духовный путь «исторической» Церкви. Знаменитый пасхальный канон Иоанна Дамаскина начинается стихом, смысл которого не укладывается в богословие Мережковских: «Очистим чувствия и узрим <…> Христа; ничтоже сумняся этот аскетический призыв они исключают из собственного пасхального чина (с. 749). Основоположникам НЦ хочется испытывать одну радость, «веселие вечное», наблюдать «чудеса» и пр. Древние тексты, родившиеся из подвига святых, они заменяют на протестантские красивости, наигранную «детскую» наивность и простоту: «Дай нам огня Твоего, и любви Твоей, и чудес, и крыльев…» (с. 723). В протестантском же духе упразднен концепт приснодевства, а также сопряженное с идеей воскресения представление о сошествии Христа во ад. В текстах, написанных 3. Н-ной[314], преобладают «арианские» имена Христа[315] – «Учитель», «Друг наш, Брат наш, Сын человеческий» (с. 725, 726, II вариант Вечерни). Протестантская окраска текстов усугубляется деславянизацией языка и упрощением смыслом молитв. «И не вкусим смерти, веруя в Тебя, и на суд не придем, но готовыми войдем с Тобою в Твой чертог жизни вечной» (II редакция Утрени, с. 730): с интонациями капризных детишек, разыгрывая непоколебимую веру, побеждающую смерть, эти в действительности совсем маловерные, но очень умные люди[316] по-протестантски отрицают дела спасения. Во всех чинопоследованиях доминирует апокалипсическое настроение: «Господи, не замедли. Не замедли, Господи. Господи, не замедли», – повторяют мисты на все лады подобные апокалипсические мантры, рассыпая в пространстве комнаты розы и незабудки…
Поскольку книга Темиры Пахмусс с интересным всякому исследователю «Молитвенником» не у каждого есть под рукой, я приведу здесь несколько выразительных текстов оттуда. Вот написанная 3. Н-ной молитва на Страстную Пятницу, стилизованная под духовный стих, – декадентская поэтесса имела вкус к фольклору (с. 764):
С креста сняли Господа,
Умастили мастями, плащаницей обвили,
Положили во гроб, Стражу приставили.
А мы надеялись, было…
Вчера, и сегодня, и завтра,
В первый день, и второй, и третий,
Лежит бездыханный,
Мертвец среди мёртвых;
Уста не молвят, уши не слышат, очи не видят…
А мы надеялись, было…
Гроб глубок – не встанет.
Камень тяжёл – не отвалит.
Смерть крепка – не воскреснет.
А мы надеялись, было…
О медлительные сердцем, чтобы веровать!
Крепче смерти Любовь.
Узы смерти, узы мрака, узы ада
Расторгни, расторгни, расторгни, Любовь!
Воскресни, воскресни, воскресни, Господь!
Здесь преобладает евангельско-библейская («Песнь песней») фразеология. А в гимне Рождеству авторские строфы (по-видимому, пера Мережковского) соседствуют с церковным – в сокращении – ирмосом:
Мы увидели звезду Вифлеемскую,
Солнце полночное,
Мы услышали песню Ангелов.
Слава в вышних Богу,
И на земли мир,
В человеках благоволение.
Христос рождается, славьте,
Христос сходит с небес, встречайте,
Христос на земле, возноситесь.
Он в яслях лежит,
Солнце полночное,
Звезда Вифлеемская,
Сын человеческий,
В пустынном вертепе родившийся.
Слава Царю смиренному,
Слава Солнцу полночному,
Слава Христу рожденному
и т. д. (с. 741).
А в молитве из второй версии Вечерни явлено самосознание НЦ, – опять-таки здесь голосят капризные детишки (с. 722): «Господи, Христос! Сделай, сделай, сделай, чтоб была Твоя новая, истинная, вселенская Церковь, Церковь Иоанна, Церковь Софии Премудрости, Церковь Троицы Единой, Нераздельной и Неслиянной, – и чтобы шли мы к ней, не уставая, не изнемогая на пути, и дошли, и увидели Ее глазами нашими еще здесь, при жизни…» и т. д. – Ряд гимнографических образцов завершу одной из молитв Св. Троице (с. 743):
Создай, Отец, храм Твой новый.
Спаситель Сын, плотию одень слова наши.
Дух, обнови, укрепи, освяти хотение и делание наше.
Троица Единая, пошли нам нераздельную и неслиянную любовь,
и жизнь нашу темную, Господи, облеки в светлость и радость,
всю облеки, Господи, Господи, Господи!
Единый в Трёх, покрой нас трёх
Единством Твоим, Господи.
В слове и мысли, в деле и воле, в духе и вере
плотью и кровью соедини нас, Господи, Сам.
Открой нас друг другу,
Предай нас друг другу,
Твоей любовью и слой свяжи нас,
Твоей славой и честью венчай нас,
да будем одно в Тебе – ради правды Царства Твоего.
Господи, Господи, Единый в Трёх, освяти нас трёх
Единством Твоим.
Этот весьма рациональный, но при этом пылкий текст 3. Н-ны очень характерен для стиля философской Церкви Мережковских… Очевидно, в качестве гимнографа 3. Н-на сильно уступает блестящей поэтессе Гиппиус, равно и Мережковский – своей ипостаси романиста.
Знакомство с богослужением НЦ лишний подтверждает мой тезис о протестантском характере этой последней. То, что в «Молитвеннике» названо «Вечерней», «Утреней», «Литургией» – лишь сухой скелет, кратчайший конспект их православно-церковных первообразов. Ведь в свои чинопоследования Мережковские не включили самую плоть церковных служб – каноны, стихиры, тропари, соответствующие конкретному моменту совершения богослужения. Сложно устроенный ход византийского церковного времени – искусное совмещение суточного, недельного, месячного и годового циклов, на которые к тому же налагается пасхалия, = не был принят ими в расчет. При этом из «Церкви» Мережковских оказались исключенными сонмы святых – ново– и ветхозаветных, проигнорирован по сути весь грандиозный духовный космос. Люди далекие от Церкви, они не сознавали всей величественной красоты этого удивительного, сложнейшего организма – православного богослужения, когда заменяли его собственной подделкой. Утонченность и глубокомыслие церковной словесной службы не дошли до них, предвзято расценены в качестве отжившей архаики. Еще в недавнем прошлом человек воспринимал богослужебный церковный чин как лестницу к Богу, как гигантскую арфу со струнами между Небом и землей, – в НЦэтому предпочли плоскую рационалистическую конструкцию. – Но и действительно нового, своего эти реформаторы не создали – в отличие хотя бы от хлыстов, выработавших независимый от православного чин. Мережковским нередко их критики указывали на то, что их новое религиозное сознание на самом деле искаженное старое; изучение «Молитвенника» подтверждает это. Сохранившаяся в его текстах традиционная стилистическая струя подавляет робко пробивающуюся в слово сомнительную новизну религиозного «дерзновения», «святого сладострастия». Эти рафинированные интеллигенты, дух которых воспитывался среди священных развалин Европы, питался смыслами русской классики, глубинно были людьми традиционными, с устроением христианским. Игры в ницшеанство, сверхчеловеческие претензии на аморализм оказались противоестественными для них. Не была ли права Нина Берберова, воспринимавшая Мережковских вообще как людей XIX века? Отдавая им должное, и даже с неким пиететом, она связала с этой парой, старомодной в глазах младшего эмигрантского поколения, красивый образ:
Полный вещей влаги некой,
Предо мной сейчас несут
Девятнадцатого века
Нескудеющий сосуд.
А что же можем сказать мы ныне? Мережковские, действительно, были предтечами хиппи, пестрого сектанства New Age века ХХ-го. Но нам-то ясно, что здесь еще более глухие тупики, чем в случае нового религиозного сознания. Так что теперь, как и сто лет назад – «лицо небес еще темное»…[317]
Вернемся однако к истории НЦпредставленной записями «О Бывшем»: в ней динамика личностных отношений сплелась с общественными и политическими событиями. Не успела НЦ возникнуть, как у Мережковских появилась мысль о распространении ее идей: начинается их деятельность по организации Религиозно-философских собраний, встреч интеллигенции с просвещенным духовенством. Читая ныне интереснейшие стенограммы этих заседаний[318], надо помнить, что эзотерическим ядром Собраний Мережковские считали НЦ: «И внутреннее будет давать движение и силу внешнему, а внешнее – внутреннему», – мечтала 3. Н-на (запись от 25 декабря 1901 г, с. 109). Действительно, выступления на Собраниях Мережковского были не только обличением православной Церкви, но и нашецерковной проповедью. «Лев Толстой и русская Церковь», «Гоголь и о. Матфей»: темами своих докладов Мережковский сделал два страшных недавних провала церковной политики и церковного водительства – осуждение Толстого и смерть Гоголя. В концепции доклада о Толстом границы Церкви софийно расширены: отделившийся от православия Толстой (Мережковский как бы разделяет иезуитский тезис синодального определения, – дескать, писатель-бунтарь отлучил себя от Церкви сам) обладает глубокой природной религиозностью, вместе и той творческой гениальностью, которая ценится Неведомым Богом. Также Гоголь, доведенный до смерти аскетическим руководством о. Матфея, – именно тем, что дерзал восставать на духовника, борясь за свое право писать, свят – свят новой, софийной святостью творческой эпохи. Главная мысль этого блестящего выступления Мережковского глубока и верна: человечество, констатирует он, забыло пути к Богу, – старые пути заводят в тупики даже и самых лучших, самых усердных и добросовестных сынов Церкви. Аудитория собраний не оказалась на высоте мысли Мережковского: в дискуссиях его тематика мельчала, сползая на приходской уровень. Этой критике, не уступающей ницшевской, духовные лица, уклонившись от настоящего диалога, смогли противопоставить лишь всем известные аскетические постулаты. – Но Мережковский не унывал: резонируя другим докладчикам, он выносил на публику соловьёвское учение о «влюбленности» (с. 230 указ, изд.), проповедовал апокалипсического Христа (с. 367), знакомил церковных «отцов» с понятием Церкви Иоанна (с. 396), – и, предваряя Бердяева, поддерживал почти гениального Тернавцева с его проектом «грядущей христианской антропологии», которая раскроет «тайну о человеке» (с. 361, 414–415)… Однажды он даже заявил о необходимости нового культа, новых таинств, – несомненно, памятуя о совсем недавнем «Бывшем» (с. 209). Через Религиозно-философские собрания идеи НЦдействительно, пробивались в культуру Серебряного века и действовали подобно закваске…