В поисках Парижа, или Вечное возвращение — страница 13 из 72

ржуазной квартиры» (Теодор де Банвиль).

Остров Сен-Луи полон сумеречных и торжественных воспоминаний, скрытых судеб и печалей. На Бурбонской набережной Золя поселил юную Рене – будущую жену Аристида Саккара, из окон старого особняка тоскующая девочка со своей сестрой Кристиной любовалась Парижем: «По утрам, в погожие дни, когда небо было голубое, они восхищались красивыми одеждами Сены; эти одежды то голубого, то зеленого цвета переливались тысячью нежнейших оттенков; казалось, река была из шелка с искрящимися белыми крапинками и атласными рюшами, а лодки, укрывшиеся в тени, у обоих берегов, окаймляли ее черной бархатной лентой. Чем дальше, тем ткань становилась прекрасней и драгоценней, словно волшебное газовое покрывало сказочной феи; зеленая матовая полоса – тень от мостов – сменялась золотыми вставками, складками шелка солнечного цвета».

Здесь же, в крошечной мастерской под крышей, писал свой «Пленэр» Клод Лантье. А его прогулки с женой по берегам Сены и эти поразительные, будто не чернилами, но кистью написанные пейзажи в романе «Творчество» (возможно, лучшие созданные Золя парижские виды) оживали в моей памяти, когда я сам шагал вдоль этих набережных.

Ночью под окнами гостиницы не смолкал шипящий, шлепающий свист покрышек по брусчатке – машины неслись вверх по улице Лафайет к Гар-дю-Нор (Северному вокзалу). Для нас такое движение было в диковинку, и тревога пробивалась в тяжелый, непрочный парижский сон.

Проснуться в Париже!

Хоть четверть часа побыть с ним наедине: утро до завтрака – единственное время, когда почему-то не считалось особенно зазорным выходить в одиночку.

Августовский жестокий зной притих за ночь, над свежеполитыми и вымытыми мостовыми и тротуарами подымался нежный пар. Парижане шли и ехали на службу по-утреннему нарядные – в корректной деловой одежде, дамы в по-французски кокетливых костюмах, мужчины в строгих «тройках». Показное презрение к элегантности наступило лишь в конце 1960-х, а тогда изящество недорогих нарядов, туфли в тон перчаткам и сумочке у дам, отличные шелковые (ах, французские!) галстуки и блестящие башмаки мужчин напоминали любимые фильмы.

Воздух наполнялся очень легким (сильно душиться тогда почиталось неприличным), непривычным для нас ароматом. Пахло горьковатыми духами, сладким табаком, крепким кофе, пудрой, дорогим «десертным» бензином и почему-то нагретым в ладонях сандалом. И вкусной едой, аперитивами, влажными цветами, чудилось – самим изобилием (ведь тогда избыток в витринах был синонимом богатства, абсолютной диковинкой, казалось – есть все, что, в сущности, близко к истине).

26-й автобус шел в Кур-де-Венсен, зеленый, с рекламами по бокам, с открытой сзади платформой – там толстый, с большой бородой и розеткой Почетного легиона[7] человек курил трубку, – с допотопным маленьким капотом, серьезным машинистом – так во Франции называли тогда водителей автобусов – на очень высоком сиденье и кондуктором, звонившим в звоночек, продававшим билеты с помощью весело трещавшей машинки и открывавшим цепочку, закрывавшую вход сзади, «на корме». Нынче веселые старенькие автобусы «брилие» сменились светлыми лощеными «рено», исчезли кондукторы (звонки все же сохранились, вполне символические), а открытые площадки только недавно стали делать снова как некую забаву-воспоминание, и, что замечательно, практически не изменились маршруты, остались такими же, как в путеводителе 1920-х годов! В ожидании автобуса французы небрежно проглядывали толстенные газеты и бросали их аккурат рядом с урнами, на которых было написано «Papiers, SVP». В этом – особый род уличного расхожего свободолюбия: мне пришлось слышать, как таксист кричал полицейскому, сильно размахивая руками: «Мы (именно «мы»!) не для того брали Бастилию, чтобы теперь с нас драли штрафы, даже если я и проехал на красный!» Рядом, прямо на тротуаре, работала колонка миниатюрной бензозаправочной станции и, представьте, не воняла. На витринах – невиданно большие телевизоры и волшебной красоты костюмы. По отношению к еде вещи казались дешевыми: за восемь кило говядины – костюм! (У нас-то мясо стоило два рубля, а костюм – самый дешевый – не меньше шестидесяти.) А нейлоновые рубашки, которыми мы так гордились и в которых большинство из нас приехали, стоили гроши, и носили их только бедные приказчики и безработные алжирцы.

В лавках и киосках – сувенирные пробки, украшенные карикатурными головами президента де Голля. Это не укладывалось в сознании. Шаржи в «Канар аншене», мельком виденные в киосках, рядом с преступно запретными у нас эротическими обложками – еще куда ни шло. Но пробки! И уж совсем неожиданными были нередко встречавшиеся прямо на стенах объявления о найме. Как-то не вязалось это с легендами о безработице! И экспансия удивительных мелочей в сознание – сколько их было: автоматически раздвигающиеся двери в аэропорту, автоматы, в которых на выбор можно было купить кофе с сахаром и без, черный и с молоком, чай, шоколад, кока-колу, бульон (у нас о таком и не слыхивали тогда!)! А привычка водителей пропускать пешеходов и специальные, только пешеходам предназначенные светофоры, непременное «merci» официанта, даже забирающего грязную тарелку!

Первое утро в Париже началось, естественно, с консульства, куда Михаил Иванович, как иностранный подданный, эмигрант и, стало быть, потенциальный провокатор, допущен не был. Он ждал в автобусе, почему-то несколько оскорбленный и надутый. Вообще, он оказался человеком мучительно обидчивым, постоянно напоминал, что окончил школу при Лувре, а во время поездки по Провансу страшно негодовал, что вынужден обедать за одним столиком с шофером. (А выхода не было – по правилам иностранцы от нас столовались отдельно.) Неподалеку от консульства – памятник Дюма с фигурой д’Артаньяна у подножия. Но в самом учреждении – ничего мушкетерского, отечественное пещерное хамство, о котором я на удивление быстро уже как-то и забыл. Там советский чиновник с худым толстоносым лицом тупо повторял в телефон с неописуемым акцентом: «Кель виза, кель виза, мадам?» А потом еще один чиновник, наряженный во французский, разумеется, костюм, прочел подробный докладец о политической ситуации, о франко-советских отношениях и объяснил, что интересоваться магазинами нам не пристало (с нашими-то франками!) и много другого, важного и принципиального.

Заряженных родным духом, нас повезли уже в тот хрестоматийный Париж, которого мы чуть отведали вчера. Припудренные жарой Конкорд, Нотр-Дам, царственно взлетающий к облакам купол собора Инвалидов, Триумфальная арка – все нереально, словно декорации: «Не может быть, Париж?..» Что толку писать об этом, многие уже пережили это по-своему, только вот все время мучила меня мысль: не будет больше никогда моего, выдуманного Парижа.

Так было и в Маре. Королевская площадь, маленькая, облупленная, усталая от старости, необихоженности и явно нищих реставрационных работ, которые то ли шли, то ли нет – леса были пыльными и пустыми, – сохраняла горделивость дряхлеющей аристократки, все было ей нипочем, даже загаженный собаками сквер. Все же кое-где благородные аккорды тускло-алого кирпича, пепельно-белой штукатурки и «графитных» высоких крыш напоминали, какой она была во времена мушкетеров и кардинала Ришелье. Под аркадами продавалась всякая всячина, в том числе и очень дорогая, вроде антикварных оловянных солдатиков. А звон шпаг – он звучал еще эхом под сводами, вероятно, только для меня.

А рядом там обыкновенный английский папа что-то объяснял своему сыну-отроку, заглядывая в путеводитель. Holidays, каникулы в Париже, – почему бы и нет? Для англичанина, человека из свободной страны, поездка в Париж, как для нас – в Москву из Ленинграда. И то, что для столь многих людей заграница была обыденностью, вызывало тягостную, темную зависть, растерянность.

У наших же туристов – поднадзорность, стыдная нищета. Я хоть иногда позволял себе выпить воды или кофе, а они истерически экономили франки и в результате привозили что-то бредовое, вроде мохера. Ходили пешком, а я упрямо ездил на метро и автобусе, и это, кстати сказать, экономило силы и давало ощущение реальной жизни, а не туристских запрограммированных радостей.

Можно было бы вспоминать Париж августа 1965-го день за днем, тем более что я вел подробные записи. Но нет в том нужды. Важнее вспышки памяти, отчасти и случайные. Почти всякий вечер – бесконечная дорога к центру от нашей гостиницы – по улице Фобур-Пуассоньер до Больших бульваров, где на перекрестке, как и ныне, огромные рекламы на высоком, с башенкой здании кинотеатра «Rex», в котором тогда шел какой-то ковбойский фильм.

Люксембургский сад, там сидели на стульчиках (тогда они были платные, неслышно подходили дряхлые старушки-контролерши, церемонно, но настойчиво спрашивали франки) и лежали на травке красиво и просто одетые студенты и студентки, катили коляски юные прелестные мамы (еще не накрыли Францию джинсовая безликость и унисекс), прогуливались невероятной элегантности душистые старички, едва ли не в котелках и часто – в беретах. Тогда нас даже сводили в зал заседаний Сената – в это алое и мраморное великолепие, где, как писал Дюма, был разоблачен ставший графом де Морсером Фернан Мондего, предавший Эдмона Дантеса.

Тупая ампирная и какая-то фараонская роскошь гробницы Наполеона, где я купил двух очаровательных солдатиков по пять франков каждый. Рынок Сен-Кантен (он и сейчас есть), где тоже дешево мне достался крохотный «рено» 1907 года (Taxi de la Marne). Березки в Мальмезоне: помню это «остановившееся мгновение» – такая же, как у нас, природа, запахи, и потому ампиристо-египетская сочная и густая роскошь наполеоновских комнат обретала странную понятную реальность… И дождливый вечер, когда все рванулись в кино «Рио-Опера» на Бульварах и смотрели что-то, кажется, не совсем приличное – по тем временам – и какой-то видовой фильм о Париже – впервые без зависти и ностальгии: за дверьми был настоящий Париж, и экранные грезы стерлись несомненной (наконец-то!) реальностью.