В поисках Неведомого Бога. Мережковский –мыслитель — страница 59 из 76

метафизика. Характеристики людей, причастных судьбе Иисуса, потому являются весомым вкладом в философскую антропологию Мережковского. Речь идет об архетипах человеческой природы, и наш экзегет призывает своих читателей увидеть и Петра, и Иуду в себе самих. Это, если угодно, нравственный императив, необходимый момент евангельского пути самопознания по Мережковскому.

Иуду Мережковский осмысляет, оспаривая «слишком простую» его евангельскую (и церковную) характеристику. Если Иуда – заурядный «вор», то зачем всевидящий Иисус избрал его в ученики? «Камни в Иуду надо кидать осторожнее, – слишком близок к нему Иисус» (с. 489), – говорит Мережковский, но в своем дальнейшем анализе не доходит до того, обратно церковному, представлению, которого придерживался, к примеру, С. Булгаков, полностью оправдывавший Иуду – необходимое в деле искупления мира лицо. Мережковский использует церковное именование «дьявол» применительно к Иуде и ставит в связи с предателем-учеником проблему зла. В Евангелии не сказано, как Иуда пришел к решимости предательства – дьявол любит скрываться «под шапкой-невидимкой». «Только в себя заглянув бесстрашно-глубоко, мы, может быть, увидим и узнаем предателя» (с. 490), – ведь мы наделены свободой, которую порой используем во зло на манер Иуды. – Но какова особенность именно Иудина злого деяния?

Иуда, согласно Мережковскому, личность очень крупная, – может, ее масштаб превышает уровень Петра и Иоанна. Иуда, наряду с Иоанном – любимый ученик Господа. Если прочие апостолы – представители «Галилеи языческой», почти «нечистые», то Иуда – чистейший, как бы ноуменальный иудей[634]. И в принципе Иуда был способен как на великое предательство, так и на уникальную верность, – таковы метафизические полюса его личности, как бы скрытые от внешнего взора, но явные для Учителя. Если бы Иуда, как бы ипостазирующий иудейский народ в глазах Мережковского, не предал Христа – то, возможно, уже при жизни Спасителя наступило бы Царство Божие[635]. Именно по вопросу о Царстве – а в конечном счете, о спасении Израиля – произошло расхождение Иуды и Иисусом. Иуда, зелот – революционер и ревнитель – не простит Учителю замедления прихода Царства (ср. притчу о десяти девах – Жених там «замедлил» (Мф 25, 5)): ведь именно ради Царства Иуда прежде предал главную святыню Израиля – Закон. Господь ценил в Иуде именно эту его ревность о Царстве, понимая, что она может повернуться как в одну, так и в другую сторону; Господь шел на великий риск и до последней минуты надеялся на Иуду… Если Павел преодолел «соблазн Креста» – то не Иуда. «Тайна Иуды – тайна всего иудейства» (с. 493), – как видно, свой анализ Мережковский здесь строит на имяславческой игре. И в отличие от многих экзегетов, он не идет до конца в осуждении Иуды. Самоубийство он считает Иудиным раскаянием, – так что перед своей страшной смертью Иуда «опять полюбил» Иисуса (с. 495).

Пётр, согласно Мережковскому, в своем отречении от Христа, по сути, недалеко ушел от Иуды. Разница только в том, что предательство Иуды долгое время зрело «под черным солнцем ненависти» 9с. 495), тогда как роковое «не знаю того Человека» словно бы сорвалось у Петра с языка (с. 543). Если Иуда в Евангелии от Мережковского – выдающийся представитель Израиля, то Пётр – рядовой человек, при этом – любимый персонаж Мережковского. «Милый, родной, самый человеческий, самый грешный и святой из апостолов – Пётр!» (с. 39), – восклицает Мережковский, вчувствуя, видимо, в Петра свои собственные отречения и свое собственное страстное, как бы «задыхающееся» стремление ко Христу. Немудрый галилейский рыбак дважды достигал «высшей точки всего человечества» (с. 396) и своим выбором спасал мир, который оказывался «на острие ножа». В первый раз так было в Капернауме, когда многие, разочаровавшись в Иисусе, отказавшемся от земного царства, отошли от Него, – но не Пётр, ответивший за Двенадцать: «Мир Тебя не узнал – узнали Мы» (с. 379); во второй, когда Пётр совершил своим исповеданием «Ты – Христос» выбор за всё человечество (с. 396). Христианства не было бы без Петра – в его лице Христа принял весь человеческий род. И как ни ужасно Петрово отречение от арестованного «Преступника», но Мережковский почти что склонен снять с Петра ответственность за него. «Огромная ледяная рука его [Петра] всего покрыла, сжала в кулак, и гнусно было ему, тошно… Сделать, может быть, хотел совсем другое… Точно не сам сказал [слова отречения], а кто-то за него…» и т. д. (с. 543): вся сцена во дворе первосвященника Танана Мережковским представлена так, что становится совершенно ясно – Пётр стал жертвой атаки темных сил, «бес попутал» его. И Пётр «с восторгом полета» низринулся в бездну подлости, слишком, увы, знакомую каждому…

Но если зло, сопряженное с Петровым отречением и идейной ненавистью Иуды, эо, по Мережковскому, зло «среднее», «человеческое» – то «зло сатанинское» он связывает с фигурой первосвященника Ганана. Именно Танана – в наших переводах Анну – Мережковский считает убийцей Иисуса. Эпизод суда у Ганана – в авторской интонации ядовитейший, и вместе с тем – зримо-кинематографический. «Сердце паука сладкою дрожью дрожит от первого жужжания пойманной мухи: так дрожало сердце первосвященника Анны в Гефсиманскую ночь, в загородном доме его, Ханейоте, на горе Елеонской. Вслушиваясь в мертвую тишину, вглядываясь в медленно, в часовой склянке текущий песок, ожидал он условленного часа – конца третьей стражи ночи… Смотрят ветхие, вечные глаза, как сыплется вечный песок» (с. 536): образ Ганана Мережковский рисует, как бы поглядывая краем глаза на Великого Инквизитора Достоевского. Оба – ветхие денми, высохшие, бескровные старцы; и оба – обладатели тайной власти, манипулирующие историческими судьбами народов, почти искренне считающие себя самих великими человеколюбцами, но в последней своей глубине – циники до мозга костей. Великий Инквизитор – паук, угнездившийся в сердце Церкви; Ганан – тоже паук, или кукловод, с помощью незримых нитей управляющий Пилатом, Каиафой, толпой: «сух из воды выйдет Ганан, чужими руками жар загребет: враг, Пилат, распнет Иисуса Врага» (с. 537).

Мережковский представляет дело так, что мудрый Ганан знает, «какую игру с кем играет» (с. 537), – знает, что Иисус – тот самый Мессия, о котором возвещали пророки, что истинный этот Мессия – Освободитель от ярма Закона. Но не Бог с Его волей, а как раз Закон – высшая святыня Ганана. Точнее сказать, его святыня – золотой телец, а главное дело – не спасение Израиля, а бизнес вокруг его, Гананова, торжища, в которое был превращен храм – Дом Отца. Но действует Ганан именем Закона, Иисус им представлен как беззаконник, хулитель Имени Божия, которого по древней заповеди надлежит побить камнями. Потому Ганан у Мережковского – олицетворение изнемогшего, утратившего свою силу и священный авторитет Закона, подобно тому как Иуда воипостазирует у него ослепленный, ревностный не по разуму народ Израиля.

Все дело для Мережковского в Законе: перво священник и Закон – одно и то же.

И здесь открывается источник экзегезы Мережковского, распознавшего дьявола именно в Законе: ясно, что это философская идея Льва Шестова, возводившего не только Закон, но и все вообще истины чистого, а в первую очередь – практического разума к библейскому запретному древу познания. На сотнях страниц своих сочинений Шестов без устали внушает владеющую им самим мысль о том, что общезначимые «истины» – от дьявола. Разуму этот диссидент от веры отцов противопоставляет свободное, в духе странника Авраама, искание живого Бога. – И вот, у Мережковского суд над Иисусом у Анны – это встреча Закона со Свободой: «В свете ярко пламенеющих лампад и свечей – два лица, одно против другого, – самое живое [т. е. Свобода в лице Иисуса. – Н. К] против самого мертвого [т. е. Закона, олицетворенного первосвященником. – Н. Б.], как бы два безмолвных, в смертном борении обнявшихся врага» (с. 539). Крупный кинематографический план в данной выдержке передает даже не историческую суть, но философский, в духе Шестова, смысл суда над Иисусом – не только Ганана, но и всего человечества, завороженного взглядом библейского змея и отдавшего предпочтение мертвой букве – перед Истиной и самой Жизнью.

«Суд у Пилата» – одна из ярких глав «Иисуса Неизвестного», но ее буде интересно рассмотреть позднее – в сопоставлении с «Мастером и Маргаритой». Здесь же мне о стается перейти к изображению Мережковским голгофской казни (глава «Распят»). Надо сказать, что, трактуя Событие, ключевое для христианства, Мережковский старается держаться его церковного понимания: «Подлинно всё наше родное, детское, тысячелетнее… церковное… ведение Голгофы» (с. 575), – речь идет не только о картине холма, похожего на мертвый череп, с тремя на нем крестами… Распятие и смерть Иисуса Мережковский представляет как мистерию – событие универсальное, почти что платоновскую идею, конкретно-исторические детали которой в отдельности могут оказаться несущественными. Мистерия, во-вторых, предполагает не созерцание со стороны, но живое в ней участие. Мережковский строит свой рассказ о голгофском Событии не с позиции дистанцированного наблюдателя, но как бы изнутри его участников – Иисуса, жен-мироносиц, сотника, римских воинов… И читателю остается только последовательно отождествлять себя с Христовым «Я» и с экзистенцией свидетелей, чтобы самому принять участие во вселенском Таинстве. Таков вообще экзегетический метод автора данной книги, о чем подробно говорилось у меня выше.

Реализм События казни Иисуса, прежде всего, у Мережковского обеспечивается предельным натурализмом: устройство креста, детали «позора» распятий, состояние казнимых – вплоть до физиологических подробностей – выписаны автором с редким писательским мужеством; соответствующие усилия требуются и от читателя. С другой стороны, Мережковский стремится и к «реализму в высшем смысле», когда пытается описать