В поисках молодости — страница 24 из 69

Вдруг снова грохот. В буфет врывается пьяный жирный студент. За ним — футурист Римидис. Студент вытирает платком окровавленный нос. Кровь на белой манишке и новом смокинге. Раненый кричит:

— Черт подери! Можно сказать, всю Европу изъездил, год в Париже жил, но чтоб на моей родине, в Литве… Как хотите… Раз бокс, так бокс, я бокс понимаю… Но чтоб без всяких правил… Я требую суда чести!.. Суда чести!..

Бледный Римидис, стоя рядом, бинтует платком раненую руку. Он не отрицает, что на самом деле поспорил в туалете с незнакомым щеголем и заехал ему бутылкой в нос. Нос маленький, — бутылка большая, не трудно и попасть…

— Суда чести, я требую суда чести!.. — вопит щеголь, изъездивший всю Европу. — Вот, господин Мишкинис, — узнал он сидящего с Бинкисом. — Прошу вас… И других…

— Повремени, уважаемый, — успокаивает его редактор «Советника крестьян» Бружас,[65] — это не годится. Сперва приди домой, умойся, причешись, смени манишку, а потом можно будет и о суде чести подумать.

Девушки кричат Райле, сидящему за нашим столиком:

— Просим из «Гальки», из «Гальки», господин Райла!

Шум в буфете стихает, Райла встает, поводит плечами, улыбается девушкам, откашливается в кулак, вытирает платком лоб и принимается демонстрировать свое искусство, привезенное из Паневежской гимназии.

В зале уже гремит духовой оркестр, и я ухожу от столика. В дверях стоит знакомая студентка. Я вижу, что ей не терпится танцевать.

В зале жарко, кружатся пары, кажется, собрался весь университет. Худую как щепка девушку энергично кружит вечно улыбающийся студент-англист. Это он, собираясь писать курсовую работу по английской литературе, послал письмо Бернарду Шоу с двумя вопросами: как писатель относится к теории «искусства для искусства» и какие свои произведения он советует прочитать. Ответ пришел быстро — Бернард Шоу писал, что ради теории «искусства для искусства» он не перешел бы даже на другую сторону улицы, а из своих произведений он советовал прочитать все. (Студент позднее уехал учиться в Англию. Увы, он пробыл там недолго. Он начал писать любовные письма английской королеве, на это обратил внимание Интеллидженс сервис и выслал чокнутого студента на родину.)

В зале видны парни в смокингах, с лоснящимися шелковыми отворотами, в отглаженных манишках и жестких белых воротничках, но немало и студентов в домотканых костюмах, с шевелюрами, которые давно не видели ножниц. Танцорки тоже — одни одетые по последней моде, с прическами, уложенными модным парикмахером, а другие в дешевых ситцевых платьях, худые, со впалой грудью. Они целой толпой стоят у стен и радуются, когда их кто-нибудь приглашает танцевать. Их робкие взгляды показывают, как они несчастливы, а красотки все танцуют и танцуют. Губы их улыбаются, глаза сверкают, они то и дело хохочут, — кажется, нет в мире людей счастливее их… Распорядители уже поднимают и выводят какого-то упавшего танцора. Должен быть порядок, сегодня вечером ничто не может испортить настроение!

В подвальчике сидят за столом профессора. Все красотки остались в зале. Профессоров обслуживают лишь официальные представительницы общества гуманитариев, богомолки с постными лицами. Напыжившись, сидит Гербачяускас. Дубас горячо спорит со студенткой, которая только что поставила перед ним тарелку с пирожным. Профессорам скучно.

Когда поднимаешься из подвальчика в вестибюль, слышны доносящиеся сверху душераздирающие звуки оркестра. По лестнице громыхает пьяный студент, бежит парочка, которая ищет укромного уголка для интимной беседы, вниз спускается солидный профессор логики Сеземан — а вместе с ним красивая черноглазая студентка. Я иду в общий буфет. Стол, за которым сидят Цвирка и Райла, окружен студентами. А Цвирка рассказывает:

— Тьфу, чтоб тебя нелегкая… Значит, кошу я сено на том маленьком лугу за гумном, поднимаю голову, смотрю, а там тридцать дирижаблей ровно свиньи хрюкают в сторону Риги — хрю, хрю, хрю… Снимаю шапку, машу, и летчик, как воробей, повертев какую-то гайку, высовывает голову из дирижабля, останавливает дирижабль в небе и спрашивает: «Что там поделываешь, старичок?» — «Хозяйственная работа, говорю, сено убираю. Скоро к нам кавалерия прискачет…»

Чем дальше, тем интереснее становится деревенский рассказ Цвирки, и студенты лопаются со смеху. Я снова подсаживаюсь к ним. Мне никогда не надоедают истории Цвирки.

Потом мы с Пятрасом выходим вместе в вестибюль, и он мне говорит:

— Правда, я получил письмо из Вены, от Казиса… Читал мою «Первую мессу». Снова нам говорит — организуйте журнал. Посылает всем привет… Погоди, куда я это письмо дел?..

— Непременно организуем, — говорю я. — Увидишь. Непременно. Готовь материал. Не успеет наступить новый год, и у нас будет журнал. И будет такой, что все зачихают. И клерикалы, и фашисты! Вот увидишь.

…Да, наша жизнь не ограничивалась книгой, учебой, экзаменами. Мы были молоды, энергия била через край, мы хотели веселиться, дружить, любить. Балы следовали за балами — то в «Метрополе», то в зале на улице Гедиминаса, то в дворце неолитуанов. Балы редко имели идеологическую окраску, на них собирались все студенты. Правда, к тому времени приобрели силу различные корпорации, созданные по образцу корпораций германских университетов. Многим нравилось, что члены их носят фуражки разных цветов.

Меня не привлекала ни одна корпорация. Мне казалось смешным и глупым бегать, напялив разноцветную фуражку, пить пиво с так называемыми комильтонами, выполнять искусственные обряды на собраниях, петь «Гаудеамус» или даже упражняться в фехтовании. Я всегда считал, что это выдумки сынков из богатых семейств, которыми они хотят выделиться из «толпы».

Но танцевать я любил и не пропускал ни одного интересного вечера. Как-то мы с Райлой достали где-то маскарадные костюмы: я — принца или короля Афганистана, а он — паяца, отправились в них на маскарад и вызвали настоящую сенсацию. Поначалу нас никто не мог узнать. Много лет спустя я увидел где-то свою фотографию в дурацком костюме принца и покраснел — такой она показалась мне глупой. Но тогда мы были студентами, и ничто студенческое нам не было чуждо.

Разумеется, у нас были девушки, за которыми мы ухаживали. Обычно это бывали студентки с нашего факультета. Мы провожали их после танцев домой, читали свои стихи, которые они иногда понимали и любили, а иногда по их скучающим лицам было видно, что не это их заботит. Многие девушки жаждали побыстрей выйти замуж, и, едва только подворачивался какой-нибудь олух с доходной службой или просто с капитальцем, они тут же забывали общие мечты…

Настоящей подруги я все не находил. Знакомств было много, но все какие-то поверхностные, неглубокие. Познакомишься с одной — смазливое личико, живой взгляд, непрерывно смеется, а поговоришь с ней — дурочка. Другая серьезная, читает толстые книги, философствует о смысле жизни и считает тебя отсталым человеком, которого надо просвещать.

На одном вечере я познакомился с Линой — высокой блондинкой. Она охотно танцевала, шутила, спорила о литературе, рассказывала о своей жизни. Молодая вдова (во всяком случае, так она говорила), побывавшая в Бразилии, жившая в Сан-Паулу. Все это меня заинтриговало, и я дал ей свой адрес, пригласив зайти, когда захочет. Каким было мое удивление, когда на следующее же утро в мою комнату кто-то постучался. Выскочив из постели, я приоткрыл дверь и увидел — Лина! Она извинилась, что так рано, и сказала, что подождет меня на улице. Я немедленно оделся и вышел. По тротуару ходила Лина — высокая, стройная, улыбающаяся, в широкополой шляпе на белокурых кудрях. Она сказала:

— Вспомнила вчерашнее приглашение и подумала — сегодня же воскресенье. Может быть, погуляем вместе или съездим на пляж.

И впрямь, утро было просто прекрасное — теплое, летнее, и даже на пыльных деревьях нашей улицы щебетали птицы.

Лина еще не успела позавтракать. Мы зашли в кафе Конрадаса и заказали кофе. Потом поехали в автобусе на пляж. День был чудесный. Мы лежали на песке, и Лина, глядя на меня голубыми глазами, говорила:

— …А потом я познакомилась с молодым поэтом…

— С кем?

— Я думаю: когда-нибудь так смогу сказать. Я приехала в Каунас после всех тяжелых испытаний и — встретила его, молодого поэта, задумчивого, печального, и поняла, что должна жить, потому что я нужна ему…

Мне понравились такие речи. Я слушал и просил, чтобы она рассказывала о себе. И Лина рассказывала — как несколько лет назад, совсем еще юной, она влюбилась в боксера, как вышла за него замуж, как ее муж захворал какой-то неизвестной тяжелой болезнью, как она сидела у его постели, а он несколько дней и ночей не выпускал ее руки, потом заснул, и она боялась вытащить руку из-под его головы, чтобы он не проснулся. Наконец он умер (на прекрасных глазах Лины проступили слезы). Она похоронила его и осталась одна в квартире, ходила из угла в угол и боялась, что сойдет с ума. Открыв платяной шкаф, она часами глядела на костюм покойного, на его шляпу, на его боксерские перчатки, и ее охватывал ужас. Но время оказалось сильнее всего, даже сильнее ее слез, бессонных ночей…

Потом она мне рассказывала про свое путешествие в Бразилию. Нет, она не была эмигранткой, как эти бедняки. Плыла на хорошем корабле (кажется, не одна, хоть об этом она и умалчивала), глядела на необъятные водные просторы, думала о своем покойном муже. В Сан-Паулу она жила в семье каких-то мулатов, научилась по-португальски, продавала на базаре цветы, которые разводили эти мулаты…

Истории были просто потрясающие. Но я вскоре заметил, что в них, как говорится, не сходятся концы с концами. Например, рассказ Лины про снег в Сан-Паулу казался не совсем правдоподобным. Даже ее покойный муж походил на выдумку. Но, лежа рядом с ней на песке, слушая ее голос, звонкий прямодушный смех, видя прямой изящный носик, загорелые руки, я чувствовал, что она мне нравится — свободная, необычная, не такая, как мои знакомые студентки.

Целый день мы провели у реки и в лесу, обедали в какой-то закусочной, где нам подали лишь яичницу и пиво. Лина ела с аппетитом, хвалила обед и просила меня читать свои стихи. Я читал, она просила повторить, она-де никогда не слышала таких стихов, — словом, моему восхищению не было предела. Под вечер мы вернулись в город, здесь встретили Пятраса Цвирку, и я представил его Липе. Ей понравился открытый взгляд Пятраса, она шла посредине, взяв нас под руки, и что-то задушевно рассказывала. Потом Пятрас отделился от нас, мы гуляли в садике у театра, снова сидели в кафе Конрадаса, но здесь оказалось душно, и я вспомнил, что дома у меня есть бутылка вина. Когда я предложил зайти ко мне, Лина тут же согласилась. Она сидела, сняв шляпу, простоволосая, и в вечерних сумерках эффектно выглядело ее цветастое платье. Я говорил, как странно, что мы познакомились так недавно, только вчера, а уже стали добрыми друзьями и так много знаем друг о друге. Она тоже говорила, что это прекрасно — ей кажется, что мы созданы друг для друга. Лина пила вино из стакана, который я принес из кухни, смеялась, что это ей напоминает Сан-Паулу, где они обычно пили вино с мулатами в одном ресторанчике, танцевали танго, а потом пели португальские песни. Наступили полные сумерки, но не хотелось зажигать лампу.