Обсуждался грандиозный проект подземной железной дороги. Тема была исчерпана лишь к концу десерта – каждому нашлось что сказать о медленности способов сообщения в Париже, о неудобствах конок, о непорядках в омнибусах и грубости извозчиков (Ги де Мопассан. Милый друг).
Грохот колес наполнял город, заглушаясь в центре новым макадамовым покрытием улиц, стремительное мерцающее движение текло по проспектам, где еще не осела пыль недавних строек. Уже были омнибусы, обслуживающие пассажиров на железнодорожных вокзалах; «семейные», которые заказывали по часам для загородных прогулок, и другие; было уже и несколько маршрутов конок (они сначала назывались «американскими железными дорогами», потом – трамваями); у Биржи теснились шеренги фиакров, у застав появлялись станции почтовых карет. Все быстрее катились всевозможные экипажи, коляски, тильбюри, ландо, наемные фиакры и кареты. Стремительно множились маршруты омнибусов (ставших со времени Всемирной выставки 1855 года двухэтажными), к концу 1860-х их было уже более тридцати; кареты начали красить в различные для каждой линии цвета и снабжать разноцветными сигнальными фонарями. Так, пересекавший весь город от южной окраины до станции Северной железной дороги омнибус «V» был светло-коричневым с красным и белым фонарями, а ходивший по Большим бульварам на Монмартр омнибус линии «H», который видели из кафе «Риш» жена Аристида Саккара и ее пасынок Максим, – желтым с двумя красными фонарями: «Каждые пять минут проезжал батиньольский омнибус с красными фонарями и желтым кузовом и, заворачивая на улицу Лепелетье, сотрясал своим грохотом дом». Именно здесь, в Белом кабинете знаменитого кафе «Риш» (в ту пору это уже был один из первых парижских ресторанов) на углу Итальянского бульвара и улицы Лепелетье, происходит преступное свидание Максима с Рене – женой его отца.
Мраморная лестница, мраморные стены, перила из бронзы, персидские жардиньерки. <…> Мебель работы Ру, достойная самого Буля, бронзы Барбедьена[46], панели из оникса, бархатные портьеры, обюссонские ковры, искусно сделанные стулья, скатерти и салфетки, достойные короля, великолепное серебро, очаровательная нежность свечей (Путеводитель по Парижу времен Второй империи).
Это та роскошь, которой отличается особняк Саккара и подобных ему нуворишей.
Те, кто хотел видеть истинный и новый лик Парижа, менявшегося с оглушающей и ослепляющей стремительностью, должны были, если так можно выразиться, «переводить зрительное восприятие в другой регистр», учиться видеть метаморфозы города сквозь тысячи подвижных, мерцающих, слепящих мелочей, минуя «сверкание сбруи и колес» (Золя), тяжелую пыль от сносимых зданий и новых строек, безобразную роскошь новых ресторанов (как упомянутый «Риш») и особняков, эклектичных, лишенных вкуса, подобных дому Саккара, описанному в той же «Добыче»:
Большое здание под тяжелой шапкой черепицы, с золотыми перилами и обилием лепных украшений, новое и бесцветное, напоминало важный лик разбогатевшего выскочки. То был новый Лувр в миниатюре, один из характерных образцов стиля Наполеона III, пышной помеси всех стилей.
Приговор знаменитого зодчего и теоретика архитектуры Виолле-ле-Дюка подобного рода сооружениям вообще беспощаден:
Это анархия: Рим, Византия, романский стиль, своды, плафоны, железные конструкции, конструкции из камня и кирпичей, заостренные башенки, купола, высокие крыши, террасы и т. д. Все здесь соединено, но без единства мысли!
И все же только в Париже можно любоваться и радоваться не возвышенной красоте зданий, но их пышному великолепию. Удивительный город! Он обладает волшебной способностью эстетизировать роскошь.
Даже универмаги – генераторы того явления, которое много позже назовут «обществом потребления», – по-своему великолепны. Архитектор Бальтар, угодивший императору проектом нового здания Восточного вокзала, выстроил металлическую громаду Ле-Алль (Les Halles) – знаменитого Чрева Парижа – и церковь Сент-Огюстен (стилизованное под готику сооружение на сверхсовременном металлическом каркасе), ставшую центром нового модного квартала у бульвара Малерб, где на улице Генерала Фуа жила Мишель де Бюрн, героиня романа «Наше сердце» Мопассана.
Нет, Париж, обладавший всегда божественной способностью все перемены обращать на пользу собственному великолепию, не стал хуже от османовских перестроек. Именно тогда появилась эта поразительная особенность парижских пейзажей: ошеломляющий контраст широких эспланад и площадей, нежданно открывающихся в проемах узких средневековых улиц, особый синкопированный ритм величественного и миниатюрного, парадоксально синтезирующий грандиозность нового с грацией былого, – словом, многие качества, замеченные, опоэтизированные и оставленные на холстах импрессионистами.
«Эстетизация роскоши» сгущается в центре города, где не только универмаги, но и раззолоченные фасады магазинов и кафе сливались в зрелище если не утонченное, то великолепное благодаря магическому влиянию парижской атмосферы, которая саму пошлость способна была растворить во всеобщем поэтическом сияющем тумане. Никто не утверждает, что Гранд-Опера – архитектурный шедевр, и я – сколько бы раз ни проходил мимо – ощущал нечто вроде смущенного восторга: сердце мировой столицы, толпа вокруг, все с упоением любуются зданием, которое знакомо с детства по открыткам и гравюрам.
Знаменитый Оперный театр на улице Лепелетье, почти на углу Итальянского бульвара, с залом на 1800 зрителей (официально – Императорская академия музыки, а в просторечии – Опера-Лепелетье), сгорел осенью 1873 года. Но уже достраивалось гигантское здание нового оперного театра по проекту еще никому не известного Шарля Гарнье – теперь чаще всего его так и называют: Опера-Гарнье.
Почему эта гигантская бонбоньерка, это нагромождение статуй, лепнины, позолоты, лампионов, балюстрад, эта запредельная помпезность, этот триумф эклектики способен покорить всех и каждого!
Гарнье почти доказал, вопреки суждению древних («строит богато тот, кто не умеет построить красиво»), что богатство и роскошь могут если и не заменить, то лукаво и почти успешно подменить красоту, стать не худшей, просто совершенно иной эстетической категорией, способной не только льстить общественному сознанию, но и радовать глаз и душу. Архитектор сумел перевести гармонию на язык богатства, отнюдь не потеряв тяжелую, отчасти и наивную красоту.
И оказалось, что здание блестяще выдержало испытание временем, отлично вписалось и в пространство Парижа XXI века, смогло остаться его неоспоримым украшением.
И даже росписи Шагала, сделанные им по предложению Андре Мальро на плафоне зрительного зала (1963–1964), выглядят вполне уместно, ибо – кто б мог подумать – архитектура Гарнье не столько эклектична, сколь универсальна, способна побеждать само время и вступать в диалог с искусством новых веков.
Тем более что в пору окончания строительства Опера-Гарнье ее фасады становились не только произведениями зодчества, но более всего праздничной декорацией для прогулок парижских бульвардье, которые чувствовали в золоченых колоннах богатство, грезившееся героям Золя, как прежде бальзаковскому Растиньяку. И остались таковыми, с той разницей, что Бульвары, увы, перестали быть центром светского Парижа.
Именно в те времена и именно в Париже мог прославиться и великий Гюстав Доре, мощный, неутомимый талант: вот уж кто умел «эстетизировать роскошь»! Почти гений – или просто гений, как и Дюма, не вошедший в каноническую историю культуры, но, несомненно, эту культуру создававший.
Этот художник, сам весьма склонный к «пышной помеси всех стилей» (Золя) как в жизни, так и в собственном искусстве, становился вполне естественным посредником между публикой своего времени и терцинами Данте, мудростью Сервантеса, веселой глубиной Рабле. Его иллюстрации к классике – это, если угодно, перевод мудрых книг на пышный и нарядный, как фасады Опера-Гарнье, язык Второй империи.
Полузнание (чуть-чуть обо всем) было и тогда опорой для вкуса нуворишей. «Demi instruit – double sot» («Наполовину ученый – вдвойне дурак»), – говорят французы. Приблизительность знаний и самоуверенность заказчиков создавали определенную атмосферу и вкус времени.
Есть некая тревожная тайна в том, что славу и блеск Франции и Парижа во многом создали писатели и художники, никак не входящие в каноническую историю культуры: Гарнье, Доре, Дюма, Жюль Верн. Возможно, потому, что истинный вкус и темперамент нации выражают не гении, а те, кто ближе к земле, к обыденному представлению о красоте и мечте? Попробуйте представить себе Францию без Гранд-Опера, без иллюстраций Доре к Перро, без мушкетеров и Паганеля!
Нет, это не мастера «второго сорта», но мастера иного эстетического пространства, широкого и вольного, чье искусство, сохраняя собственные и высокие качества, помогает точнее ощутить художественную атмосферу страны и ее столицы во все царства и все времена!
Ничто здесь не чуждо друг другу.
Как в скромном брассри естественным образом встречаются важный чиновник в галстуке от Ланвена с маляром в комбинезоне, так божественный купол собора Инвалидов – черный в золоте гирлянд (это прекраснейшее, подобное парче, сочетание есть, кажется, в одном лишь Париже) – высится на Левом берегу, вовсе не мешая с удовольствием рассматривать смешной и по-своему многозначительный памятник де Голлю у Елисейских Полей. Паганель – смешной персонаж «не великого» Жюля Верна – родной брат славного академика Бонара, героя одного из лучших романов Анатоля Франса. И кто знает, какими чудесными нитями связаны мечтания Жюля Верна с грандиознейшим созданием французского гения – Эйфелевой башней, Tour Eiffel![47]
Вот где она в полном своем масштабе – отвага Парижа!
Построенная ко Всемирной выставке 1889 года как временное сооружение, долженствующее продемонстрировать достижения архитектурной мысли и новейших инженерных возможностей, башня стала памятником началу новейшей архитектуры, силе интеллекта и устремленности в будущее. В пору ее возведения кто бы рискнул подумать, что она останется в Париже навсегда?