В поисках Парижа, или Вечное возвращение — страница 5 из 72

Вот кусочек Парижа, и сколько было их еще – и на этих страницах, и в других рассказах и романах. К Мопассану еще будет случай вернуться.

Париж стучался в мое сознание со страниц книг, более всего поражавших мое воображение. «Все люди – враги» Олдингтона – как описана там великая любовь, о которой, читая этот превосходный роман, я тогда, пятнадцатилетний, только и мечтал. Париж не просто был сценой, где действовали герои, он присутствовал в их мыслях, я привыкал к уверенности: этот город – начало всему, он открывает мир, красоту, ощущение иных миров, он – концентрация самого понятия «заграница»:

Он пересек парк наискось и увидел перед собой огромный двор Лувра, его чудесный фасад и высокие шиферные крыши, а когда он обернулся и поглядел назад, взору его открылся уходящий вдаль величественный проспект с Триумфальной аркой в конце. Он был глубоко потрясен благородной простотой этих линий и форм. <…> На середине моста он остановился, чтобы посмотреть на реку. Позади него в широкой пелене пронизанного золотом тумана садилось солнце; стрижи с пронзительными криками чертили стремительные кривые на нежно-голубом небе, прозрачном бледно-голубом небе Иль-де-Франса; река поблескивала на солнце, вздуваясь рябью от вереницы тяжелых, коричневых барж, медленно ползущих за буксиром, выбрасывающим клубы дыма позади двух бесшумно скользящих белых речных пароходиков, наполненных пассажирами. Фасад Лувра, выходящий на набережную, был почти скрыт освещенной солнцем зеленью, а большие серые башни собора казались коленопреклоненными среди вершин деревьев.

Открытием и потрясением на всю жизнь был Джон Дос Пассос: «Три солдата», «42-я параллель», «1919» («Манхэттен» я прочел позже) – романы, поразившие меня слепящей зримостью, умением сказать о никем не определенных раньше состояниях души, резкой и возвышенной откровенностью интимных сцен, вкусом к детали, щемящей печалью, мощью и концентрированностью фраз, способностью написать о том, что таится в закрытой глубине подсознания.

Они сели в такси и быстро пронеслись по улицам, где при тусклом солнечном свете серовато-зеленоватые и серо-лиловые тона смешивались с синими пятнами и бледными отсветами, как сливаются краски в перьях на груди у голубя. Они проехали мимо безлиственных садов Тюильри; на другой стороне поднимались ярко-красные мансардные крыши и высокие трубы внутренних строений Лувра. Они на минуту увидели реку, тускло-зеленую, как нефрит, и ряд платанов, набросанных коричневыми и желтоватыми мазками вдоль набережной (Дос Пассос. Три солдата).

Немалую роль в моей растущей галломании играло и то обстоятельство, что в отрочестве я мечтал стать художником. Не знаю, обладал ли я подлинным талантом, скорее, обо мне можно было сказать столь же нелестно, как Толстой о Вронском: «У него была способность понимать искусство и верно, со вкусом подражать искусству». Профессионалы считали меня юношей одаренным, но, видимо, чего-то главного мне не хватило, к тому же для настоящего художника я жил и мыслил слишком вербализованно.

Тогда же мне представлялась эта профессия романтической и прежде всего рафинированной, как в романе Мопассана «Сильна как смерть». В мастерской должен был стоять аромат роз и духов и царить утонченный интеллектуализм. Увлекался я более всего книжной графикой и рисовал изысканные, как мне казалось, обложки и иллюстрации к разным, естественно переводным, книжкам.

У меня сохранились сделанные силуэтами, во вполне мирискусническом духе картинки к новеллам Мопассана и даже к роману «Наше сердце». Разумеется, я мало что понял в этом романе, но обложка и сейчас вызывает у меня умиление: медальон с изображением влюбленной пары на тропинке Мон-Сен-Мишель, цилиндр и сюртук Андре Мариоля, длинное платье Мишель де Бюрн – все это не было лишено наивного изящества.

Спустя – страшно сказать – почти шестьдесят лет я впервые увидел это дерзновенное и грандиозное создание, эту крепость-монастырь, окруженную морем и вонзающуюся сквозь облака в небо, напоминая о том, что великая архитектура, подобно устоявшей Вавилонской башне, может достигнуть горних заповедных сфер: «Причудливый хаос стрел, гранитных цветов, арок, перекинутых с башни на башню, – неправдоподобное, огромное и легкое архитектурное кружево, как бы вышитое на лазури». И странно соприкоснулись отроческие мечтания с грозной реальностью, но и сейчас они не кажутся мне ни наивными, ни смешными.

И к «Красному и черному» сделал я обложку – белый на черном фоне силуэт юного Сореля с книжкой в руках; и к роману Теофиля Готье «Капитан Фракасс».

Я относительно поздно – лет пятнадцати – прочел тоже знаменитую книгу Дюма «Граф Монте-Кристо» (в том же страстно любимом издании «Academia») и, естественно, был потрясен. Не скрою – этот роман по сию пору немало значит в моей жизни, думаю, не только в моей, просто об этом стесняются говорить. Сумрачная рыцарственность Дантеса – Монте-Кристо, благородная романтическая месть, абсолютная власть над всеми и над собой. А для меня это было и первой влюбленностью в Рим, в эти названия – Монте-Пинчо, Корсо, Пьяцца дель Пополо, Виа дель Бабуино, палаццо Росполи (итальянцы произносят «Русполи», но ведь так я прочел в любимой книжке, и это – важнее!) – все то, что я увидел в реальности, быть может, слишком поздно – почти полвека спустя. И никакая история искусств этих «монте-кристовских» – моих! – ассоциаций не затенила. А в августе 1965-го я смотрел с марсельского берега на замок Иф, где четырнадцать лет провел Дантес – будущий граф Монте-Кристо. Туда можно было съездить всего за пять франков, но из моих спутников-туристов никто не захотел потратиться, а ехать одному в ту пору строжайше запрещалось…

Но был там и Париж, он ощущался фоном. Как легкие наброски пером на полях книги, все эти особняки времен Июльской монархии, улица Эльдер, Шоссе-д’Антен, Отёй, Елисейские Поля, цветные фраки, ложи в Опере, балы. И тоже я рисовал иллюстрации-силуэты с кораблями, каретами, канделябрами, цилиндрами, замками…

В пятидесятые годы, когда я был уже студентом, Париж стал мелькать и в кино, наступало время великого французского неореализма, сурового и поэтичного. Началось все, разумеется, с итальянских картин, хотя первый потрясший тогда всех фильм «У стен Малапаги» был совместный – итало-французский – и главную роль играл француз Жан Габен. Открывался иной порог откровенности, безжалостная и вместе с тем добрая правдивость. Оказывается, положительный герой может пить вино, любить неправедных женщин, быть и справедливым, и несправедливым, что по небритому его лицу могут течь слезы и пот… Как все это уживалось в сознании? Едва ли не одновременно я смотрел и очередной фильм о Сталине, где вождь в Гражданскую войну лихо мчался на подножке бронепоезда…

Летом 1953-го я посмотрел французский фильм «Их было пятеро» режиссера Жака Пиното, старшего брата куда более знаменитого, вошедшего во все энциклопедии Клода Пиното. Тогда Пиното-старшему не было и тридцати.

Ничего подобного прежде я не видел и даже не воображал, что подобное может быть. Невиданное смешение тонкого психологизма, романтики и почти циничной жесткости, сентиментальный детектив, соединенный с кровавой драмой. Пятеро солдат, равные друзья на войне, они разъединены наступившим миром. Один вернулся к своей профессии почтальона, другой вновь почувствовал себя маркизом, о чем забыл на войне, третий пытается вспомнить, что был боксером, четвертый остается в армии, пятый – актер, ищущий работу.

Главной сенсацией для наших зрителей была сцена с постелью. «Из затемнения», как пишут кинематографисты, возникала комната, где актер Роже, в расстегнутой сорочке, сидел на краю кровати, а жена его друга-почтальона – Симона – накидывала поверх рубашки халатик.

– И это произошло в его постели!

– И в моей, дорогой.

Такого в советском кино не случалось никогда, и зрители обмирали. Правда, в фильме было столько горечи, боли и изящества, что непривычная откровенность только прибавляла подлинной печали.

Валери (Арлетт Мерри) – сестра Роже – пошла на панель. Незабываемый диалог. Брат спрашивает:

– Чем ты занималась во время войны?

– Делала долги.

– А теперь?

– Расплачиваюсь.

Прекрасная Валери с жестким запекшимся ртом. В нее влюбляется маркиз, высокий, невиданно элегантный, грустный и мужественный, – его играл тогда совсем еще молодой, ставший потом знаменитым шансонье Жан-Клод Паскаль. Они молча поднимаются в вагончике фуникулера на Монмартр.

Не забыть черно-белый вечный Париж начала пятидесятых в душных маленьких залах ленинградских кинотеатров, эти тонкие, сухо и нежно очерченные лица, грустное веселье, улочки и дома из детских мечтаний, крохотные квартирки, крутые монмартрские улочки, печаль без нытья, пронзительная радость нищей и вольной жизни, любовь, горечь, никаких «производственных тем» – лишь страсть, нежность, печаль, жизнь, город-фантом, который никогда не суждено увидеть, который, наверное, существует только на этой выцветающей, поцарапанной пленке…



А еще «Пармская обитель» (1947) с Жераром Филипом, с Марией Казарес… Стендаля тогда, разумеется, я не читал. На меня подействовали не только сюжет и актеры, но даже имена героев, которые и сейчас не могу произносить без волнения: Клелия Конти, граф Моска, Фабрицио дель Донго, графиня Пьетранера – герцогиня Сансеверина – прельстительная и печальная Джина… Фильм следовал Стендалю отнюдь не прилежно, и в том пряталась несомненная его удача. Позже смотрели с тем же Жераром Филипом «Красное и черное» – фильм красивый, цветной, тщательно следовавший букве и духу книги. Получилась красивая иллюстрация. А здесь, в «Пармской обители», – далекая от пристальной, глубокой, но суховатой прозы Стендаля поэтическая трагедия, полная приключений и пылких страстей, без отступлений и рефлексий. А может быть, просто я был в таком возрасте, когда все воспринимается с пронзительной и грустной восторженностью. Стендаля же тогда прочесть не смог. Слишком подроб