Она была не только самой любимой из моих двоюродных сестер, но – и тогда, и многие годы после – самым любимым человеческим существом на свете. Я обожала всех своих кузенов и кузин, однако Линда концентрировала в себе, ментально и физически, самую сущность семейства Рэдлеттов. Правильные черты ее лица, прямые каштановые волосы и большие голубые глаза были как бы главной музыкальной темой, а лица других – лишь ее вариациями. Все они были миловидны, но ни одно не было так самобытно, как у Линды. В ней было что-то яростное, даже когда она смеялась, что делала частенько и всегда словно бы по принуждению, против собственной воли. Этот смех почему-то наводил меня на мысли о молодом Наполеоне, каким его изображают на портретах. Эдакая сумрачная напряженность.
Я видела, что Линда гораздо больше горюет о Бренде, чем я. Все потому, что мой медовый месяц с этой мышью закончился, и мы с ней давным-давно перешли к скучным и бесцветным отношениям, похожим на постылое супружество. Когда у Бренды на спине обнаружилась отвратительная болячка, я лишь из чистого приличия смогла заставить себя обращаться с ней по-человечески. Конечно, испытываешь шок, однажды утром найдя кого-то одеревенелым и холодным на полу в его клетке, но я вздохнула с большим облегчением, когда страдания несчастной наконец закончились.
– Где она похоронена? – яростно пробормотала Линда, глядя себе в тарелку.
– Возле зарянки. Над ней поставлен прелестный маленький крест, а ее гробик обшит розовым атласом.
– А теперь, Линда, милая, – сказала тетя Сэди, – если Фанни допила чай, почему бы тебе не показать ей свою жабу?
– Она сейчас спит наверху, – сказала Линда. Но плакать перестала.
– Тогда скушай горячий тост, он очень вкусный.
– А можно намазать его анчоусовой пастой? – спросила Линда, спеша воспользоваться настроением матери, потому что анчоусовую пасту держали исключительно для дяди Мэттью – она считалась не полезной детям. Остальные демонстративно обменялись многозначительными взглядами, которые, на что и был расчет, были перехвачены Линдой, и та, громко зарыдав, сорвалась с места и кинулась вверх по лестнице.
– Ах, если бы вы только перестали дразнить Линду! – раздраженно пробормотала обычно незлобливая тетя Сэди и поторопилась вслед за дочерью.
Когда она оказалась вне пределов слышимости, Луиза прошептала:
– Если бы да кабы, да во рту росли грибы… Завтра охота на детей, Фанни.
– Да, Джош мне сказал. Он был в машине – ездил к ветеринару.
Дядя Мэттью держал четырех великолепных английских гончих, с которыми устраивал охоту на детей. Двое из нас отправлялись вперед с хорошим запасом времени, чтобы проложить след, а дядя Мэттью и остальные ехали вдогонку верхом в сопровождении собак. Было страшно весело. Однажды дядя Мэттью перенес это развлечение ближе к моему дому и гнал нас с Линдой по пустоши в Шенли, чем произвел грандиозный переполох среди жителей графства Кент, направлявшихся на воскресную службу. Они были потрясены видом четырех огромных собак в бешеной погоне за двумя маленькими девочками. Дядя Мэттью показался им злым лордом из романа, а за мной еще прочнее закрепилась слава сумасбродной и испорченной девчонки, с которой опасно водиться их детям.
В те мои рождественские каникулы детская охота прошла великолепно. Нам с Луизой выпало счастье быть зайцами. Мы побежали по нетронутой земле красивого, открытого всем ветрам Котсуолдского нагорья, стартовав вскоре после завтрака, когда солнце еще висело красным шаром, едва выступившим из-за горизонта, а деревья четко выделялись своими темно-синими ветвями на фоне то бледно-голубого, то лавандово-лилового, то розоватого неба. Пока мы, спотыкаясь, с трудом продвигались вперед и страстно желали обрести второе дыхание, солнце окончательно взошло и засияло. Разгорался прекрасный, по ощущению больше похожий на осенний, чем на рождественский, день.
Один раз нам удалось обмануть гончих, пробежав сквозь стадо овец, но вскоре дядя Мэттью снова навел их на след, и когда мы, изможденные двумя часами тяжелого бега, были всего лишь в полумиле от дома, эти лающие, слюнявые твари все же настигли нас и получили в награду заранее приготовленные и сдобренные многочисленными ласками куски мяса. Дядя Мэттью, в самом лучезарном настроении, слез с коня и остаток обратного пути, как и мы, шел пешком, добродушно болтая с нами. И что самое необычное – он был весьма обходителен даже со мной.
– Я слышал, Бренда умерла, – сказал он. – Считаю, не велика потеря. Эта мышь воняла, как черт. Полагаю, ты держала ее клетку слишком близко к радиатору, я всегда говорил тебе, что это нездорово. Или она умерла от старости?
Обаяние дяди Мэттью, когда он решал его включить, было изрядным, но в те времена он внушал мне животный страх, и я сделала ошибку, позволив ему это заметить.
– Тебе надо бы завести соню, Фанни, или крысу. Они гораздо интереснее белых мышей – хотя, если честно, из всех мышей, каких я знал, Бренда была самой убогой.
– Она была очень скучной, – угодливо поддакнула я.
– Мне нужно в Лондон после Рождества, я привезу тебе соню. Я уже приглядел одну на днях в магазине «Армия и флот».
– О, Па, так несправедливо! – воскликнула Линда, которая ехала на своем пони рядом с нами. – Ты же знаешь, что это я всегда мечтала о соне.
Вопль: «Несправедливо!» извергался юными Рэдлеттами непрестанно. Большим плюсом для рожденных в большой семье является то, что они рано усваивают истину – жизнь несправедлива по своей сути. В случае Рэдлеттов, надо сказать, этот закон почти всегда демонстрировался на примере Линды, любимицы дяди Мэттью.
Сегодня, однако, дядя был сердит на нее, и до меня вдруг дошло, что его странная приветливость со мной и добродушная болтовня о мышах просто имели целью позлить Линду.
– У вас и так достаточно животных, мисс, – проворчал он. – И с теми, какие уже есть, вы справляетесь из рук вон плохо. Не забудьте, что я вам сказал – когда мы вернемся, этот ваш кобель отправится прямиком в конуру и останется там навсегда.
Лицо Линды сморщилось, из ее глаз потекли слезы. Она пинком перевела пони на легкий галоп и поскакала к дому. Оказывается, ее пса Лэбби после завтрака стошнило в кабинете дяди Мэттью, не выносившего нечистоплотности у собак, после чего тот пришел в ярость и постановил, что отныне и навсегда ноги Лэбби больше не будет в доме. Подобное постоянно случалось по той или иной причине то с одним, то с другим животным, и поскольку дядя Мэттью был грозен более на словах, чем на деле, его запреты редко длились дольше одного-двух дней, а потом начиналось то, что он называл ползучей революцией.
– Можно, я впущу его на минутку, пока схожу за перчатками?
– Я так устала – нет сил дойти до конюшни. Пожалуйста, позволь ему остаться, пока мы пьем чай.
– О, я вижу: ползучая революция. Хорошо, на этот раз он может остаться, но если еще раз напачкает, или я застану его на твоей кровати, или он погрызет дорогую мебель (каждое из этих преступлений приводило к изгнанию), я его уничтожу, и не говори потом, что я тебя не предупреждал.
И несмотря на стопроцентную вероятность отмены приговора об изгнании, всякий раз после его вынесения владелица приговоренного рисовала в своем воображении, как ее ненаглядный питомец мается всю жизнь в одиночном заточении холодной и мрачной конуры.
– Даже если я буду выводить его погулять на три часа в день, а еще буду приходить и по часу с ним разговаривать, ему все равно придется двадцать часов сидеть одному и без всяких занятий. О, почему собаки не умеют читать?
Следует отметить, что дети Рэдлеттов придерживались антропоморфного взгляда на своих питомцев.
В тот день дядя Мэттью был в удивительно хорошем расположении духа и, когда мы вышли из конюшни, сказал Линде, которая плакала, сидя в конуре со своим Лэбби:
– Ты что, собираешься весь день держать бедную скотинку здесь?
Позабыв про слезы, словно их и не было вовсе, Линда бросилась в дом, а за ней по пятам понесся Лэбби. Рэдлетты всегда пребывали либо на вершине счастья, либо в черных водах отчаяния, они не ведали среднего уровня эмоционального накала, они либо обожали – либо ненавидели, либо смеялись – либо плакали, они обитали в мире крайних степеней. Их жизнь с дядей Мэттью была чем-то вроде нескончаемой игры под названием «Земля Тома Тиддлера»[3]. Они заходили настолько далеко, насколько им хватало духу, но бывало, дядя Мэттью без всякой видимой причины набрасывался на них, еще не успевших даже переступить границу. Будь они детьми бедняка, их, вероятно, давно забрали бы от такого рычащего, беснующегося, скорого на руку отца и отправили бы в приемную семью, или же сам дядя Мэттью был бы изолирован от них и отправлен в тюрьму за недопустимые методы воспитания. Природа, однако, умеет все расставить по местам: в каждом ребенке Рэдлеттов было достаточно того, что давало возможность выдерживать бури, в которых обычные дети, вроде меня, полностью бы пали духом.
2
Дядя Мэттью меня терпеть не мог, в Алконли этот факт был известен всем. Неистовый и необузданный, этот человек, как и его дети, не знал золотой середины: он либо обожал, либо ненавидел. И чаще, надо сказать, он склонялся ко второму. Его ненависть автоматически распространилась на меня с моего отца, с которым дядя Мэттью враждовал исстари, еще с тех пор, когда они вместе учились в Итоне. Лишь только стало очевидно (а очевидно это стало с момента моего зачатия), что мои родители намерены меня кому-нибудь подкинуть, тетя Сэди захотела взять меня к себе и растить вместе с Линдой. Мы были одногодки, и этот план казался ей разумным. Но дядя Мэттью категорически воспротивился. Он сказал, что ненавидит моего отца, ненавидит меня, но самое главное – вообще ненавидит детей, и так достаточно скверно, что у него есть двое своих. (Он явно не предвидел, что совсем скоро у него их будет семеро. На самом деле, и он, и тетя Сэди жили в состоянии постоянного удивления оттого, что в их доме заполняется так много колыбелек. В отношении будущего тех, кто в них спал, у них, похоже, не было никакой конкретной стратегии.) И я очень благодарна дорогой тете Эмили, чье сердце было однажды разбито неким коварным вертопрахом и которая решила по этой причине никогда не выходить замуж. Она забрала меня к себе и посвятила свою жизнь моему воспитанию. Страстно веря в женское образование, тетя Эмили приложила громадные усилия, чтобы выучить меня должным образом, она даже переехала в Шенли, поближе к хорошей дневной школе. Дочери Рэдлеттов практически ничему не учились. Чтением и письмом они занимались с французской гувернанткой Люсиль и были обязаны, будучи совершенно немузыкальными, «практиковаться» в ледяной бальной зале по часу в день. Не отрывая глаз от стрелок часов, они выстукивали на фортепьяно «Веселого крестьянина» и несколько гамм. Ежедневно, исключа