Но она занимала и волновала парижан уже в процессе постройки, на излете XIX столетия. Сам феерический процесс ее возведения стал чем-то вроде (используя современную терминологию) художественной акции. Он длился два года, привлекал толпы любопытных: прогулки на Марсовом поле вошли в моду. О том, как возмущались ею, как негодовали «лучшие умы», как ее полюбили и любят, писали и пишут! Против ее постройки выступали Леконт де Лиль, Шарль Гарнье, Мопассан, Дюма-сын (глумились позднее и над гимаровскими входами в метро).
Сооружение трехсотметровой вертикали, к тому же лишенной реальной практической пользы и традиционных элементов «архитектурной красоты», башни, грозившей изменить сам образ столицы, взять на себя функцию ее «зрительной доминанты», приводило в смятение даже радетелей новизны.
Она стремительно и радикально меняла эмоциональное и эстетическое пространство Парижа. А после окончания постройки столица стала иной – Эйфелева башня, независимо от того, вызывала она хвалу или хулу, воздействовала на воображение: те, кто смог взглянуть на город с высоты 300 метров, переместились в совершенно иное измерение. Здесь «алгебра, поверенная гармонией» (Пушкин), явила синтез совершенного математического расчета со стилистикой ар-нуво. Любопытно при этом, что железные дороги и вокзалы были опоэтизированы Эдуаром Мане и импрессионистами, но Эйфелева башня вошла в искусство, когда живопись подходила к абстракции (из классиков XIX века ее писал, и то как часть дальнего фона, лишь Писсарро), а в литературе ее восславили Аполлинер и Кокто.
Открытость и логика конструкции, ощущение совершенной функциональности, соединенное со скромной «машинной» орнаментикой, ассоциирующейся сегодня с первыми иллюстрациями к Жюлю Верну, восхитительное единство стиля, ощутимое повсюду – от размаха устоев до лифтовых механизмов и заклепок, – все это придает сооружению некую вечную значительность. Небоскребы Дефанса и других окраин давно переросли ее, но, как известно, не высота определяет впечатление монументальности, а место и пропорции. И с Правого берега – от Трокадеро, и от Эколь Милитер – с Левого берега (это, так сказать, «канонические» точки зрения») она не перестает восхищать масштабом и тяжкой точностью, с которой она стоит на земле.
Но есть и иное.
Поразительно, что ее ничто не может «банализировать»: по-французски banaliser означает не просто «опошлить», но и лишить своеобразия, особенностей. Тысячи, если не миллионы ее изображений на сумках, блузках, каскетках, миниатюрные и гигантские китчевые модели, башня-часы, башня-барометр, башня-брошка, башня-брелок, башня-чернильница etc. – столь же непременные аксессуары туристического Парижа, как открытки с видом Триумфальной арки или шелковые фуляры с видами столицы. И все это не имеет никакого отношения к истинной ее эмоциональной роли.
Да и не стоит в Париже опасаться банальностей: избитые истины здесь лишь подтверждаются и не становятся трюизмами, любящий взгляд всегда найдет радость в этом ошеломительно смелом взлете башни на противоположном берегу, в высоких облаках над нею, или тумане, где прячется иногда ее верхушка, или в пыльной позолоте деревьев Марсова поля, рядом с которой ее конструкции кажутся еще грациознее и значительнее.
И до сих пор, подходя к ней близко, даже опытный путешественник, которого не удивишь и подъемом на нью-йоркский Эмпайр-стейт-билдинг, глядя снизу на эти металлические балки, арки, кронштейны, тросы, на алые коробочки лифтов, уже более ста двадцати лет возносящиеся на трехсотметровую высоту, на парижское небо, кажущееся совершенно феерическим и еще более парижским сквозь эти, простите за трюизм, «железные кружева», но иначе, право, и не скажешь, испытывает и почти религиозный восторг, и наивное удивление тем, что на исходе позапрошлого века сумели выстроить нечто подобное.
Вероятно, многое, что было выстроено в Париже, не стало архитектурными шедеврами, но город ничего не отверг.
Казалось бы, целый лес небоскребов, видимых совершенно отчетливо за Триумфальной аркой, столько лет завершавшей знаменитую на весь мир перспективу! Варварство, надругательство, святотатство!
Но эти грандиозные и легкие постройки, словно перекликающиеся с пирамидами перед Лувром, не дают городу остановиться. Они, право же, ничему не мешают – гигантские паркинги, километровые туннели дарят новое дыхание усталой старине. И гул ветра под сводами Большой арки, ее надменная холодность, ее горделивая стать так к лицу Парижу, умеющему все обращать себе на пользу, все добавлять к своей таинственной привлекательности.
Сколько опасений, сколько споров шумело вокруг возведения Центра Помпиду в семидесятые годы!
Я знал и слышал о нем, но впервые увидел случайно, просто проезжал мимо на автобусе, когда со стороны улицы Ренар (то есть со стороны, противоположной главному фасаду) появилось сооружение для Парижа, как мне показалось, просто противоестественное: зеленые и голубые трубы, желтые узкие вертикальные фермы, красные конструкции – словно в старом центре возникло нечто вроде химкомбината. В автобусе раздавалось злобно-насмешливое шипение – парижане негодовали.
Но Центр Помпиду так просто и уместно встал внутри старого города, был так смел, неназойлив и функционален, в нем было так интересно и весело. Позже я познакомился с коллегами, там работавшими. Они были влюблены в свой странный дом, говорили о нем так, будто сами его придумали (хотя сотрудникам-то как раз было там тесно и неудобно). Они заразили меня своей любовью, я почувствовал его естественную конструктивную открытость, естественность цвета: зеленый для водопроводных труб, голубой – для воздуха, желтый – для электричества, красный – для «динамических элементов» (лифтов и эскалаторов): функции здания были вынесены наружу, сохраняя пространство для собственно музейных и выставочных дел.
Зато как превосходно оборудовано все для выставок, какая царственная свобода фантазии – Париж так стар, что новизной его можно только порадовать! А главное, удалось не только само здание, но новая жизнь возникла рядом с ним, Париж принял его весело и просто. У торца на площади Стравинского – фантастический фонтан с динамическими скульптурами[48], разноцветными, страшными и смешными. Здесь все шевелится, вертится, брызгает переплетающимися струями: рука с растопыренными пальцами, огромные красные шевелящиеся губы – оживший кадр из эротического журнала, и череп, и масса всего. И вся эта механическая фарандола словно бы оттягивает на себя внутреннее смятение людей, им проще и забавнее жить, страшное становится веселым, все оборачивается карнавалом, мнимостью, забавой. И так всё перед Бобуром, фокусники, музыканты, певцы, шпагоглотатели, уличные художники, туристы и парижане. Это не похоже ни на Монмартр, ни на Латинский квартал, в этом карнавале – своя тревога, он принадлежит новейшему времени, но он уже стал частью Парижа.
Да, как говорил Гюго, Париж «дерзает».
Здесь даже очень старые дамы одеваются наряднее и смелее молодых.
Иной раз на восьмидесятилетней «коксинель» надет алый костюм, на подагрических ножках – изящнейшие туфли на высоком каблуке. И много украшений, дешевой, но шикарной бижутерии, а возможно, и настоящих драгоценностей, золота, серебра, и камней, на первый взгляд вовсе не гармонирующих друг с другом. Она идет с трудом, опираясь на палочку, и кажется – после такой прогулки ей придется несколько дней пролежать в постели.
Но на лице ее выражение счастья – «La vie est belle!» – она горда жизнью, она любит свои «бижу» и с простодушной радостью показывает их, не слишком заботясь, насколько они ей идут. А ей все к лицу, она, как и Париж, «дерзает», ей весело, и весело глядеть на нее.
Я, разумеется, далек от мысли сравнивать город со старой дамой. И все же и в городе, и в сердце дряхлеющей парижанки – вольный дух Парижа, божественное умение быть самим собою, не бояться насмешек, видеть радость во всем. А чистоте жанра и даже безупречности вкуса предпочитать удовольствие, простоту и приятие жизни, спокойно соединяя воспоминания и вот этот, уже исчезающий миг. Ведь «на сердце не бывает морщин» – «le coeur n’a pas de rides», как писала мудрая и блистательная Мадам де Севинье.
Может быть, поэтому Париж и остается всегда самим собою?
Автобус № 30: Трокадеро – Восточный вокзал
У наизусть затверженных прогулок
Соленый привкус – тоже не беда.
Иные маршруты становятся заповедными случайно. Они сложились благодаря забытым уже обстоятельствам, но обрели странную значительность, превратились в ритуал и обросли воспоминаниями.
Как не приехать – еще и еще раз – взглянуть на Эйфелеву башню с высоты Трокадеро. Говорят, что вид, этот единственный в мире и всем знакомый вид, – банален. О нет. Он великолепен! «Не надо злословить по поводу общих мест. Нужны века, чтобы создать каждое» (Мадам де Сталь).
К тому же Париж повсюду – настолько густо населен он воспоминаниями. Так, глядя на Эйфелеву башню, я краем глаза вижу и золотистые бронзовые статуи дворца Шайо, построенного для Всемирной выставки 1937 года, но вспоминаю и гравюры с изображением стоявшего здесь некогда, тоже выставочного, дворца Трокадеро (1878). А Шайо – он за моей спиной, этот дворец, причудливо сочетающий сухой, надменный неоклассицизм и праздничное величие, напоминает о том имперском стиле, которым блистали расположившиеся тогда напротив, на Левом берегу, павильоны – СССР, со скульптурой Мухиной «Рабочий и колхозница», и его визави – павильон Германии, увенчанный орлом со свастикой. Через три года Гитлер смотрел отсюда на оккупированный Париж: 23 июня 1940-го. А теперь здесь беззаботные туристы, театр, музей.
Рядом с этим всемирно известным местом, на котором бывает каждый, кто приезжает в Париж, на углу площади Трокадеро и авеню Клебер, – конечная остановка (terminus) того самого, тридцатого автобуса. На остановке маленький, но очень подробный план маршрута, сведения об интервалах движения, конце и начале работы. А теперь повсюду и электронные табло, сообщающие, через сколько минут автобус пожалует на вашу остановку. И хотя табло н