должно было бы веять.
Он подошел к человеку в каскетке. О чем они говорили, не было слышно, угадывалась лишь веселая и ласковая интонация вошедшего и ворчливо-приветливая – старика. Они разговаривали ласково, но по-мужски иронично, на «ты» (во Франции «ты» совершенно иное, чем в России, в нем больше ласковой доверительности, нежели фамильярности), юноша восторгался: «У тебя новая каскетка» – и восхищенно примерял ее. Потом угостил старика вином, перебросился какими-то словами с завсегдатаями и исчез.
А полгода спустя – старик все в той же каскетке сидел теперь со своим тоже преклонных лет приятелем в другом углу – знакомый молодой человек в коже и заклепках привычно зашел в кафе. Разговор был весел, приветлив и недолог, только на этот раз мотоциклист «поставил» старикам большую бутылку красного, расцеловался с ними и уехал.
Вот, в сущности, и вся история.
(В этой стране, на каждом углу сокрушающейся о падении нравов, юные парижане, почтительные и приветливые со стариками, – обычная и естественная ситуация. У Сен-Жермен-де-Пре две школьницы купили стакан апельсинового сока и застенчиво отдали его неопрятному, старому, видимо больному, клошару; кстати сказать, в юности часто стесняются доброты и естественнее бы совершать такие жесты в одиночку. Контролер автобуса, заметив непорядок в билете дряхлого мсье в берете, сказал ему об этом шепотом, на ухо, чтобы не срамить его перед другими пассажирами.)
Не рискну утверждать, что все люди у стойки и вообще в кафе преисполнены нежности или даже особой приязни друг к другу, но они друг в друге нуждаются, как неумелые пловцы в той очень соленой воде, в которой трудно утонуть. В обычной жизни адвокат не придет в гости к слесарю на пенсии, а преуспевающий коммерсант – к каменщику с соседней стройки. Но контуар кафе – великая школа бытовой демократии для взрослых людей, уже склоняющихся к некоторой терпимости.
Философ чувствует себя особенно хорошо именно в больших городах (что не мешает ему их бранить), потому что здесь ему удобнее, чем где-либо, скрывать незначительность своих средств… <…> …потому что в существующем здесь смешении сословий он находит больше равенства… (Луи-Себастьян Мерсье).
Сейчас никто уже не в силах определить, когда именно французские кафе сделались воплощением этого «бытового равенства», которое сейчас делает их такими привлекательными. Быть может, по мере того, как сближалась светская жизнь аристократии и богемы? Или с развитием вкуса к повседневной демократии, к тому стилю уважительного равенства, который так красит le train-train de la vie journalière (течение повседневной жизни)?
Конечно, и теперь есть места для богатых и для вовсе не богатых. Но у прилавка кафе все равны. Мне не приходилось видеть презрительных взглядов, брезгливого неприятия. Уже с детства французы знают, что судить о качестве вина может – и вполне основательно – каждый, независимо от образования и достатка. И о том, хорош ли окорок или речная рыба, чту обещает ветерок с Ла-Манша и какие шансы у какой футбольной команды. Все ходят к докторам, и многие – к адвокатам; когда бастуют железнодорожники, cheminots, с ними все считаются: во Франции не просто знают, но ощущают, привыкли ощущать, что от людей не так уж мало зависит.
Люди, встречающиеся в таком кафе, могут не знать друг друга по именам, просто помнят друг друга с детства. Возможно, им это лишь мнится, но отблеск памяти поколений, ощущение долгой жизни в одном месте – в одном, как говорят французы, quartier[27] – означает чрезвычайно много. (По-французски quartier – это не только квартал, это и сами жители, население квартала, триба, клан: свои… «Vous êtes du quartier?» – обычный вопрос перед тем, как спросить дорогу у прохожего.) Во Франции разговор у стойки сохраняет легкость, обычно беседуют люди, не знакомые, но и не чужие, а, скажем так, узнающие друг друга и друг к другу привыкшие. Это англичане приходят в пабы, чтобы поговорить с незнакомыми людьми. Французы могут вступить в легкий случайный диалог, обменяться шутками, но самый приятный вариант – быть среди привычных, во всяком случае не чужих, лиц.
Замечу в качестве небольшого отступления: это понятие «свои» странным для приезжего интуитивным способом распространяется на людей явно из другого квартала, но отмеченных печатью – иначе не скажешь – совершенно парижской судьбы. Февральским студеным днем, когда парижане, ежась от непривычного холода, обматываются шарфами, а то и надевают толстые куртки, когда деревья становятся совсем прозрачными, хотя листья с них не облетают, а лишь высыхают и скручиваются, когда каблуки стучат особенно звонко по ледяному асфальту, в небогатое кафе на набережной Монтебелло вошел высокий, грузный человек, в синем костюме отличного покроя, с погасшей трубкой в руке. Он неторопливо выпил свой кофе у стойки и, раскуривая трубку, вышел на ветреную пустую – было воскресенье – набережную. Он не сел в машину, что при его несомненной респектабельности и пронизывающем ветре было бы так естественно; пошел пешком, важный и одинокий, его шаги долго были еще слышны, и почему-то грустно было думать о нем, судя по всему благополучном, здоровом и нестаром человеке. Может быть, потому, что эта одинокая прогулка так не вязалась с его видимым достатком и спокойной, несуетной уверенностью в себе.
Так вот, этот человек сразу был воспринят в кафе своим, хотя никто с ним не поздоровался – лишь обычное «Bonjour, Monsieur, merci, Monsieur, au revoir» прозвучало у контуара. Он был свой в Париже, это ощущалось сразу, и объяснить это немыслимо, невозможно, хотя и для меня, иностранца, это тоже было очевидным. Может быть, таинственные коды интонаций и жестов, а может, и одиночество вкупе со спокойной, усталой уверенностью – тоже пропуск в пространство Парижа, как в собственную среду обитания, в свое chez-soi?
В Париже много одиноких – вовсе не бедных и не несчастных людей. Они довольствуются собственным обществом, или, во всяком случае, умеют вести себя именно так, что подобное ощущение возникает у окружающих.
Не редкость увидеть, как в хороший, недешевый ресторан приходит господин или дама. В полном одиночестве. И спокойно, с наслаждением пирует. Это может быть и «плато» устриц, что смаковал стареющий, в поношенном, но хорошего покроя костюме человек, просматривая невнимательно принесенные газеты, не забывая ни о еде, ни о принесенном в графинчике (pichet) шабли, или бокал красного, а потом десерт, который смаковала скромная старушка в переполненном богатой публикой шикарном брассри.
Кафе для многих – уникальная возможность побыть среди людей, допуская их, так сказать, лишь в гостиную своей души. И самим побывать в гостях – легко, неутомительно, изящно, не уставая и никого не утомляя.
Завтракать в кафе «Нагер» пришла пожилая дама – в голубоватых, чуть завитых буклях, скорее полная, но сохранившая тяжеловатое изящество, дама, исполненная настойчивой и несколько томной значительности. Всего этого, впрочем, было чуть-чуть. Главным было в ней усталое и очень естественное достоинство. На старушек – прелестных парижских старушек coccinelles — она не походила вовсе, в ней был еще слишком большой запас земной полнокровной жизни.
С ней многие здоровались, но никто не назвал ее по имени, только «Madame» – так часто обращаются к знакомым, друг другу не представленным: в кафе, похоже, вполне довольствуются отдаленным приятельством; вероятно, имена навязывают лишнее сближение.
Она заказала объемистый pichet красного и в ожидании entrée (закуски) курила длинные дорогие сигареты, попивала свое бордо. Конечно же, она не ела с безразличной жадностью проголодавшегося человека. Но и нельзя сказать, что завтрак она смаковала, да и еда была хоть и вкусная, но для Парижа не самая изысканная: большой эскалоп по-нормандски (жаркое из индюшки в белом соусе со сметаной и шампиньонами); просто проживала мгновения обыденного блаженства, умело получая настоящее, привычное удовольствие – состояние типично французское:
Для французов действительно ничего не важно кроме повседневной жизни и земли что им ее дает. <…> Все что делает человек каждый день внушительно и важно (Гертруда Стайн. Париж Франция[28]).
Эта фраза Стайн, быть может самого проницательного из размышлявших о Париже писателей, – едва ли не главный ключ к пониманию основ французской жизни.
Всякое обобщение приблизительно, тем более сделанное приезжим, да и любовь к Парижу и Франции не способствует беспристрастности. И чем больше бываю я здесь, тем очевиднее становится: многое так и остается скрытым, вероятно навсегда. Но все же нельзя любить, не стараясь понять.
Можно сказать, что французы умеют жить, смаковать (savourer) жизнь. Но это далеко не все и не вполне точно. Правильнее – они, если можно так выразиться, существуют, не теряя ощущения жизни, более других «осязают» время как драгоценную субстанцию, как вещество бытия, дороже которого нет ничего.
Я написал, что «контуар дышит вечностью». И по отношению к парижскому кафе и вообще бытию парижан слово «вечность» не такое уж пафосное. Вечность здесь обыденна, растворена в подробностях бытия.
Paris n’a de beauté qu’en son histoire,
Mais cette histoire est belle tellement![29]
Мысль Верлена и точна, и мудра, и элегантна, но до конца согласиться с ней трудно. История проникает здесь и в нынешнюю повседневность. В ней – как бы странно ни звучало это суждение – основа, некая константа, навсегда пронизавшая повседневность.
Скажем, в романах Сименона, написаны они в сороковые или шестидесятые годы, привычные мелочи жизни осязаемы, материальны до иллюзии. Натуралистичны, имеют вес и запах. Но угадать по ним, к какому именно десятилетию относится рассказ, происходит действие до войны или много после, порой просто невозможно.