Порт – на Васильевском, рядом с моим домом. Злая таможенница внимательно рассмотрела содержимое моего полупустого чемодана, с подозрением взглянула на пачки печенья «К чаю». Затем чемодан взял матрос и определил меня в старомодную, с плюшем, полированным деревом и латунью, каюту. Уборная с душем располагалась между двух кают, с мудреным засовом на обе противоположные двери.
Тогда мне казалось – случится настоящее прикосновение к Франции. Приплыть на теплоходе в Гавр, прожить в Париже у родственников месяц, приехав из Советского Союза в разгар брежневского правления, в темную и опасную пору изгнания Солженицына, Ростроповича и многих других достойнейших людей, исходить город вдоль и поперек, побывать в Нормандии и Провансе, а главное – выстрадать эти дни, полные радости и боли, испытать эту странную невозможность прочувствовать вполне естественное счастье собственного существования в Париже. Я ехал, преисполненный восторженных надежд.
На теплоходе уже была заграница.
Итак, поездка началась с чая в ресторане, где моими соседками за столом оказались советские дамы (наших и иностранцев сажали строго порознь). Пожилая представилась сотрудницей нашего посольства в Лондоне (оказалась машинисткой), другая – женой помощника нашего военного атташе в Париже. Говорили светски и очень осторожно. Главный пафос такого рода бесед тогда состоял в сокрытии своего восторженного отношения к загранице и демонстрации причастности к ней. Огни «Лермонтова» пропали из виду. Кто мог тогда подумать, что роскошный теплоход скоро позорно сядет на риф где-то около Новой Зеландии!
Утром в высоком синем, вовсе не северном небе жадно орали чайки, летевшие за теплоходом в ожидании, когда начнут выбрасывать помои. Народу было до смешного немного. Старательно загорали африканцы, хвастаясь «бронзовеющей на глазах» кожей. «If I have a girl…» – мечтательно говорил один другому.
Оказалось, самые невероятные отроческие мечтания иногда сбываются. Четверть века назад, в детском бреду, шагал я по дачному саду, лихорадочно воображая себя «на палубе пакетбота», плывущего «за границу», и это имело не большее отношение к реальности, чем любимая игра «во все волшебное». И вот – пожалуйте!
В тот первый день мы подходили к Хельсинки. Еще далеко от берега с борта катера на болтающийся веревочный трап ловко вскочил финский лоцман в заграничной фуражке. Это было совершенно из книжек. Чудом был и мгновенно появившийся телефон у трапа (кто тогда думал о мобильных телефонах, ведь и walkie-talkies были редкостью), чиновники в диковинной форме. Странной казалась очередь за бирками для спуска на берег – пассажиры стояли на расстоянии друг от друга: в Советском Союзе очереди состояли из плотно прижавшихся друг к другу раздраженных людей.
Впервые я ступил на западную заграничную землю не подневольным стадным туристом, а человеком неподнадзорным. Три часа – и делай что хочешь. Ничего специального в Хельсинки я не искал, никаких ассоциаций не было, я просто вбирал в себя сытую, чистую, здоровую и изобильную жизнь, богатый, аккуратный базар под очень горячим, не северным солнцем, непосредственную оголенность полнотелых юных финок (тогда маечки на бретельках, шорты и отсутствие лифчика были сенсацией и сексуальным шоком). Голые до пояса, по-модному длинноволосые шоферы ловко управляли огромными разноцветными автопогрузчиками и грузовиками. На витринах натуралистически и виртуозно сделанные манекены казались живыми, в стерильных, огорчительно дорогих магазинах тихо шуршали кондиционеры, покачивая тяжелые шелковые галстуки (особо занимавший тогда мое воображение предмет). Дома напоминали о раннем петербургском модерне и о Маннергейме. В кафе (кажется, оно называлось «Резеда» и слегка нависало над улицей на уровне второго этажа) подали непривычно душистый кофе и нежные булочки. Веселый таксист с льняными кудрями до плеч, смешно торчавшими из-под форменной фуражки (впрочем, так же забавно выглядели и прически длинноволосых розоволицых полицейских), привез меня к трапу теплохода за мизерную плату – шесть марок: оказалось, я ушел от причала всего километра на два.
На теплоходе я тупо спал и ночью и днем – овировская неврастения сказывалась. У берегов Каттегата и Скагеррака (проливов словно из учебника географии, оказавшихся всамделишными) качались синие огни на буйках – немые памятники погибшим в море (в морских путешествиях гибнет куда больше людей, чем в самолетных, железнодорожных и автомобильных катастрофах); где-то мелькнула почти воображаемым призраком тень настоящего Эльсинора (хотя вымышленный Шекспиром замок куда как реальнее датского «памятника архитектуры»). А на теплоходе «Надежда Крупская» текла светская жизнь.
В ресторане раздражительный богатый молодой африканец запустил в официантку тарелкой. «Сволочь, – кричал он ей на отличном русском языке, – ты обслуживаешь меня, словно я – белый!» Другие темнокожие продолжали загорать, вечерами первыми собираясь в музыкальном салоне. Вход был бесплатный, но к каждому подходил официант: «Что вы будете пить?» Рубли, естественно, на теплоходе не принимались. Не могу забыть заснувшего в кресле малийца: он спал, продолжая танцевать, повинуясь врожденной африканской гениальной ритмичности, – в нем танцевали ресницы, руки, пальцы ног в дорогих английских ботинках «оксфорд». Красивая, с ледяными глазами усталой стукачки и опытной узаконенной валютной проститутки затейница настойчиво водила хороводы большею частью под осовремененную «Катюшу» с экспортным припевом: «Эх, эх, казачок, раз, два, три…» Дряхлеющие розоволицые иностранцы радостно показывали ослепительные, почти натуральные зубы и скакали юными козлами, полагая, что познают русскую душу. Седой красивый старик-англичанин танцевал танго с особой, узнаваемой грацией тридцатых годов. Красное закатное солнце ритмично подымалось и опускалось в окнах салона в такт легкой качке. На палубах в темных углах дебелые немолодые скандинавки млели в объятиях поджарых темпераментных африканцев.
В один из дней, когда я лирически созерцал начинающее вечереть море, ко мне подошел молодой офицер с двумя шевронами. «Женя, радист», – представился он. Заговорил задушевно – беспокоился, не одиноко ли мне. Расспрашивал о жизни, пригласил выпить рюмку мартини, я восхитился простотой и мужественным дружеством моряков. И оказался клиническим идиотом. Разумеется, со мной беседовал штатный теплоходный стукач, в чьи обязанности входила слежка за пассажирами, особенно одинокими и не вполне понятными. Для этого была, разумеется, и смета – стал бы он поить меня мартини за собственную валюту! Когда «радист Женя» понял, что основной моей заботой было желание послать радиограмму маме, чтобы та не волновалась, он уныло слинял и более не дарил меня своим расположением. Однако успел познакомить меня с барменом – вылитым бандитом, секс-мечтой пожилых финок. «Бандит» тем не менее окончил институт военных переводчиков, стало быть, к профессиональному общению с иностранцами был подготовлен хорошо.
Вечером в канун прихода в Гавр теплоход часа три простоял в Тилбери. В компании с женой поматташе и ее дочкой (несмотря на длительную жизнь за границей, а может быть, и из-за нее, они боялись передвигаться без свидетелей во «враждебном окружении») мы рискнули съездить в Лондон.
Небогатые заграничные деньги я не решался считать и несколько разошелся – подбил своих спутниц взять такси и совершить тур по городу, вызвавшись быть экскурсоводом (я был в Лондоне единственный раз поднадзорным советским туристом, но сколько читал я о нем и писал!). Великолепен был Лондон в вечереющем солнце, Тауэр светло вздымался во всей своей грациозной средневековой неловкости, красные двухэтажные автобусы мелькали сквозь деревья непомерно больших парков, им вторили мундиры гвардейцев за решеткой Букингемского дворца, стройные бобби в высоких синих фетровых шлемах приветливо и серьезно смотрели из-под козырька. Наш черный «остин»-такси бесшумно несся по левой стороне, толстый шофер хвалил на едва понятном кокни Лондон и ругал Париж за грязь, беспорядок и, как ни странно, за отсутствие романтизма. Мы едва успели обратно на вокзал Ватерлоо, почти бегом проскочив мимо сияющих рано зажженным электричеством соблазнительных буфетов, в одном из которых английский папа в клетчатом твиде кормил пудингом такого же клетчатого ребенка, и погрузились в электричку. Старик в крахмальном воротничке и побелевшей от времени, похожей на котелок черной шляпе, сидевший в купе, смотрел прямо перед собой. На лацкане его пиджака был большой значок с надписью: «Поговорите со мной, я одинок».
Утром 21 июля над морем висел нежный сиреневый туман. Было тепло и тихо, когда буксиры подтащили «Надежду Крупскую» к пирсу Гавра. На пустой набережной я сразу узнал дядюшку – по фотографиям и по галстуку: он прислал мне в Ленинград терракотового цвета шерстяной галстук и написал, что будет встречать меня в таком же. Он стоял, длинный, улыбался несколько растерянно. В шестьдесят он был еще хорош собой, курчавый седеющий брюнет с южными глазами, статный и легкий в движениях, одетый дорого, небрежно, вне моды, элегантно.
На безлюдном пирсе я с трудом отыскал таможенника – сонного сенегальца с широкими алыми лампасами. Дивясь моей озабоченности, он отыскал огрызок мела и лениво поставил на моем чемодане крест. «Молодец, что приехал», – сказал, обняв меня, дядюшка. В голосе его не было уверенности. В чем дело, я понял лишь перед самым отъездом.
Впервые ехал я по французской дороге не в оглушительно шумном автобусе среди советских туристов с непременным стукачом, а в маленьком золотистом «рено». Не было программы, впереди – целый месяц вольной жизни, в бумажнике – привезенные чеки и пачка стофранковых купюр («Это тебе на мелкие расходы», – сказал дядя Костя, засовывая смущенно мне эту пачку в карман). Сразу напомню читателям других поколений: все мы, советские люди, и гордые, и не очень, в ту пору к валютным подаяниям заграничных родственников и знакомых относились с радостным смирением. Не надо забывать – сколько бы денег ни было у нас дома, каждый мог обменять лишь мизер. С зависимостью мирились изначально, и только в России, когда иностранцы приезжали к нам, закармливали их дефицитной икрой, задаривали вологодскими кружевами, отчего миф о русском гостеприимстве постоянно оттачивался.