В поисках памяти: Возникновение новой науки о человеческой психике — страница 37 из 102

Второй, еще более принципиальный и сложный, выбор состоял в том, что я решил не становиться психоаналитиком и посвятить все свое рабочее время биологическим исследованиям. Я понял, что не смогу успешно совмещать фундаментальные исследования с клинической практикой по психоанализу, на что надеялся ранее. Одна из проблем, с которыми я постоянно сталкивался, работая в сфере академической психиатрии, состояла в том, что молодые врачи вроде меня берут на себя намного больше, чем в состоянии делать эффективно, и со временем проблема только усугубляется. Я решил, что не могу и не буду так поступать.

И наконец, я покинул Гарвард и мир гарвардской клиники ради работы на фундаментально-научном отделении в моей альма-матер – медицинской школе Нью-Йоркского университета. Там мне предстояло организовать в рамках отделения физиологии небольшую исследовательскую группу, специализирующуюся на нейробиологии поведения.

В Гарварде, где я провел годы учебы в колледже и два года резидентуры и где впоследствии был младшим сотрудником, было здо́рово. Бостон – удобный город для жизни и для того, чтобы растить детей. Кроме того, Гарвардский университет необычайно продвинут в большинстве областей знания. Решение покинуть его бурную интеллектуальную жизнь далось мне нелегко. И все же я это сделал. Мы с Дениз переехали в Нью-Йорк в декабре 1965 года, через несколько месяцев после рождения Минуш – нашего второго и последнего ребенка.

В то время, когда я бился над этими решениями, завершились и мои визиты к психоаналитику, которого я начал посещать в Бостоне. Они особенно помогли мне в этот трудный и напряженный период. Они позволили отбросить побочные соображения и сосредоточиться на принципиальных вещах, в которых нужно было разобраться, чтобы сделать правильный выбор. Мой психоаналитик, который оказывал мне огромную поддержку, подал идею завести небольшую медицинскую практику, специализирующуюся на пациентах с каким‑то одним расстройством, и принимать их раз в неделю. Но он быстро понял, что в то время я был слишком целеустремлен, чтобы успешно делать карьеру в двух разных областях.

Меня часто спрашивают, помогли ли мне сеансы психоанализа. Лично я в этом почти не сомневаюсь. Они позволили мне по‑новому взглянуть на собственные поступки и поступки других и в результате сделали меня более хорошим отцом и более чутким и тонким человеком. Я стал разбираться в некоторых аспектах бессознательной мотивации и связях между своими поступками, которых я до этого не осознавал.

Что я думаю о своем решении отказаться от клинической практики? Останься я в Бостоне, рано или поздно я, возможно, последовал бы совету психоаналитика и завел небольшую практику. В 1965 году в Бостоне я по‑прежнему мог без труда это сделать. Но в Нью-Йорке, где мало кто из врачей достаточно хорошо представлял себе мою врачебную компетенцию, чтобы направлять ко мне пациентов, это было намного сложнее. Кроме того, человек должен познать себя. Я добиваюсь наибольших успехов, когда могу сосредоточиться на чем‑то одном. Я осознал, что исследование обучения у аплизии – это все, с чем я мог справиться на раннем этапе моей карьеры.

Работа в Нью-Йоркском университете, то есть в Нью-Йорке, привлекала меня тремя вещами, которые, как стало ясно в итоге, имели для нас принципиальное значение. Во-первых, она позволила нам с Дениз жить ближе к моим родителям и к ее матери. Они старели, у них были проблемы со здоровьем, и для них было нелишним, чтобы мы жили неподалеку. Кроме того, мы хотели, чтобы и наши дети росли ближе к нашим родителям. Во-вторых, когда мы были в Париже, мы с Дениз не раз проводили выходные в художественных галереях и музеях, а в Бостоне начали собирать графические работы немецких и австрийских экспрессионистов, со временем увлекаясь этим все сильнее. В середине шестидесятых в Бостоне находилось немного галерей, в то время как Нью-Йорк был художественной столицей мира. Кроме того, пока я учился в медицинской школе, я вслед за Льюисом влюбился в театр Метрополитен-опера, и жизнь в Нью-Йорке позволила нам с Дениз вернуться к этому увлечению.

Помимо этого, должность в Нью-Йоркском университете давала мне чудесную возможность снова работать вместе с Олденом Спенсером. После работы в Национальных институтах здоровья Олден стал адъюнкт-профессором в Медицинской школе Орегонского университета. Но эта работа его разочаровала, потому что преподавание отнимало слишком много времени и оттесняло исследования на второй план. Я безуспешно пытался помочь ему получить место в Гарварде. Предложенная мне должность в Нью-Йоркском университете позволяла нанять еще одного старшего нейрофизиолога, и Олден согласился переехать в Нью-Йорк.

Олден полюбил этот город. Там нашла выход любовь его и Дианы к музыке, и вскоре после переезда Диана начала учиться игре на клавесине под руководством Игоря Кипниса – одаренного клавесиниста, который, как выяснилось, был моим однокурсником по Гарварду. Олден занял лабораторию, соседнюю с моей. Хотя мы и не проводили совместных экспериментов (потому что Олден работал с кошками, а я – с аплизией), мы каждый день разговаривали о нейробиологии поведения и почти обо всем на свете – вплоть до его безвременной смерти одиннадцать лет спустя. Никто другой не повлиял на образ моего научного мышления больше, чем он.


12–1. Джеймс Шварц (1932–2006), с которым я познакомился летом 1951 года, получил степень доктора медицины в Нью-Йоркском университете и степень доктора философии в Рокфеллеровском университете. Он был одним из первых исследователей биохимии аплизии и внес существенный вклад в изучение молекулярных основ обучения и памяти. (Фото из архива Эрика Канделя.)


В течение следующего года к нам присоединился Джеймс Шварц (рис. 12–1), биохимик, которого медицинская школа взяла на работу независимо от нас с Олденом. Мы с Джимми дружили и были соседями по дому во время летнего курса в Гарварде в 1951 году, а впоследствии он учился на два курса младше в медицинской школе Нью-Йоркского университета, где наша дружба возобновилась. Однако мы не поддерживали связей с тех пор, как я покинул медицинскую школу в 1956 году.

Окончив медицинскую школу, Джимми получил степень доктора философии в Рокфеллеровском университете, где изучал механизмы работы ферментов и биохимию бактерий. К тому времени, когда мы снова встретились весной 1966 года, Джимми заслужил репутацию выдающегося молодого ученого. По ходу нашего разговора о науке он сказал, что подумывал переключиться в своих исследованиях с бактерий на нервную систему. Поскольку нейроны аплизии так велики и индивидуально опознаваемы, они казались неплохим выбором для изучения их биохимической индивидуальности, то есть того, чем одна клетка отличается от другой на молекулярном уровне. Джимми начал с изучения специфических нейромедиаторов, используемых для передачи сигналов разными нейронами аплизии. Джимми, Олден и я составили ядро нового отделения нейробиологии и поведения, которое я основал в Нью-Йоркском университете.

Группа Стивена Куффлера из Гарварда очень сильно повлияла на нашу – не только тем, что они делали, но и тем, чего они не делали. Куффлер организовал первое сплоченное нейробиологическое отделение, работа которого позволила объединить электрофизиологические исследования нервной системы, биохимию и клеточную биологию. Это было необычайно сильное, интересное и влиятельное отделение – коллектив, образцовый для современной нейробиологии. Его исследования были сосредоточены на отдельной клетке и отдельном синапсе. Куффлер был согласен с мнением многих талантливых нейробиологов, что белое пятно, разделявшее клеточную биологию нейронов и поведение, было слишком обширно, чтобы его картировать и заполнить в какой‑либо обозримый промежуток времени (такой как время жизни каждого из нас). В результате в гарвардскую группу в первые годы ее работы не взяли никого, кто специализировался на исследовании поведения или обучения.

Время от времени, после бокала-другого вина, Стив пускался в откровенные разговоры о высшей нервной деятельности, обучении и памяти, но он говорил мне, что на трезвую голову эти проблемы казались ему слишком сложными, чтобы браться за их изучение на клеточном уровне. Ему также казалось, по‑моему, напрасно, что он маловато знает о поведении и изучать поведение ему не с руки.

В этом вопросе мы с Олденом и Джимми расходились с Куффлером. Нас не так сдерживала неизвестность, мы находили заманчивыми саму неисследованность этого белого пятна и важность связанных с ним проблем. Поэтому мы предложили новому отделению Нью-Йоркского университета заняться тем, как нервная система обеспечивает поведение и как поведение изменяется под действием обучения. Мы хотели добиться слияния клеточной нейробиологии и науки о простых формах поведения.

В 1967 году мы с Олденом анонсировали это направление в большой обзорной работе, озаглавленной “Клеточные нейрофизиологические подходы в исследовании обучения”. В этом обзоре мы подчеркивали, как важно выяснить, что же происходит на уровне синапсов, когда поведение видоизменяется в результате обучения. Мы отмечали, что следующим принципиальным шагом будет пойти дальше аналогов обучения и связать синаптические изменения в нейронах и нейронных системах с реальными примерами обучения и работы памяти. Мы наметили основы подхода к решению этой задачи на клеточном уровне и обсудили сильные и слабые стороны разнообразных простых объектов, подходящих для таких исследований, – моллюсков, червей и насекомых, а также рыб и других простых позвоночных. У всех этих животных есть формы поведения, которые в принципе должны были видоизменяться в ходе обучения, хотя такие изменения еще не были продемонстрированы на примере аплизии. Мы были уверены, что после того, как будут намечены нейронные сети, обеспечивающие эти формы поведения, станет ясно, где именно происходят изменения, вызываемые обучением. Тогда у нас появится возможность использовать весьма эффективные методы клеточной нейрофизиологии для исследования природы этих изменений.