В поисках личности (Рассказы современных израильских писателей) — страница 61 из 67

Итак, он освободился настолько, что полюбил замужнюю женщину. Только, может, это была не свобода, а напротив, ужасная неволя, порабощение души? Чтоб пойти к ней, он сбрил бороду, снял волосы, выбросил шапку в мусорный ящик — и все это во время траура по матери, — а по дороге размышлял о предметах вольных, да о том, что сказал бы отцу, повстречайся с ним в эту минуту, или директору, возьмись тот его сейчас убеждать. Но если по правде, — ни о чем-то он не думал, не видел ничего и не слышал, и ни до чего не было ему дела.

Ее, единственную, видел,

Ее лучистые глаза…

То-то же. А Господь сидит на небе, прячет под усами улыбку и поглядывает в подзорную трубу, длинную такую, наподобие телескопа, в который астрономы смотрят на небесные светила, — поглядывает Он в этот телескоп и видит нашего «дорогого сына», что скачет как козленок с философии на поэзию, туда-сюда, туда и обратно, пока стихи не одолеют его вконец, и тогда вдруг выясняется, что душа-то у него по-э-ти-че-ска-я. Сидит Господь на небе, смотрит на него, Эфраима, в телескоп: ведь без телескопа и рассмотреть невозможно, ибо он всего лишь ничтожество, клоп в образе человеческом. Да не просто клоп, умоляющий о благосклонности к своей душе, очарованной поэзией и пытающейся извлечь из тайников — своей клопиной души тайников — поэтические строки:

Не ведали румян ланиты,

Она к благоуханьям равнодушна.

Но сколько света источают очи…

О дева статная, как ты желанна!

Не ведали румян ланиты,

Но сколько света источают очи…

Кажется ему, Эфраиму, что сказано это не иначе как о Варде, и не опереди его поэт, он сам сложил бы о ней именно эти стихи. Вот бы спеть ему такую песню, что до сих пор никем не спета, сказать ей такие слова, которых еще никто не произносил. А вместо этого он всего лишь чмокнул ее поспешно в руку и убежал как от огня.

Полицейский — тот, что получил от Эфраима бутылкой по голове, — достал из кармана сигарету и закурил. На лбу у него красовался большой синяк, и, чтобы утишить боль, он прикладывал к синяку платок, который официантка смочила холодной водой. Эфраим разглядывал синяк с большим интересом и даже хотел сказать полицейскому, что лучшее средство от синяков — приложить лезвие ножа: так однажды делала ему соседка, когда ему разбили лоб камнем. Но в тот самый миг, как он открыл рот, полицейский врезал ему локтем под ребро, и Эфраим понял, что, причинив полицейскому боль, он почему-то сильно оскорбил того. А ведает ли этот человек, что такое любовь? Любил ли он хоть раз в своей жизни? — думал Эфраим. Одному Господу Богу известно, что там, в мозгах у этого гоя. Эфраим взглянул на второго полицейского. Этот тоже сидел с замкнутой, красной физиономией, пусто уставившись прямо перед собой.

В тюрьме Эфраим не видел никого, кроме араба, что сидел с ним в камере, и надзирателя, приносившего темную, чуть теплую жижу под названием «чай» да грубый хлеб. Араб, старик лет семидесяти, пырнул жену ножом во время размолвки, и он не произносил ни слова и ничего не делал, только сидел на тюфяке и плакал. «Старик наверняка когда-то любил свою жену, а может, и до сих пор любит, — думал Эфраим, и вновь перед ним всплывало лицо Варды, ибо о чем бы он ни думал, мысли в конце концов возвращались к ней, Варде. — Может, он отдал бы все, что есть в доме, из-за любви к ней, но вдруг взял и ударил ножом женщину, которую любил». Глаза у старика были мокрыми и опухли от слез, слюна ползла с губы на редкую бороду, кожа на лице была смуглой и сморщившейся, как старый пергамент. Отвратительный запах исходил от него, и весь он был крайне противный, и не оставалось ничего, вызывающего к нему сочувствие, разве что этот непрестанный глухой плач. «И этот человек однажды любил, а может, и поныне любит, и он тоже сделан по образу и подобию Божьему». Дрожь пробрала Эфраима, и он почувствовал, что лишь присутствие Варды могло бы все разрешить.

По прошествии двух дней Эфраима привели в кабинет к дежурному офицеру, и тот сообщил ему, что, согласно полученному указанию, заключение продлевается еще на двое суток — до суда. Если он, Эфраим, хочет, то может связаться с родными или защитником. «Варда», — подумал Эфраим и тут же попросил телефонную книгу, долго рылся в ней, но имени Варды не нашел. Тогда ему пришло в голову позвонить ее мужу в университет. Он набрал номер коммутатора но мужа Варды не застал. Эфраим попросил телефонистку, чтобы та передала доктору просьбу. Он не был уверен, что телефонистка поняла суть дела, и когда вернулся в камеру, его охватило почти отчаяние. Все двое суток, пока не предстал перед судьей, он не желал никого и ничего, кроме Варды.

Его доставили в длинный коридор, где было полным-полно народу — таких же, как он, обвиняемых. Усатый араб, здешний служащий, каждые пять минут выпархивал из комнаты, где происходило судебное разбирательство, прикладывал ладонь рупором ко рту и оглушительной длинной трелью, словно муэдзин с минарета, призывающий верующих к молитве, провозглашал имя очередного подсудимого. Когда усатый появлялся, все ожидавшие суда вставали, тесно обступали его и прикладывали ладонь к уху. И тот, кому выпадало счастье услышать свое имя, произнесенное так громогласно, бежал, протискивался к глашатаю, по пути всем своим видом выказывая тому исключительное почтение, и затем уже с его помощью прокладывал себе дорогу в роковую комнату. Оказалось, что в этот день судили за легкие преступления, и суд был быстрым: каждое дело заканчивалось в несколько минут. Эфраим то и дело озирался, ища глазами Варду, но не находил. Внезапно он услышал свое имя, произнесенное с арабским акцентом. Но и в этот миг его испугало не предстоящее тюремное заключение, а то, что он так и не увидит Варду. Пробившись сквозь толпу в зал суда, он все еще продолжал искать ее взглядом среди сидевшего там народа, и сердце у него сильно стучало, почти до боли. Зал был полон до отказа арабами и арабками — родственниками подсудимых. И вдруг он ее отыскал: Варда стояла у стены, возле двери, не в силах пробиться сквозь толпу. Она улыбнулась, и у Эфраима вновь перехватило дыхание. Ее улыбка ободряла, хотя в ней сквозили огорчение и беспокойство. Так ему, больному, улыбалась мать. И он отвел глаза, боясь разрыдаться, если будет и дальше смотреть на нее.

Он принес присягу и отвечал на разные вопросы, задаваемые судьей-англичанином, а между тем рассматривал судейский нос и обнаружил, что нос этот, подобно его собственному, Эфраимову, не обделен веснушками. «Да ведь мы похожи, — подумал он. — Такой же клоп, как я».

— Вы обвиняетесь в том, — привычно-торопливо читал судья, — что такого-то дня…

Эфраим незаметно обернулся: там ли она все еще, или то было мимолетное видение, подобное ночной грезе.

— …бутылкой из-под сока… Что вы можете сказать в свое оправдание?

— Он оскорбил меня! — крикнул Эфраим. — Он назвал меня грязной свиньей, а еще — бил всю дорогу до тюрьмы.

Судья пристально взглянул на Эфраима, а тот — на судью.

— Сколько вам лет? — спросил судья.

— Семнадцать.

Судья неслышно сказал несколько слов сидящему рядом секретарю, а затем вновь заговорил быстро, зачитывая приговор. Эфраим напряженно вслушивался в неясную английскую речь, но ничего не понял, кроме последнего:

— …и принимая во внимание все обстоятельства и все сообщенное суду, приговорить к тюремному заключению сроком на четыре дня со дня заключения под стражу.

Эфраим продолжал стоять на месте и не знал, что делать.

— Вы свободны, — сказал ему секретарь.

— Свободен?..

— Свободны. Идите в полицейское управление, там получите свои вещи и распишетесь в получении.

— Славно, что ты пришла, — сказал он Варде. — И что приговор такой — хорошо, и что освободили. И вообще, свобода — это хорошо.

— Я только сегодня узнала, — сказала Варда. — Даниэль уезжал и только нынче утром вернулся в Иерусалим.

Эфраим вдруг остановился и приложил руку к щеке.

— Выгляжу-то я, конечно, ужасно — грязный, заросший… проклятая эта борода…

— Глупенький, — сказала Варда. — Да ее почти и не заметно.

Несколько шагов они прошли молча, и внезапно она сказала:

— Как ты молод. Всего семнадцать. Мальчик. Ну просто мальчишка.

Она внимательно посмотрела на Эфраима, и тот почувствовал, что его распинает гордость.

— Я не мальчик, — сказал он с дрожью в голосе. — Я — хуже. Я клоп презренный. Но… ты не знаешь…

Рыдания вновь подступили к горлу, и он замолк, боясь, что не справится с собой. И вдруг он обнял ее, прижал к груди и поцеловал в губы. Она была такой мягкой, бессильной в его руках, что душа его преисполнилась умиления. Высвободившись, она несколько мгновений стояла, приложив руку к груди и тяжело дыша.

— Ты, верно, сердишься на меня, — сказал он. — Я, конечно, противен тебе, но я не могу ничего с собой поделать, старался изо всех сил, но не могу.

— Глупенький, — повторила она. — Ну да ладно, в любом случае я должна тебе поцелуй.

И, привстав на цыпочки, она быстро поцеловала его в губы.

— А теперь быстрее беги домой, умойся, отдохни, смени одежду, а вечером приходи к нам, устроим небольшую пирушку в честь твоего освобождения. Знаешь, ты так понравился Даниэлю — с первого раза, как он тебя увидел.

Эфраим поднял глаза к небу. Ему казалось, что Бог все еще сидит там, наверху, и смотрит на него в телескоп. Смотрит, улыбается и ждет, что будет дальше.

Смерть маленького божкаПер. И. Верник

Без десяти минут семь появился больничный сторож — бородатый, пейсатый еврей — и постучал в окно. Не знаю, почему именно в окно, а не в дверь. Возможно, он хотел заглянуть внутрь и узнать, дома ли я, а может, эта привычка сохранилась у него с тех времен, когда он был служкой при синагоге и подымал на покаянную молитву «своих дорогих евреев», как он их величал. Сон оборвался на середине. Я открыл глаза и, едва увидел его крупную голову, его моргающие глаза и всклокоченную бороду, прилипшую к стеклу, мой сон как рукой сняло; в эту минуту я уже знал, что означает его появление — маленького божка нет больше, — но я боялся в это поверить.