В поисках молодости — страница 3 из 69

Листая дела разделенных поместий, я обнаруживал самые любопытнейшие документы. Прежде всего мне бросалось в глаза, что ко многим крестьянским прошениям прилагались справки от ксендзов, органистов или ризничих, удостоверяющие, что такой-то крестьянин — добрый католик и заслуживает получения земли.

А какие там бывали истории! Поджоги и убийства из-за земли, из-за денег, тяжбы из-за наследства, жадность, зависть, доносы на ближайших родственников, обвинения в том, что они враги ксендзов и коммунисты, у которых надо отобрать землю. Самые интересные просьбы и жалобы я переписывал для себя, надеясь использовать их в какой-нибудь повести. Позднее я даже начал такую повесть, озаглавив ее «Земельная реформа». Но материала все было мало, да и другие причины помешали завершить труд.

В наш отдел валом валили крестьяне, желавшие побыстрее получить документы о земельном наделе. Одни надеялись заложить свои участки в Земельном банке и получить ссуду, без которой не жизнь, а горе и слезы. Другие, едва получив документы, продавали участок помещику, генералу или крупному хозяину и со всей семьей уезжали в Бразилию. Я часто видел толпы уезжающих на вокзале. Много контор занималось вопросами эмиграции и вербовки на плантации Южной Америки. Торговля людьми шла, как говорится, полным ходом. Поговаривали даже о том, что в Каунасе и других городах набирают девушек из бедных семей в публичные дома Южной Америки, — агенты находили способ, чтобы переправить их из Литвы.

Бывала у нас и другая публика — члены сейма, решившие заступиться за своих избирателей, богатые люди, желавшие докупить земли и заинтересованные в том, чтобы быстрее завершить сделку. К референту изредка заходил настоящий пережиток прошлого — светлейший князь Йонас Гедиминас Бержанскис-Клаусутис, герба Помян, как он подписывался. Старик служил, кажется, в Министерстве финансов. Он просиживал у нас четыре — пять часов, в который раз излагая референту историю своего рода со времен Гедиминаса и показывая какие-то старые бумаги. Видно, для этого человека все счастье и смысл жизни были в его генеалогии.

Позднее мне рассказали про Бержанскиса-Клаусутиса, что он в свое время послал царю по случаю коронации поздравление и подписался светлейшим князем, хотя не имел ни малейшего права на этот титул. Вскоре из царской канцелярии пришла торжественная благодарность от самого Николая II, адресованная «светлейшему князю такому-то». Этим простейшим способом человек получил желанный титул…

В университете начались лекции. Сбежав с работы, мы иногда даже утром оказывались там на какой-нибудь час, чтобы получить в книжке подпись или даже прослушать лекцию, а все вечера проводили в университете. Лекции поначалу проходили лишь на втором этаже здания по улице Мицкевича. Здесь в широком коридоре в перерывах толпились студенты — кто с длинной шевелюрой, на манер старинных поэтов, кто с короткой стрижкой, кто в щегольском костюме при галстуке и белоснежной манишке, кто в залатанных штанах, в башмаках, давно не видевших щетки. Были здесь и студентки — молодые и пожилые, красивые и некрасивые, худые и пухленькие, одетые по последней каунасской моде и в дешевых ситцевых старомодных платьях…

В те годы порядок в университете был совсем не похож на нынешний. Студенты, поступившие в разные годы, вместе слушали одни и те же лекции. В начале и конце семестра университет был битком набит юношами и девушками — все охотились за подписями профессоров в своих зачетных книжках. Потом аудитории и коридоры пустели, студенты ходили только на интересные лекции любимого профессора. На нашем факультете было много обязательных дисциплин, лекции читали с утра до позднего вечера (по вечерам аудитории заполняли студенты, служившие в различных учреждениях), и лишь одиночки кончали университет в четыре года, хотя это и полагалось. Экзамены студенты держали, когда им было угодно и когда они договаривались с профессором. Поэтому многие посещали университет добрый десяток лет, и в коридорах можно было встретить студентов уже не первой и не второй молодости.

На факультете теологии и философии тоже проходили гуманитарные науки (на отделении философии), только в несколько иной окраске. Здесь требования были меньше, предметов не так много, и для того, чтобы окончить учение, достаточно было трех (потом четырех) лет, — клерикалы ускоренным методом готовили себе смену.

Мы стремились в аудитории, желая как можно скорей услышать, что нам расскажут люди, о которых мы знали давно, но еще не видели их.

Самым интересным из профессоров был, без сомнения, Винцас Креве-Мицкявичюс. Кто из нас не читал его «Преданий старых людей Дайнавского края», «Шарунаса», замечательных рассказов — «Пастух», «Селедки», «Бабушкины горести»? Мне казалось, что я увижу крупного, рослого человека, говорящего звонко, оглушительно смеющегося. И как я удивился, когда в аудиторию вошел невысокий человечек, меньше любого студента! Держался он бодро; когда он встал за кафедру, мы видели лишь его голову — крупную, красивую, с зачесанными наверх волосами, бледное лицо с голубыми усталыми глазами. О польской литературе Креве говорил свободно, не глядя в записи, чувствовалось, что свой предмет он знает назубок. Особенно меня поражала его память. Он читал наизусть длиннейшие отрывки из произведений своих любимых поэтов — не только Мицкевича или Словацкого, но и тех, о ком я даже не слышал. Таким же образом он читал и русскую литературу, и здесь он декламировал отрывки, — видно, все перечитано им не раз и все известно. Он читал и восхищался, — казалось, нет на свете ничего прекрасней этих поэтов.

Миколас Биржишка,[6] которого мы уже знали по гимназическим учебникам, написанным запутанным слогом, читал лекции о старой литовской литературе. Взобравшись на кафедру, нацепив пенсне, время от времени поглаживая седую бородку, он говорил как заведенный — монотонно, скучно, ничего не подчеркивая; все казалось какой-то нескончаемой молитвой, и нас одолевала зевота. Громкое имя профессора вскоре разочаровало нас, хотя в своих лекциях он приводил много фактов и материалов.

Балис Сруога, недавно вернувшийся из Мюнхенского университета, поэт, стихами которого мы восхищались, прежде всего привлекал наше внимание своей внешностью. Он был еще молодой, очень высокий, худой, в гольфах, в зеленом френче с оттопыренными карманами. Читал он о немецком романтизме, поминал Тика и Клейста, Эйхендорфа и Шлегелей, цитировал «Северное море» Гейне и стихи других романтиков. Все это казалось нам очень мудрым, хоть и не всегда интересным. Позднее я слушал курс русской литературы, который тоже читал Сруога. Говорил он глуховатым голосом, редко поднимая глаза от текста, — он заранее писал свои лекции.

Многих из нас очаровал Владас Дубас,[7] преподававший французскую литературу. Первую лекцию, об Анатоле Франсе, он читал в большой аудитории университета. Невысокий, по виду иностранец (нам казалось, что он похож на француза), Дубас говорил не громко. Но он тут же увлек своих слушателей смелыми характеристиками, интересными деталями, мастерским построением фразы, в котором чувствовалась большая литературная культура, хорошая эрудиция, умение не только заинтересовать, но просто приковать внимание.

— Анатоль Франс, — начал свою первую лекцию Дубас, — это папа безбожия. Это Вольтер двадцатого века. Это парижский дьявол. Да, это настоящий парижский дьявол… — После таких фраз нельзя уже было пропустить его лекций. Мало того. После его лекций хотелось самому прочитать «Восстание ангелов», «Боги жаждут» и «Кренкебиля» Анатоля Франса, — недавно умерший писатель, уже классик французской литературы, стал близким и интересным для нас.

Под влиянием Дубаса я уже в первые годы в университете прочитал «Исповедь» Руссо, заинтересовался Бальзаком и Флобером, Гюго и Золя. И если французская литература стала для меня на всю жизнь предметом глубокого изучения и любви, то самую большую роль в этом сыграл профессор Дубас. На старших курсах мы с большим интересом прослушали лекции Дубаса о поэзии трубадуров и труверов, о Вольтере, Бодлере, Мопассане. Отличный знаток своего предмета, на каждые каникулы ездивший во Францию, профессор был одним на тех людей, которые в значительной степени сформировали мой вкус, усилили протест против духовного рабства, предрассудков, отживших взглядов.

Мне очень правился Юозас Тумас. Он был доцентом — этот экспансивный седой писатель. Но, разумеется, прежде всего он был Вайжгантас — автор «Дядей и теток». «Просветов», многочисленных рассказов. Представитель старшего поколения, имя которого часто упоминалось в истории Литвы конца XIX — начала XX века. Тумас не избегал бесед со студентами, переходящих почти в дружбу. Хотя он был ксендзом, но держался не как священник, любил ввернуть крепкое словцо.

Преподавал он довольно скучный материал — в основном незначительных писателей последних десятилетий XIX века. Говорил иногда увлекательно, с различными подробностями рассказывал биографии. А иногда ему и самому становилось скучно…

Тумаса мы любили, потому что знали, что можно не только заговорить с ним в перерыве, но и зайти к нему на квартиру у костела Витаутаса, где он служил настоятелем, и смело поделиться с ним своими бедами.

Курс литовского языка вначале преподавала седая красивая женщина София Чюрлёнене-Кимантайте, вдова знаменитого художника. В ее устах родной язык казался нам еще приятней.

Между тем в университете не все было ладно. Росла ненависть между атейтининками, которых опекали власти, и левыми студентами — социалистами. 8 ноября в большой аудитории университета состоялось объединенное собрание социалистических студенческих организаций, выступавших против смертной казни (недавно был расстрелян солдат-коммунист Н. Юбилерис). Собрание вел мой друг Казис Борута. Атейтининки попытались сорвать собрание, и левые студенты ответили гневными возгласами. Не найдя других аргументов, атейтинники попытались доказать патриотизм кулаками. Началось настоящее побоище. У Казиса разбили очки, без них он ничего не видел и не мог дальше вести собрание.