В поисках Парижа, или Вечное возвращение — страница 35 из 72

его ирония будет не более чем жестом вежливости по отношению к нефранцузу. Конечно, все это пышно, забавно, это prétentieusement. Но Messieurs! Это серьезно, это часть удовольствия, это наша святая игра, за нее дорого платят, и участвуют в ней дорогие актеры.

Может быть, мы все же чего-то не поняли?

* * *

Когда сгущается ночь, в кафе гаснут почти все лампы. Пирамиды поставленных на столы стульев – чтобы удобнее было мести пол – делают зал совсем темным и неживым. Париж закрывает двери в свою гостиную, и одиночество откуда ни возьмись стучится в сердце прохожего, если он не парижанин.

Мертв Париж без кафе. В воскресные дни, когда большинство кафе бывают закрыты, возникает чувство бесприютности. На уличных скамейках сидеть не принято, и бездомен даже тот, кто в кафе и не собирался. Но когда светятся их окна – иная жизнь в Париже.

Когда слышишь обваливающийся легкий грохот железных штор, из-под которых, пригнувшись, выходят в обычном платье официанты и бармены и, кто в машине, кто в метро, кто на «мото», кто и пешком, устремляются по домам, то словно бы и нет Парижа. «Блещет серебристо-зеркальное сияние канделябров площади» (Бунин), великолепны прекрасные в «чопорной темноте» (Хемингуэй) парижские авеню, опустевшие и торжественные, застывшие в ожидании утра, когда вновь запахнет в предрассветном сумраке кофе и круассанами.

Отважный Париж

Он более чем велик – он необъятен. Почему? Потому что дерзает.

Дерзать – вот цена прогресса.

Виктор Гюго

Следовательно Париж естественное основание двадцатого века.

Гертруда Стайн


Каждый раз, когда судьба дарит мне встречу с Парижем, я поднимаюсь на Монмартрский холм.

Теперь здесь всегда толпа. Разноязыкий говор, кто-то поет, бренчат гитары. Вспышки фотоаппаратов, звон катящихся по ступенькам пустых банок из-под кока-колы и оранжада, шарканье ног, восторженные, усталые, счастливые или растерянные лица. И так легко вообразить себя пресыщенным путешественником и усмехнуться наивной радости неопытных туристов. Легко и глупо. «Туристические радости» – тоже часть Парижа. Без приносимой в него простодушной всемирной любви разве стал бы он тем, что он есть!

Если отрешиться от всей этой суеты, Париж, плывущий под ногами, маленький и бесконечный, эти башни и кровли в нежном пепельном тумане всегда новы и трогают до слез… Лучше всего он в те полчаса, когда на город обрушиваются короткие сумерки, когда верхушки зданий еще отражают солнце, а в узких улицах уже зажигается электричество.

За последние десятилетия Париж стал другим, теперь внизу не только Эйфелева башня высится знаком и символом новых времен, но и угловатый, странно-изящный Центр Помпиду, и вдали сияющий огнями силуэт Тур Монпарнас, и совсем вдали смутные громады Дефанса.

Еще в конце пятидесятых я впервые прочел роман «Добыча» («La Curée»[37]) Эмиля Золя. Не видя, не зная Парижа, запомнил блистательно выписанный монолог Аристида Саккара, одного из самых инфернальных и вместе с тем поразительно жизненных персонажей романа. Саккар с женой стоит здесь, на вершине Монмартра, где не было тогда ни базилики Сакре-Кёр, ни даже художников, просто дешевые кабачки, танцевальные залы и смотровая площадка с роскошным видом на город.

Стояла осень; под беспредельным бледным небом устало раскинулся город, терявшийся в мягких, нежно-серых тонах, а вкрапленные кое-где пятна темной зелени казались широкими листьями кувшинок, плавающих на поверхности озера; солнце садилось в багровую тучу, дали окутывала легкая дымка, но на правый берег Сены, там, где виднелась церковь Мадлен и дворец Тюильри, падала золотая пыль, золотая роса. <…> Вдруг меж облаков брызнул сверкающий луч, и дома запылали, будто расплавленное золото в горниле.

– Ах, посмотри, – проговорил Саккар, смеясь, как ребенок, – в Париже золотой дождь, с неба падают двадцатифранковики. <…> Не один квартал расплавится, и золото пристанет к пальцам тех, кто будет греть и размешивать его в чане. Ну и простофиля же этот Париж! Смотри, какой он огромный и как тихо засыпает! Нет ничего глупее этих больших городов! Он и не подозревает, какая армия заступов примется за него в одно прекрасное утро; а некоторые особняки на улице Анжу наверняка не сверкали бы так здорово, если бы знали, что им осталось жить какие-нибудь три-четыре года. <…> Как только проведут первую сеть улиц, тут-то и начнется. Вторая сеть прорежет город по всем направлениям, соединит с первой предместья; все, что останется от старого, умрет, задохнется в пыли известки. <…> От бульвара Тампль до Тронной заставы[38] будет первый прорез; другой будет с этой стороны, от церкви Мадлен до равнины Монсо; третий – в этом направлении, четвертый – в том. Тут прорез, там прорез, всюду прорезы. Весь Париж искромсают сабельными ударами, вены его вскроют, он накормит сто тысяч землекопов и каменщиков, его пересекут великолепные стратегические пути с укреплениями в самом сердце старых кварталов (глава II).

Всякий раз на Монмартре мне все хочется разглядеть эти «сабельные удары», сделавшие с варварской безжалостной отвагой старый Париж современным Парижем.

Что и говорить, город без настоящего и будущего теряет свое прошлое и превращается в респектабельный мумифицированный муляж самого себя. И если и не сабельные удары, но отважные перемены здесь случались с давних времен.

Драгоценными инкрустациями архитектурной логики врезались в поэтический хаос средневековых переулков и трущоб первые шедевры столичных градостроителей.

«Удар копья Монтгомери сотворил площадь Вогезов», – писал Гюго. На праздничном летнем турнире 1559 года осколок деревянного копья Габриеля де Монтгомери, капитана шотландских гвардейцев, по нелепой случайности пронзил глаз короля Генриха II. Рана оказалась смертельной. Нежданно и страшно (даже для той, богатой темными суевериями эпохи) сбылись предсказания Нострадамуса («Молодой Лев победит старого / На поле боя, во время одиночной дуэли, / В золотой клетке ему выцарапают глаза»).

Турнир проходил на ристалище, находившемся на месте нынешней улицы Сент-Антуан, рядом с тогдашней резиденцией королей – Турнельским дворцом. Вдова Генриха II Екатерина Медичи уговорила сына – короля Карла IX – снести в 1563 году опостылевшее, пруклятое здание. И почти полвека ничего здесь не строили – лишь шла торговля лошадьми, встречались дуэлянты, и казалось, восточные кварталы Парижа навсегда останутся унылой пустошью.

Только Генрих IV, отчаянный король, не боявшийся ни Бога, ни дьявола, любивший свой Париж, за который заплатил переходом в католичество («Париж стоит мессы!»), решил вернуть заброшенным кварталам былой, но совершенно новый блеск.

В тесном, очень грязном средневековом Париже, где прежде строили только соборы и церкви, замки, дворцы, дома, никто не думал о просторе, городской гармонии (в Париже, впрочем, гармония и стройность волшебным образом возникали словно бы и сами по себе!), о соотнесении отдельных строений друг с другом – ведь даже Нотр-Дам был стиснут беспорядочным нагромождением случайных и некрасивых домов.

Так возникла Королевская площадь, под пыльно-серебристыми аркадами которой мне еще с первой поездки 1965 года чудится эхо от звона мушкетерских шпаг. Там история мешается с легендами, и время почти уравнивает их: мифы, подобно гомеровскому эпосу, то оборачиваются реальностью, то подменяют ее.

Неизбывная красота очень старых, стройных, маленьких и вместе с тем царственно-соразмерных домов из кирпича и тускло-серебристого камня под сизыми шиферными крышами существует четыреста лет в провинциальной, отстраненной от парижской искристой суеты тишине. Париж так стар, что построенная в начале XVII века площадь для него относительно нова.

Она и до сих пор сохранила некую «отдельность» от города, хотя рядом и улица Сент-Антуан – продолжение Риволи, и площадь Бастилии с новым современным театром Опера-Бастий – алюминий и стекло фасада, черный бархат внутри.

Эти площади XVII и XVIII веков – с какой изысканной и безошибочной дерзостью, с каким безупречным вкусом встраивались они в хаос живописных, едва ли проходимых полуразрушенных улиц!

Такова и Вандомская площадь Жюля Ардуэн-Мансара, стройность и благородство которой царит над суетным блеском витрин магазинов Картье и входом в знаменитый своими клиентами не менее, чем роскошью, отель «Риц». Колонна, могучая и стройная, взмывает в небо – темная днем и серебристая ночью, в отблеске торжественных фонарей, она служит пьедесталом единственной на парижских улицах фигуре Наполеона. В очень личной книге не место рассуждениям о человеке, уже не первое столетие вызывающем так много восторга и так много негодования, напомню лишь цитату из «Острова пингвинов» Франса:

Он оставил после себя Пингвинию обнищалой и обезлюдевшей. Цвет нашего народа погиб во время этих войн. После его падения в нашем отечестве остались только горбатые да хромые, от которых мы и происходим. Зато он принес нам славу.

Нет, не об императоре хочется здесь размышлять – о торжестве благородного зодчества, сотворившего вечную площадь Вандом, до сих пор остающуюся торжественным салоном Парижа, как Конкорд – ее бальной залой.

Площадь Согласия (Конкорд; когда-то площадь Людовика XV) Габриеля – любимого зодчего Марии-Антуанетты – едва ли не первая в мире площадь, распахнутая на набережную, с легко и точно поставленными напротив нее дворцами (сейчас отель «Крийон» и военно-морское министерство). Благородные здания со строгими коринфскими и все же отточенными эхом рокайля колоннадами, чудится, как часто бывает в Париже, не построены, а изваяны из шероховатого, отливающего золотистым пеплом камня.

Париж, вновь процитирую Гюго, «дерзает». Каждая эпоха умела сочетать свой, новый стиль с прежним и с поразительным интуитивным, именно парижским чувством меры вносила в ансамбль площади – как годы в стареющее, но не дурнеющее лицо – черты меняющихся пристрастий, проходящих эпох, разных вкусов, даже торопливой моды, не теряя ни былого, ни сущего, ни неизменного во все времена стройного великолепия.