– On ne précise pas[128], – беспечно сказал Фабрис. – И в любом случае эти маленькие плотские грешки совершенно не имеют значения.
Линде хотелось бы думать, что она в жизни Фабриса нечто большее, чем мелкий плотский грешок, но она уже привыкла то и дело упираться в закрытые двери в их отношениях, научилась принимать это философски и была благодарна судьбе хотя бы за тот кусочек счастья, который ей достался.
– В Англии, – сказала она, – католики постоянно заняты тем, что отрекаются от других людей из-за своей приверженности к католицизму и причиняют себе этим немало вреда. Об этом у нас написано много книг, если вы не знали.
– Les Anglais sont des insensés, je l’ai toujours dit[129]. Создается впечатление, что вам самой хочется, чтобы вас покинули. Что изменилось с субботы? Надеюсь, вас не утомила работа для фронта?
– Нет, нет, Фабрис. Я спросила просто так.
– Но вы выглядите очень грустной, ma chérie[130], что с вами?
– Вспомнила Рождество у нас дома и захотела плакать.
– Если обстоятельства сложатся так, как я предполагал, и мне придется отправить вас обратно в Англию, вы поедете домой, к отцу?
– О нет, – сказала Линда, – этого не будет, ведь все английские газеты пишут, что наша экономическая блокада уничтожит Германию.
– Le blocus, – нетерпеливо возразил ей Фабрис, – quelle blague! Je vais vous dire, madame, ils ne se fi chent pas mal de votre blocus[131]. Так куда же вы поедете?
– К себе в Челси и буду ждать там вас.
– Могут потребоваться месяцы, а может, и годы.
– Я буду ждать все равно.
Оголенные верхушки деревьев начали оживать и наливаться, приобретая розоватый оттенок, который постепенно сменялся золотисто-зеленым. Линда всегда любила весну и присущие ей внезапные перепады температуры, эти качели то в лето, то обратно в зиму, а теперь небо уже часто становилось голубым, и выдавались дни, когда она могла снова открывать окна и обнаженной лежать на набирающем заметную силу солнце. В этом году, находясь в прекрасном Париже и под влиянием своего глубокого чувства, она особенно остро ощущала на себе действие наступающей весны, но в воздухе начинало веять чем-то странным, совсем иным, чем перед Рождеством. Город потерял покой, он полнился слухами. В голове у Линды назойливо крутилось выражение fin de siècle[132]. Ей виделась явная аналогия между тем душевным состоянием, которое оно обозначает, и тем, что превалирует сейчас, только теперь оно было больше похоже на fin de vie[133]. Казалось, будто все вокруг нее и она сама доживают последние дни своей жизни, но это странное ощущение не вызывало у нее тревоги, ею овладел безмятежный и радостный фатализм. Часы ожидания Фабриса она коротала, лежа на солнце или играя со щенком. Начала даже, по совету Фабриса, заказывать новые платья для лета. Похоже, он считал приобретение нарядов одной из основных обязанностей женщины, подлежащей неукоснительному исполнению, невзирая на войны, революции, болезни и прочие невзгоды, и вмененной ей до гробовой доски. Кто-то великий сказал: «Что бы ни случилось, поля должны быть возделаны, скот ухожен, жизнь должна продолжаться». Горожанин до мозга костей, Фабрис наблюдал медленное чередование времен года, любуясь весенними tailleurs[134], летними imprimés[135], осенними ensembles[136] и зимними мехами его любовницы.
Гром грянул в апреле, в прекрасный ветреный бело-голубой день. Фабрис, которого Линда не видела почти неделю, приехал с фронта озабоченный и мрачный и с порога заявил, что она должна немедленно отправиться в Англию.
– Я раздобыл для вас место в самолете на сегодняшний вечерний рейс. Возьмите с собой маленький чемодан, остальные ваши вещи поедут следом на поезде. Жермена за этим проследит. Мне сейчас нужно в Военное министерство, вернусь как только смогу, но в любом случае я постараюсь успеть отвезти вас в Ле Бурже[137]. А теперь, – прибавил он, – немного поработаем для фронта. Торопитесь, времени в обрез. – Никогда прежде он не был так деловит и столь далек от романтики.
Из Военного министерства Фабрис вернулся еще более угрюмым. Линда ждала его с упакованным чемоданом, в голубом костюме, который был на ней при первой их встрече, и со старой норковой шубой на руке.
– Tiens[138], – сказал Фабрис, который всегда и сразу замечал, как она одета. – Это что за маскарад?
– Поймите, Фабрис, я не могу взять с собой вещи, которые вы мне подарили. Я обожала их, пока жила здесь и пока вам доставляло удовольствие меня в них видеть, но у меня, в конце концов, есть гордость. Je n’étais quand méme pas élevée dans un bordel.[139]
– Ma chère, вам не к лицу эти пошлые предрассудки. Переодеваться некогда… хотя подождите… – Фабрис прошел в спальню, вынес оттуда длинное соболье манто, один из своих подарков к Рождеству, и повесил его на руку Линды вместо норковой шубы, которую свернул и бросил в мусорную корзину.
– Жермена отошлет вам ваши вещи, – сказал он. – Ну идемте, нам пора.
Линда попрощалась с Жерменой, подхватила на руки щенка и пошла за Фабрисом к лифту, а затем – на улицу. Она еще не вполне понимала, что расстается с этой счастливой жизнью навсегда.
19
Поначалу, возвратившись в свой дом на Чейнуок, она все еще ничего не осознавала. Да, мир стал сумрачным и холодным, солнце зашло за тучу, но лишь на время – вскоре она вновь окунется в жаркий свет, воспоминания о котором согревают ее до сих пор. В небе полно синевы, и эта маленькая тучка скоро унесется прочь. Шло время, но тучка, вначале казавшаяся совсем маленькой, стала, как это порой бывает, разрастаться все больше и больше и вскоре толстым серым одеялом занавесила весь небосвод. Каждый день приходили плохие новости, начались страшные дни и недели, которые намертво впечатывались в память. Ужасная беда стальным колесом покатилась по Франции и уже приближалась к границам Англии, поглощая на своем пути те ничтожные существа, которые пытались ее остановить. Поглотив Фабриса, Жермену, парижскую квартиру и последние месяцы жизни Линды, она уже принялась за Альфреда, Боба, Мэтта и малыша Робина и подбиралась ко всем остальным. В автобусах и на улицах, повсюду жители Лондона открыто оплакивали потерянную английскую армию.
Но в один прекрасный день вдруг обнаружилось, что английская армия никуда не исчезла. Известие об этом принесло такое облегчение, как если бы война уже закончилась и закончилась победой. Альфред, Боб, Мэтт и малыш Робин вернулись, а с ними вместе и множество французских военных. У Линды возникла безумная надежда, что Фабрис может быть среди них. Целыми днями она просиживала у телефона, и когда наконец раздавался звонок, но оказывалось, что это не Фабрис, яростно набрасывалась на несчастного звонящего – я знаю точно, потому что испытала это на себе. Она так бушевала, что я положила трубку и тотчас отправилась на Чейн-уок.
Я застала Линду у огромного дорожного сундука, который только что прибыл из Франции. Никогда прежде я не видела ее такой красивой. У меня захватило дух, и я вспомнила, как Дэви, вернувшись из Парижа, сказал, что Линда наконец оправдала надежды, которые подавала в детстве, и стала красавицей.
– Ну и как, ты думаешь, он сюда попал? – спросила Линда сквозь слезы и смех. – Что за странная война. Его только что доставили по Южной железной дороге, и я за него расписалась, будто ничего особенного не происходит. Каким ветром тебя занесло в Лондон, моя дорогая?
Она как будто забыла, что полчаса назад говорила со мной – а вернее, накричала на меня – по телефону.
– Я здесь с Альфредом. Его отправили за новым снаряжением, и он должен встретиться с разными людьми. Думаю, ему очень скоро придется снова ехать за границу.
– Альфред большой молодец, – сказала Линда, – тем более что ему вообще необязательно было идти в армию, насколько я понимаю. Что он рассказывает о Дюнкерке?
– Говорит, это было похоже на рассказы из журнала «Бойз Оун» – такое впечатление, что он просто интересно проводил там время.
– Как и все они. Вчера у меня были наши мальчики, ты бы их слышала! Конечно, пока не высадились, они совсем не понимали, насколько это было безнадежно. И как чудесно, что все они вернулись. Если бы только… если бы еще узнать, что сейчас с французскими друзьями… – Она искоса взглянула на меня из-под ресниц, словно собираясь рассказать о своей жизни во Франции, но, наверное, сразу же передумала и продолжила разбирать свой сундук.
– Придется снова сложить эти зимние вещи в коробки – моих шкафов не хватит, чтобы их вместить. Ну и хорошо, всё какое-то занятие, и мне приятно их снова увидеть.
– Их следует перетряхнуть и просушить на солнце, – посоветовала я. – Возможно, они отсырели.
– Дорогая, до чего же ты замечательная, ты всегда знаешь, как надо.
– Откуда у тебя этот щенок? – спросила я с завистью. Я много лет мечтала о бульдоге, но Альфред не позволял мне его завести, ссылаясь на то, что они храпят.
– Привезла с собой. Это самый милый щенок на свете. Он всегда так старается угодить, ты себе не представляешь.
– А как же карантин?
– А я его спрятала под шубой, – объяснила Линда. – Ты бы слышала, как он ворчал и сопел – стены дрожали. Я так боялась, но он, молодец, даже не шелохнулся. Кстати, о щенках. Эти гнусные Кресиги отправляют Мойру в Америку. Ну разве это не типичная для них пакость? Я еле договорилась с Тони, чтобы мне позволили повидаться с ней перед отъездом. В конце концов я ее мать.