В поисках Парижа, или Вечное возвращение — страница 43 из 72

И, выйдя оттуда впервые, миновав дежурных ажанов со странно приветливыми (по контрасту с консульскими служащими) физиономиями, я увидел налево словно бы знакомые черно-золотые решетки.



Что могло быть лучшим лекарством от соприкосновения с советскими «дипломатами», а попросту говоря – конторщиками-гэбистами!

Опять это чисто парижское великолепное сочетание пышности, претенциозности и какого-то таинственного умения превращать любую, даже эклектичную и разнузданную, роскошь в истинное искусство. Может быть, и здесь дело в том простодушном удовольствии («La vie est belle!»), в беспечной неге, ощущении комфорта, даже некоторой снисходительности. Возможно, и в том, что сам парк растворяет в себе смешные излишества, смягчая их клумбами, дивными цветниками, ничуть не менее богатыми, чем узоры решеток, густыми тенями деревьев, нежными очертаниями холмов, пятнышками детских платьев, мелькающих здесь, как во времена Мопассана.

Еще в конце 1760–1770-х годов Луи-Филипп, герцог Шартрский, будущий герцог Орлеанский, приказал выстроить на месте равнины, известной отличной охотой на дичь, павильон, а затем заказал театральному художнику Луи Кармонтелю план сада Фоли де Шартр. Позднее, согласно вкусам времени, парк был разбит на английский и немецкий манер со всякого рода романтическими аксессуарами. Суровая ротонда, выстроенная Леду, была некогда одной из парижских таможенных застав и ныне странно и великолепно сочетается с пышной решеткой. Она была сделана уже в 1860-е годы по проекту Габриеля Давиу, знаменитого в свое время архитектора (автора театров и фонтана на площади Шатле, фонтана на площади Сен-Мишель, одного из участников создания выставочного дворца Трокадеро в 1878 году).

Осман в своих мемуарах писал, что Монсо – «самое роскошное и в то же время самое изысканное место для прогулок». Заметим, кстати, что префект разделял эти два понятия: luxe (роскошь) и éléganсe (изящество).

По сути дела, парк Монсо скорее забавен: никакой «ландшафтной архитектуры» здесь, кажется, вовсе и нет, расположение мраморного мостика, искусственных руин, колоннады, статуй, кустарника, клумб появилось словно само собою. Монсо чудится игрушечным – декорацией для тех издававшихся Жерве Шарпантье любовных романов в желтых обложках, которыми зачитывались героини Мопассана.

И как наивная инкарнация этих мыслей и воспоминаний – бесконечно трогательный памятник Мопассану работы забытого скульптора Рауля Верле: бюст писателя, у основания постамента которого мечтательно задумавшаяся юная дама, полулежа на канапе, почти уже роняет открытую книжку.

По гамбургскому счету скульптура, конечно, так себе. Она забавна, трогательна и мила и, к сожалению, вполне совпадает с расхожим французским представлением о писателе, с которым я сталкивался нередко. Это несправедливое представление.

Оно отчасти связано с французскими иллюстрированными изданиями книг Мопассана начала XX века. Ловкие рисунки, обычно гривуазные, случалось – скабрезные. Издатели хотели продавать книги. Но дело и в ином.

Не раз я слышал от французов: «Мы самая стыдливая нация в мире». Им легче совершить поступок, нежели обсуждать и объяснять его. Как и темные тайны подсознания – французы предпочитают обсуждать их не между собой, а наедине с книгой.

У них иное, чем у нас, представление о смысле и сути любовных отношений. Не лучше или хуже. Другое. Я часто возвращаюсь к воспоминанию 1965 года, когда из окна туристического автобуса наблюдал за далеко не юной супружеской парой в стоящей рядом машине. Он был внимателен и пылок, как юный любовник, она реагировала на это весело и томно. Возможно, не более чем ритуал, но порой он с успехом заменяет сомнительное родство душ или даже супружескую верность. Я видел вкус и плоть самой жизни. И это куда лучше, чем сентиментальные романы или гнусные надписи на заборах, к которым привыкли мы. Если «люблю» и «хочу», стыдливо разделенные в душевной практике нефранцузских цивилизаций, для француза синонимичны, цинизма в том нет.

Мопассан в «Милом друге» незаметно дает урок терпимости и истинно французской снисходительности: люди, конечно, весьма далеки от совершенства, но кому их судить, а жизнь, им подаренная, хороша и прекрасна. И это знаменитое французское «La vie est belle!», которым веет со страниц романов о плохих людях – романов, написанных человеком, невыносимо и постоянно страдавшим, так страшно умершим в больнице доктора Бланша рядом с домом Бальзака в Пасси.

Да, он типично французский писатель, взыскующий не морали, но истины. И снисходительности.

Французы им восхищаются, восхищаются его тонким умом, стилем, блеском пера, отточенностью фраз, в которых холодная сухость Мериме соединяется с сочной живописью Флобера.

Когда-то интеллектуальные плебеи оплевывали «Олимпию» Мане: картина им казалась скабрезной, они не понимали, что не нагота, а непривычно простая, лишенная слащавости и чувственности живопись их раздражает и даже пугает. Так и с Мопассаном. Хотя кто, как не он, умел писать о нежной, глубокой, трагической любви – вспомните «Сильна как смерть»…

А что до парка Монсо, окруженного приторно-роскошными, но все же великолепными особняками, он со своими цветами, ручейками, дорожками, массой посредственных, но изящных скульптур остается вечной средой обитания мопассановских персонажей, с томной читательницей у ног писателя, уже который год так и стоящего под солнцем и дождем с отбитым носом.

К тому же парк исторически был обречен на претенциозность и роскошь. В конце «галантного века» обустроенный в англо-китайском стиле и перепланированный на английский манер в пору Луи-Наполеона, парк Монсо стал центром, вокруг которого стремительно строились особняки нуворишей. То, что в окружении обычных домов выглядело бы сентиментальной стилизацией, скорее романтической, нежели пышной, среди кричащего богатства новых построек словно стало их эманацией – «маленькой столицей денежных услад» (Жюль Ромен).

Таков был уже упоминавшийся особняк Аристида Саккара, хотя, как истый парижанин, Золя, понимая, насколько мало хорошего вкуса у его героев, но время от времени сам увлекаясь осуждаемой им помпезностью, не мог не восхищаться роскошью, ведь роскошь – тоже часть удовольствия.

Кстати сказать, и Мопассан описывал (сочиняя или вспоминая что-то?) будуар и ванную комнату уже упоминавшейся Мишель де Бюрн из романа «Наше сердце» с открытым восторгом, да и сам, как рассказывают современники и свидетельствуют рисунки, жил роскошно, но не безупречно в смысле вкуса, не говоря уже о Бальзаке, чья неудержимая любовь к пышной роскоши широко известна. Вкус к слову у великих французских литераторов отступал перед роскошью жизни, перед удовольствием: «La vie est belle!»

С южной стороны названия улиц посвящены знаменитым художникам мира: улица Веласкеса, улица Рейсдала, улица Мурильо, авеню Ван Дейка, – возможно, это связано с близостью музея Ниссим де Камондо, музея великолепного, с отблеском роскоши квартала Монсо, но богатого действительно мировыми шедеврами. Кстати сказать, в Париже улицы, названные именами знаменитых нефранцузов, – не редкость, и это делает честь объективности парижан. Улицы Делакруа, Гаварни или Домье куда скромнее, да и мало кто знает о них.

Впрочем, иные названия парижских улиц обладают странным парадоксальным качеством: они звучнее и известнее самих имен, которые они носят. О бульваре Распай знает каждый, кто хоть что-нибудь слышал о Париже, но о достойном ученом – враче и химике Франсуа Распае, самоотверженном политике, гуманисте и либерале, – едва ли и парижанам много известно…

Сколько было связано с парком Монсо – после первой встречи, после визита в родимое консульство в 1972 году!

И потом, в счастливые часы, уже не в одиночестве, видел я здесь разные чудеса.

Мартовский горячий день, на скамейке парка восседает торжественно и важно дама, несомненно принадлежащая к гордому племени парижских клошаров: кажется, ей под девяносто, она грузна, одета в обноски, закутана в плед или одеяло, рядом с нею на тележке дряхлый, как она сама, чемодан, – видимо, все ее имущество.

На лице ее блаженство – «Belle est la vie!»: она счастлива, что солнце, что она, судя по выражению ее лица, не голодна, что она не одна. На чемодане большая, с полметра, картонная коробка, в ней – с таким же чувством приятия жизни и наслаждения ею – возлежит огромная, древняя, кажущаяся доисторической, даже вечной, черепаха. Весь парк Монсо принадлежит этим подружкам, и время остановилось, они здесь – chez-soi!

Или печальная слепая утка, странно метавшаяся в пруду, одинокая, грустная, – сколок с чьей-то судьбы: чего не встретишь в этом парке…

От парка Монсо тридцатый автобус спешит вдоль чугунно-парчовых решеток Монсо в квартал Европы, где аристократический бульвар Курсель незаметно и внезапно переходит в бульвар Батиньоль, а это уже подножие Монмартра, другой мир, другой Париж.

Здесь автобус «вторгается» в другую главу: когда он проезжает через виадук над траншеей с железнодорожными путями, идущими от вокзала Сен-Лазар к Батиньольскому туннелю, слева мелькает узкая и неприветливая улочка Бурсо, где жил все тот же Жорж Дюруа, Милый друг, но об этом после, в главе «Сен-Лазар».

А теперь подножие Монмартра, еще совсем не того, о котором знают приезжие: булочные, лицеи, оптовые магазинчики, брассри, почтовая контора; посреди бульваров, сменяющих один другой (Батиньоль, Клиши, Рошешуар), тянется аллея, многокилометровый, уже вполне благоустроенный палисадник с каруселями, киосками и многочисленными автоматическими туалетами – еще недавно новой гордостью Парижа.

Некогда уличные уборные, предназначенные исключительно для мужчин, поражали воображение путешественников: еще в 1839 году префект Рамбюто, известный своим тщанием в гигиенических проблемах столицы, подписал указ о создании «уринуаров», прозванных «Vespassiennes»[52]