В поисках личности (Рассказы современных израильских писателей) — страница 59 из 67

Эфраиму было неловко. Ему казалось, что Варда переборщила, и химик думает, что перед ним студент, изучающий религиозную философию. Он хотел объяснить хозяину, но тот вдруг воскликнул:

— Забыл, совсем забыл, лук сгорит!

И с проворностью, неожиданной для его возраста, помчался на кухню.

Варда провела Эфраима в комнату. Одна из стен была заставлена полками с книгами на европейских языках, на остальных висели картины. Стояли два трехногих столика, маленькие стулья, диван, этажерки со статуэтками.

— Твой отец, как видно, решил, что я студент-философ, — сказал Эфраим и в тот же миг понял по ее лицу, что допустил огромную, ужасную ошибку. Художница быстро взглянула на него:

— Как?! Он показался тебе таким уж старым, а я — такой молодой? Ты не видишь, какая я седая? — Она выпустила из своей прически белую прядь, а затем с силой дунула, так что прядь взлетела над ее головой. — Мне уже тридцать два, а Даниэль — мой муж.

Эфраим пожалел, что земля не разверзлась и не поглотила его прежде, чем он обронил это слово — «отец». Однако Варда тут же улыбнулась и сказала успокаивающе:

— Ну, не расстраивайся слишком, не ты первый ошибся. Я уж привыкла. К тому же я ему не только жена, я еще училась у него почти целый год.

— Он что, профессор? — удивился Эфраим.

— Еще нет, он пока старший преподаватель, но надеется, что на будущий год его назначат помощником профессора.

«Так значит, она профессорская жена, — подумал Эфраим и глянул на нее изучающе. — Профессорская жена утром в субботу рисует в безлюдных местах, а профессор тем временем готовит дома обед…»

— Пока Даниэль не позвал обедать, расскажи-ка мне еще о жизни верующих, — попросила Варда, продолжая прерванный разговор, и в голосе ее, когда она произносила эти слова — «о жизни верующих» — было такое любопытство, как если бы речь шла о жизни китайцев, о которых нам известно лишь по слухам или из книг.

Подошло время обедать, но Эфраим вспомнил, что ему срочно нужно домой — ведь нынче суббота, отец наверняка давно вернулся из синагоги. Он стал извиняться и все повторял им обоим — Варде и ее мужу — «большое спасибо, большое спасибо…». И поспешно ушел.

Всю дорогу он размышлял о них. Незамысловатость их быта и поведения была для него как приятное, освежающее дуновение. Вся же собственная жизнь казалась опутанной указаниями, запретами и тревогами. И ко всему, покоя не давала мысль, что профессор подумал, будто он, Эфраим, студент, а ведь он пока всего лишь семинарист и не занимается исследованиями религии; вроде бы он обманул профессора.

Образ жизни этой семьи был ему тогда непонятен. Лишь потом, посещая их дом в течение многих месяцев, он понял, что профессор никогда не знал, чем в точности занимаются и на что живут все эти «люди искусства», как он их называл, которые вечно толкутся у него в доме. Он, по его собственным словам, не умел нарисовать даже «домик под красной крышей, с окном и дверью», произведения искусства не производили на него никакого впечатления — в особенности произведения современного искусства. По вечерам комната Варды заполнялась художниками, скульпторами, а также просто людьми, «смыслящими» в этом деле. Кроме того, бывал один поэт, а иногда, случалось, появлялся некто, бывший когда-то профессором этрусского языка в итальянском университете. Этот откровенно презирал остальных гостей — всех вместе и каждого в отдельности, но никто не обижался, поскольку знали, что для него есть одно достойное этого имени искусство — этрусское, и другого не существует.

7

Мать встретила Эфраима на пороге и спросила:

— Где ты пропадал? И почему ты такой красный? Опять гулял по солнцу?

Он что-то пробормотал, а ее лицо вдруг помрачнело, стало беспокойным, и она прошептала:

— Иди прополощи рот. Быстро! Чтобы отец не почувствовал.

Только теперь он догадался, что от него несет табаком. И вновь охватила его тоска. Все запреты и предписания, — даже самые ничтожные, — которым он следовал до сего дня по привычке, не вдумываясь, доводили его теперь до кипения. Он все более утверждался в мысли оставить училище, перейти в светскую школу, но не знал, как это сделать. Ночью он не сомкнул глаз, заснул лишь на рассвете, спал беспокойно, и мучили его дурные сны. Утром, невыспавшийся и разбитый, он не помнил ничего из того, что снилось, кроме последнего обрывка странного разговора с отцом. Отец, в таллите и филактериях, стоял на стене Старого города, а Эфраим сидел внизу, на камне, и рисовал отца. Вдруг отец спрыгнул со стены, разорвал рисунок и закричал, срывая голос: «Ах ты, преступный сын, развратник, прелюбодей! Ты прелюбодействовал с замужней женщиной, замужней женщиной!». Вдруг возникла Варда, подняла клочки бумаги, а отец набросился на нее, стал избивать. Но в тот миг, когда он ее ударил, это была уже не Варда, а мать, и удары она сносила тихо и покорно и не произносила ни слова. «Не бей маму!» — закричал Эфраим. «Она изменница и шлюха! — кричал отец. — Шлюха, шлюха!..»

В школе Эфраим, весь под впечатлением сна, был рассеян и не мог взять себя в руки. На перемене подошел к нему один ученик и сказал, что его срочно вызывает директор. У него замерло сердце, и в кабинет директора он вошел, чувствуя, что сейчас-то наверняка произойдет нечто важное.

Директор, человек лет шестидесяти пяти, высокий, приятной наружности, сидел за столом и листал бумаги. Мельком взглянув на вошедшего Эфраима, он предложил ему сесть, а сам продолжал заниматься своим делом. Эфраиму показалось, что директор отчего-то растерян и не знает, как приступить к делу, ради которого вызвал его. Покончив с бумагами, директор откинулся на спинку кресла, сцепил пальцы и — произнес речь, превозносящую до небес Эфраимова отца и все его семейство. Было ясно, что после такого начала должно последовать нечто прямо противоположное, например: «А ты, сын таких родителей…» и т. д. и т. п. Вышло похоже, однако директор заговорил о том, чего Эфраим никак не предполагал услышать.

— Эфраим, — неожиданно сказал он. — Вчера я видел тебя на главной улице Иерусалима с сигаретой во рту.

Эфраим побледнел. На секунду он поддался желанию оправдаться, но тут же сверкнула мысль, что вот она — та возможность, которой он ждал.

— Ну да, — спокойно ответил он. — Я курил в субботу.

И тут вновь произошло такое, чего он не ожидал. Он готовился услышать брань и назидания, а директор встал, подошел, любовно и мягко положил ему на плечо руку и произнес:

— Эфраим, сынок, ты один из лучших и способнейших юношей в школе, и я знаю, в жизни каждого верующего юноши бывают времена кризиса. Так оно и должно быть. В тебе заключены мощные инстинкты, и, возможно, твой ангел-искуситель ужасно силен. Как раз по этому поводу сказано: «У того, кто сильнее других, страсти — сильней его». И во всем народе не найти праведника, что не согрешил.

Зазвенел звонок, надо было возвращаться в класс, но директор велел остаться, и они продолжали разговор. Слово за словом Эфраим изложил директору свое отношение к вере.

— Бог есть, — говорил Эфраим. — Но Он не требует, чтобы я надевал шляпу и молился по три раза на день и чтоб не курил в субботу. Бог требует только одного: чтобы я не причинял зла людям.

Директор слушал терпеливо и вовсе не поражался тому, что слышал. Потом стал объяснять, что не каждый способен постичь глубинный смысл всех шестисот тринадцати заповедей, и посему человек не вправе позволить себе больше, нежели предписывают заповеди, которых он не понимает.

— Ничему нет предела, — продолжал он тихим голосом. — Ступив на путь прегрешений, человек не знает, что его ждет в конце. И если он начинает с курения в субботу, то в конце концов дойдет до отрицания веры, до краж, грабежа и — не приведи Господь — до убийства.

Все отчетливей понимал Эфраим, как мало общего у него с директором. Он чувствовал приближение приступа удушья, чувствовал, что больше не может. Из конца этого разговора запомнилось ему только одно: директор не возражает, если Эфраим пропустит два или три дня занятий, чтобы побыть наедине с собой, разобраться в своей душе, а потом вернется в училище с проясненным умом. Эфраим взял сумку, вышел во двор, открыл калитку и оказался на улице. И стало ему понятно, что учеба его в религиозной учительской семинарии закончилась. Но облегчения не наступило. Напротив, заполнило его горькое чувство утраты, бессилия и какая-то неизъяснимая, древняя, великая душевная боль.

Домой он не пошел, бродил по улицам, покуда не оказался за городом. Среди камней в старой оливковой роще пробыл он до заката солнца. Есть не хотелось, и как ни старался он привести в порядок свои мысли, они становились все путаннее, и наконец он предался череде каких-то смутных переживаний, которые состояли сплошь из образов теплой земли, диких цветов, скал, пористых и растрескавшихся древесных стволов, парящих в небе легких облаков с золочеными краями, бронзовых мух, жужжащих вокруг капель смолы, да фиолетовой гряды гор на горизонте. Он лег под раскидистой оливой, положив голову на сумку, и прищурил глаза, так что видел только прядь, свитую из золотых и серебряных нитей, протянувшихся к нему от солнца. А потом задремал.

Очнулся он от холода. Встал, увидел солнце, исчезающее вдали за вершинами гор. На душе было легко. По дороге домой насвистывал какую-то веселую песенку и хотя не знал еще, что скажет отцу, в душе был уверен, что как бы то ни было, все устроится отныне и будет хорошо. Дома никого не было, у дверей стояли соседки и переговаривались вполголоса. Затем к Эфраиму подошла старуха — родственница, как видно, ибо лицо ее было ему знакомо, хотя он не знал наверняка, кто она. Старуха говорила что-то малопонятное, но наконец он уловил, что должен срочно идти в больницу и что его мать без сознания. С той минуты, как вечером ее сбил военный автомобиль, и до полуночи, когда она умерла, сознание так и не вернулось к ней.

8

Первые дни траура отец не мог говорить: рыдания подступали к горлу, душили его. Однако вскоре он преодолел слабость и стал еще более строгим, неукоснительно-придирчивым, чем всегда. Щадя отца, Эфраим в эти дни был послушен ему во всем, но даже тогда подспудно бушевали в нем странные и мощные чувства, каких он раньше не ведал. В ночь после смерти матери приснилось е