ее не учил. Да и не на чем было.
В другой раз спросил про своих друзей — Авиэля, Яхина, Зэмера. Рассказала, что знала: жив, мол, Зэмер и сыновей народил многих, а Авиэль пал в бою. Он вовсе и не ведал, что была война, и замолчал надолго.
Как стал расти у нее живот, исчезла. Звать не пошел.
Снова двинулись в путь. Одна из разведок, вернувшись, принесла с собой виноградные листья и изюм. Рассказывали про изумительный виноград, чей урожай особенно обилен, и про другой, что, петляя, взбирается на ограду. Потихоньку начали верить, что будет конец пути. Есть родина предков. А на другой раз притащили парни несколько оливковых ветвей, и госпожа Ашлил растрогалась до слез. Схватила эти ветки, прижала к груди. Ну, говорила, довелось, довелось-таки при жизни увидеть оливу. Уж не надеялась на такую милость. Всю жизнь, каждый день молила: только бы увидеть оливу, хотя бы раз; масло-то оливковое в кувшинах видала, ветку оливы — никогда. Теперь и умереть готова, счастливая.
С ребенком на руках вернулась Дина. Эшхар глядел, как она молча сидит и кормит грудью, и на душе у него был покой. Он знал, что с этим покоем вернется жалость, но уже не было сил сопротивляться. Однажды Дина взяла веревку, которой он продолжал стягивать себе лодыжку, и убрала подальше с глаз. Не нужна она уже тебе, Эшхар, сказала. Он осторожно ступил шаг, другой — и убедился, что права. Потом пришла зима, и холод, и свирепые ветры, и она со своим сыном оставалась на ночь в шатре, и он ее больше не отсылал. Раз спросил, вроде бы глумясь: с чудесами-то, мол, как? Все ли еще много чудес в стане? Дина надолго задумалась, затем сказала, что не уверена, но кажется, уже давным-давно, по крайней мере, с тех пор, как помнит себя, никаких чудес не случалось. Просто, идут себе дальше — и только.
Потом она затяжелела от Эшхара и на время ушла в стан, к повитухам, и благополучно разрешилась Иотамом.
Под конец будто взбесилось время: дни набегали один на другой со все нарастающей быстротой. Двигались ходко, скрадывая расстояния, как никогда прежде. Местность была холмистая, почти вся на виду, и страна, в которую шли, с каждым днем становилась все ближе. Было уже нестерпимо заниматься всем тем, что велела пустыня, шатры для ночевок — и те разбивали через силу. Чаще всего укутывались в шкуры и спали прямо под звездами. Женщины не пряли, мужчины не плели корзин. Кладь подолгу оставалась неразобранной. Кабы не старики, что отмечали время да тщательно блюли праздники, потеряли бы счет дням и месяцам. В небе, в зарослях акации, среди камней уже различали птиц, что живут на ухоженных землях.
Медленно и незаметно мерк огненный столб. Свет его слабел и блек, как свеча на рассвете. Без сожаления смотрели на обессилевшие его языки. Знали уже, что до страны, куда идут, рукой подать. Иные поспешали вперед, поднимались на взгорье и видели ее: протянувшийся вдоль всего небосклона кряж, покрытый легкою дымкой, и который, когда подходили ближе, становился синевато-коричневым, почти золотым — будто пролилась на него благодать. А между ними и этим кряжем пролегала долина, такая глубокая, что дна было не видать.
Все чаще уходили вперед поглядеть и стояли, будто на палубе корабля, подплывающего к берегу, а берег рос, близился, становился подробнее. На миг казалось — то не они приближаются к этой земле, а она плывет им навстречу, огромная, вся в царственных красках и все еще не различимая в мелочах.
Как огненный столб — так же слабел и таял Моше. Мешался разумом: временами ему мерещилось, что пришли по его душу Ба и Ка, и он кричал им: не египтянин я, еврейский я человек — и убирайтесь прочь. А иногда страстно убеждал, что обязан войти в страну, что небо и землю перевернет — а войдет. Когда ненадолго возвращалась к нему ясность, спешил передать им еще и еще законы — Учение, которому нет конца. Но приближенные уже бросили записывать. Понимали, что час его близок, и все теперь делалось по указаниям Иехошуа.
Часть племен уже перешла в страну. Никто не ведал, в каком порядке туда идти. О тех, которые вступили вначале и через год, сказывали, что выдержали несколько битв. Прочим нужно повременить.
Вдали стоял Эшхар. Перед глазами простиралась страна. Он обвел ее взглядом из конца в конец, вдоль всего небосклона, будто пытаясь разглядеть через дымку дома, деревья, колодцы, но все это было еще слишком далеко. Долго он так стоял, и медленно, как сквозь сон, но очень явно начал ощущать за спиной чужое присутствие. Смутный страх не давал ему обернуться.
— Байта?.. — спросил Эшхар громко. Но то была не Байта. Некто или нечто говорило ему, смеясь — из ветра, с гор, быть может, — из памяти долгих лет и скитаний. Кто-то улыбаясь и терпеливо ждал от него чего-то, а он не знал — чего… Нет, не перепела, не манна, не вода из камня… — говорило ему чужое присутствие, которое было, возможно, поздним и робким осознанием, что не все это вместе взятое, не эти люди и даже не Моше, а он сам, Эшхар, уже близок, так близок: еще одно маленькое усилие — и поймет.
Но не умел. Тер глаза. Уже не уверен, был ли тут кто или что. И наконец, обернувшись, увидел лишь песчаные холмы, полого сбегающие к пустыне. Тряхнул головой, будто желая прогнать беспокойную мысль, да вдруг засмеялся — глухо, как человек, не смеявшийся долгие годы.
Этот смех заслышал Йотам, что поднимался, посланный матерью. Он с силою ухватывал камни и крепко переступал босыми ногами, а отец нагнулся к нему и помог взобраться. Дина сказала, что завтра последний стан снимается, чтобы перейти Иордан. Спрашивала, пойдет ли он с ними. Эшхар кивнул.
Мальчик стал спускаться обратно, но Эшхар превозмог себя и заскользил вслед за сыном. Взял его за руку, и вместе вернулись в стан. В ту ночь он остался подле Дины. Дети льнули к нему во сне своими маленькими тельцами. Дина прихрапывала на соседней подстилке. А он — из-за близости всех этих людей, при лунном свете собирающих и увязывающих пожитки, разговаривающих да толпами бродящих по стану, — не сомкнул глаз. А еще — от дум. Не рассказывал он этим людям, что уже побывал на родине праотцев.
Теперь подошел их час вступить.
Шли вброд — семья за семьей, род за родом, родившиеся уже в пустыне мужчины и женщины, уйма детей. И немногие, вышедшие из Египта. Переправлялись хорошо, поддерживая друг друга — добрые и злые, жестокие и равнодушные, творящие Закон и послушные ему. Скот сплотили веревками; несколько овечек, что не были привязаны как следует, смыло потоком. Кто-то потерял в реке сандалию, а когда нагнулся поискать, поскользнулся, и двое, что шли вплотную сзади, не успели остановиться и натолкнулись, но тут же помогли встать. Течение было сильное. Случалось, женщины роняли узлы, которые тут же промокали снизу, но ни одна не останавливалась поднять. Дно было неровным: вода — то по щиколотку, то достигала бедер. А живой человеческий поток, перекрещивающий и рассекающий поток воды, все тек да тек… Двое парней несли паланкин, в котором, старательно привязанная, лежала госпожа Ашлил, высохшая, как мощи, и облысевшая, с крошечным сморщенным лицом, и никто достоверно не знал — может, давно умерла, и несут ее останки, или же теплится еще в ней последняя кроха жизни.