В поисках Неведомого Бога. Мережковский –мыслитель — страница 63 из 76

Но полная луна у Булгакова – отнюдь не только природное явление, – сущность лунного света не подчиняется позитивно-естественному объяснению. Полная луна то ли знаменует раскрытие для профанных взоров мира астрального, то ли сама является причиной сверхъестественных явлений. Лунное сияние в романе создает среду для множества астральных событий: под луной танцуют русалки; раскрываются гробницы и мертвецы-грешники, одевшись в призрачную плоть, стекаются на шабаш; скачут в преисподнюю демоны на черных волшебных конях… Да и сама луна принадлежит в романе не одному только эвклидову миру. Полночная луна в зените озаряет загробные астральные пространства, по которым мчится кавалькада духов во главе с сатаной; также и в Москве, для «посвященных», она продолжает сиять, хотя, как замечает Маргарита, «давно уже должно быть утро» (с. 709). Полная луна приближает к земле астральный мир, и в полночь время останавливается, ибо в этом мире времени, грубо говоря, нет. «Праздничную полночь приятно немного и задержать», – объясняет Воланд недавним профанам данное явление. Луна природная и луна призрачно-астралная в событиях романа очень незамено сменяют одна другую; так у читателя фантастического триллера создается чувство близости астрального мира – реальности событий сверхъестественных. – При этом, конечно, луна и ее свет у Булгакова демоничны, соотнесены со свитой Воланда: «свет», где обитает Иешуа и который заказан Мастеру – метафизически иной. Но никаких оценок – духовных ли, этических – Булгаков здесь не делает: над Воландом в романе нет никаких иерархически высших инстанций, его деяния лишь корректируются другим «ведомством», т. е. волей Иешуа.

Луна в романе все же некое божество – в ее неизменяемости и трансцендентности, вездесущии, всеведении. Помимо того, как и всякому языческому богу, луне в романе приносятся жертвы: «жертвой луны» Иван называет Николая Ивановича, равно и себя самого (с. 809), – к ним, добавлю, принадлежат формально убитые демонами Мастер и Маргарита, Наташа, барон Майгель, возможно и Берлиоз… И не жертвой ли луны – самого лунного демона – является также Иешуа? – Луна царит над Ершалаимом и Москвой как нерукотворный кумир, божество кровавой мистерии, первое действо которой совершилось на Голгофе, второе же – в скромной квартире московской ювелирши, – квартире, для целей демонического шабаша распространившейся на четыре измерения…

Великий бал у сатаны, этот самый шабаш, является кульминацией романа и его смысловым ядром. Хотя участники бала – «висельники и убийцы» (с. 697), отравители, держатели притонов, алхимики, палачи и пр., возглавляемые сатаной, эта оргия отнюдь не вызывает ужаса или отвращения: несмотря на некоторую фривольность в деталях, она красива, притягательна своей радостью бытия. Авторская позиция здесь, с очевидностью – «по ту сторону добра и зла», – налицо своеобразный карнавальный эстетизм. Исполненная жизнеутверждающего смеха, московская оргия – все же не совсем карнавал по Бахтину, – но уж в точности – бахтинская «веселая преисподняя» в буквальном смысле слова. «На зеркальном полу несчитанное количество пар, словно слившись, поражая ловкостью и чистотой движений, вертясь в одном направлении, стеною шло, угрожая всё смести на своем пути. Живые атласные бабочки ныряли над танцующими полчищами, с потолков сыпались цветы. В капителях колонн, когда погасало электричество, загорались мириады светляков, а в воздухе плыли болотные огни» (с. 687): танцующие – сливки, снятые с преступного мира всех стран и времен, – обитатели ада, освобожденные на одну ночь от трудов по искуплению их вины. Искрится в бассейнах шампанское, пылают «адские топки», у которых хлопочут, жаря мясо для пирующих, «дьявольские белые повара», разного обличья «мелкие бесы» – обезьяны, медведи и пр. под видом джазменов озвучивают прихотливо организованное пространство бала… – Но «бал» представлен отнюдь не секулярно-легкомысленным мероприятием: это абсолютно серьезное действо, где танцы и пиршество лишь предваряют сакральный момент – полуночное жертвоприношение. Очевидно, бал – не что иное, как языческая мистерия, и на это указывают обряды приготовления королевы – Маргарита натирается волшебным кремом, ее омывают кровью и т. д. Природа живых людей, кто оказался в магическом пространстве бала, трансформирована – сделана способной к чисто астральным восприятиям и деяниям. Опять-таки, думается, оккультной точности при изображении бала Булгаков не придерживается. Любитель тайных знаний, он дает волю фантазии, следуя при этом лишь самым основным оккультным закономерностям.

…Вот наконец наступает сакральная часть «бала» – собственно мистерия, таинство. По его ритуалу можно заключить, что «бал» имеет безусловно сатанинскую природу, что Воландова мистерия – это черная месса, ибо (пародийно?) воспроизводит евангельскую семантику и отчасти – литургическую обрядность. Берлиоз и барон Майгель формально выступают в ролях двух жертвенных фигур Нового Завета – Иоанна Предтечи и самого Иисуса. Парадигма Крестителя в фантастической участи Берлиоза воспроизводится особенно точно. «Женщина-комсомолка», вожатая трамвая, словно новая Иродиада, отрезает Берлиозу голову, и эта последняя оказывается лежащей на блюде в руках у Воланда, хозяина пира. В московской истории выступление Берлиоза – проповедь атеизма – предваряет действия Майгеля по ведомству госбезопасности, так что марксистский теоретик Берлиоз – действительно, не кто другой, как идейный предтеча стукача-барона. Череп Берлиоза магически превращается в сакральную чашу – антипотир, куда хлынет кровь из груди Майгеля, простреленной одним из бесов. Майгель – гебешный осведомитель, чей вечный прообраз – предатель Иуда, «дьявол», по слову Мережковского, в которого – на Тайной Вечери – «вошел сатана». Если Иисус – жертва евхаристическая, то именно Иуде, или его образному заместителю, надлежит быть сакральной жертвой антиевхаристии. Причастие дьявольской мистерии – опять-таки, формально, перевернутое церковное: при вкушении кровь оборачивается вином. Антииерей Воланд, совершитель данного страшноватого – однако, втайне одобряемого всяким читателем действа, облачен в «черную хламиду», антирясу, на боку же у него вместо священнического набедренника укреплена настоящая стальная шпага. Защитник обиженных, сатана, в соответствии со своей средневековой – правда, лишь маргинальной, народной семантикой, карает сильных, облеченных властью, господ жизни. И сочувствие Воланду свой исток имеет в читательской глубинной памяти о тех именно временах, когда Бог, в мифе, брал сторону властителей, – униженным и оскорбленным же оставалось обращаться за помощью к сатане…

Пытаясь проникнуть в мировоззрение Булгакова (точнее, в писательское кредо, представленное в его главном романе), или в основной миф «Мастера и Маргариты», я ограничусь данными комментариями, цель которых – прояснить семантику отдельных ключевых романных образов и эпизодов. – Интересно теперь вернуться к «Иисусу Неизвестному», главному предмету настоящего исследования, чтобы сравнить два кредо, два, можно сказать, богословских воззрения больших русских писателей-современников. При всей жанровой и стилевой разнице двух данных трудов, выраженная в них авторская вера имеет немало общего. Религиозные интуиции как Мережковского, так и Булгакова – манихейской природы, нацелены на оправдание зла, сближение зла с добром в религии и этике. Ранний Мережковский видел в Христе и Антихристе два лика единого Бога и размышлял о примирении и объединении исторического христианства с языческой идеей, с которой он отождествлял концепт Антихриста. В «Иисусе Неизвестном» сохранились элементы этого воззрения 1900-х годов в ряде авторских попыток выявить у Христа – точнее, вчувствовать в Него языческие черты. Мережковский искал ницшеанского выхода «по ту сторону добра и зла», синтез Бога и дьявола, – и этот синтез – вернее сказать, союз, совет двух мировых духовно противоположных сил Михаил Булгаков осуществил в ситуации сотрудничества Воланда с Иешуа. В «Иисусе Неизвестном» Мережковский маскирует как бы врожденное ему манихейство: прячется за апологетической экзальтированной, порой сползающей в слащавость интонацией, за сочувственными репликами в адрес Церкви, за шельмованием дьявола – в обличье ли Иисусова «двойника», в образах ли Иуды и Гайана. В «Мастере и Маргарите» вызывающая антицерковная установка на оправдание зла сказалась в той глубокой симпатии, которую автор (а вслед за ним и читатели) испытывает к деяниям сатаны и его свиты. Именно сатана у Булгакова вершит суд справедливости, что не может не вызывать сочувствия.

И Иисус Неизвестный, и Иешуа – такие образы, которые невозможно подвести под категории Никейского богословия. Счесть дрожащего от страха перед Пилатом маленького человека, отвечающего прокуратору с услужливой готовностью, за Божественный Логос, сотворивший мир, было бы нелепостью[642]. В своей властной надмирности Иешуа проявляется только в эпилоге; но это некий dues ex machine. У Мережковского также главная цель – раскрыть образ именно Сына Человеческого, разоблачив от риз образ Сына Божия. Оба писателя все же хотели бы держаться христианской традиции. Но вот, их дискурс – полукритический-полухудожественный у Мережковского, – дискурс исторического романа, вместе и триллера у Булгакова – властно увлекает обоих в арианскую тональность…

О скрытом неоязычестве Мережковского много сказано мною ранее. Оно очень явственно выражено в его историко-религиозных (в видимости) трудах «Тайна Трёх» и «Тайна Запада. Атлантида – Европа», где намечены чисто языческие парадигмы, под которые Мережковский намеревался подвести образ Христа. В «Иисусе Неизвестном» языческий тренд просматривается как в эротических намеках, так и в усмотрении «вакхического» элемента в Евангелии. У Булгакова языческий дух сказывается прежде всего в апофеозе земной страсти: ведь именно запретная любовь Мастера и Маргариты – верховная ценность романа. «Великий бал», где нужно искать все разгадки романных тайн, это не что другое, как сакральное прославление земного, телесного бытия, торжествующего вопреки смертному тлению. Раскрытие глубин преисподней в центре сталинской Москвы, черти в торгсине и «доме Грибоедова», сатана на бульваре: все это, в булгаковском показе, вещи веселые, красивые, почти что праведные. Смерть ряда людей в результате действий этих существ также выглядит чем-то должным, благим, даже несущим счастье. Назвать данную идеологию