В поисках Парижа, или Вечное возвращение — страница 60 из 72

дносов и даже гордая глыба роденовского Бальзака выглядит триумфально, но не таинственно-грозно, как в сумерках.

Монпарнас порой пустоват: он непривычно широк, пробки здесь редкость, а раньше и вовсе был провинциальным этот бульвар. Как представить себе те годы!

Старые фотографии, редкие кинокадры, неизвестно откуда оставшиеся или возникшие ассоциации, прочитанные давно и недавно книги и, наконец, сами здания, сохранившиеся еще с поры прежнего Монпарнаса, а главное, ощущение, что вот он, все же тот самый бульвар, те же тротуары, по которым стучали каблуки Модильяни, Волошина, Риверы, Шагала, то же небо над тонкими высокими трубами, те же масштабы и пропорции улиц, тот же поворот с Распая на Монпарнас.

В начале века здесь были проложены рельсы, по ним ходили уже не только конки, но и электрические трамваи[80], фиолетовые искры вечерами вспыхивали на углу напоминанием о новых временах. 1-й ходил до Сен-Жермен, 2-й – до Этуаль и 3-й – до площади Бастилии. Омнибусы линии «О» шли от вокзала через Шатле на северо-восток Парижа (почти той же доругой, что нынешний 96-й автобус), но все равно пустоват был Монпарнас и по-провинциальному тих.

Знаменитую линию метро-экспресса «Нор-Сюд», соединившую Монпарнас и Монмартр, открыли незадолго до войны, а единственный автобус, шедший через центр в направлении Монпарнаса (линия «АМ»), двухэтажный, похожий на конку тридцатидвухместный «Брийе-Шнейдер», добирался лишь до Сен-Жермен-де-Пре. А таксомоторы (taxi-autos) доставляли путешественников на вокзал, и, конечно, появлялись вечерами, привозя в театры на улице Гетэ публику из центра Парижа.

И сейчас, если свернуть в любую почти улочку с бульвара, каждая насторожит тьмой и безлюдьем, машины, машины, редкие шаги, ни кафе, ни ресторанов, спит Париж… Да и сам Монпарнас засыпает куда раньше, чем прежде, в свои, как говаривали «монпарно», «горячие часы».

А Монпарнас не отпускает тех, кто любит его и не хочет ничего забывать: он словно обнимает памятью о себе.

Мглистое небо над Парижем мутно краснело. <…> Искристые от дождя стекла, то и дело загоравшиеся разноцветными алмазами от фонарных огней и переливавшихся в черной вышине то кровью, то ртутью реклам…

Здесь вспоминается Бунин, хотя на этих исхоженных вдоль и поперек тротуарах Монпарнаса, от сердца его – перекрестка Вавен с хрестоматийно знаменитыми кафе – до обветшавшего «Улья», где жили Шагал, Модильяни, Леже, Сутин, Кикоин и множество других прославленных живописцев, и Сите-Фальгьер, забытой уже обители не менее знаменитых мастеров, скорее принято вспоминать художников. Или писателей, так или иначе с ними связанных, – Хемингуэя, Гертруду Стайн, Эренбурга, Фицджеральда…

Но вряд ли кто-нибудь писал о Париже на русском языке лучше Бунина. И несмотря на то, что профессия привязывает меня к истории искусства, несмотря на то, что я писал и пишу о художниках Парижской школы, Бунин на Монпарнасе всегда господствует в моей памяти.

Началось это давно, более тридцати лет назад, в 1972 году, когда дядюшка представил меня владельцу русского ресторана «Доминик» на улице Бреа. «Доминик» – не только название ресторана, но и псевдоним, под которым его владелец – милейший коллекционер и театральный критик Лев Адольфович Аронсон публиковал свои статьи. Тогда я, естественно, вспомнил мой любимый рассказ «В Париже», декорацией которого послужил во многом этот самый (теперь уже навсегда исчезнувший) русский ресторан.

Может быть, это лучший рассказ Бунина, и, уж конечно (для меня!), важнейший в сборнике «Темные аллеи». Что ни фраза, то тысячи мыслей, ассоциаций, исторических воспоминаний, «зарниц памяти», спрессованных в короткие, литые, сверхтяжелые фразы.

А Париж – словно Вергилий в этой густой, переполненной мыслью и чувством прозе.

Сразу вспоминается и Пасси, где герой рассказа Николай Платонович прожил с Ольгой Александровной всего лишь зиму и где умер и сам Бунин.

Высокий респектабельный дом на улице Оффенбаха, где у Бунина, как и у «бывшего генерала» Николая Платоновича, была «квартирка», кажется одиноким. Может быть, оттого, что вокруг всегда пусто и никто не читает короткий текст на простой мемориальной доске:

Ici a vécu de 1920 а 1953

Ivan Bounine

Ecrivain russe

pris Nobel 1933[81]

И еще оттого, что известные мне воспоминания об этом последнем жилище Бунина наполнены безысходной печалью.

…Запущенность, чернота ненатертого паркета, какой-то ужасно дореволюционный русский буфет с прожженной в нескольких местах доской, обеденный стол, покрытый тоже какой-то дореволюционной русской клеенкой, рыжей, с кружками разводов от стаканов, с обветшалыми краями, и на проволочной подставке обожженный газом чайник. <…>

– Вот здесь, на этом «сомье» Иван Алексеевич умер. – И Вера Николаевна подошла к продавленному, на ножках, покрытому ветхим ковром матрасу, в изголовье которого на столике стояла старинная черно-серебряная икона-складень, с которой Бунин никогда не расставался, возил с собой повсюду (Валентин Катаев).

А умер он в ночь с 7 на 8 ноября…

Перед могилой Бунина на кладбище в Сент-Женевьев-де-Буа – с непривычным каменным крестом, могилой совершенно западной и «неуютной» (слово к могиле неприменимое, но именно так я чувствовал) – я с новым смущением вспоминал, как поздно я узнал Бунина и как еще мало его знаю. Первый раз я открыл бирюзовую книжку (пятитомное собрание сочинений Бунина впервые после революции вышло приложением к «Огоньку» в конце пятидесятых) как раз на «Митиной любви». Сначала показалось – похоже на раннего Алексея Толстого, потом растерянность и удивление: как случилось, что не просто не читал – не знал, что есть такое, что можно сравнить разве с Чеховым, Львом Толстым, только иное, неведомое, без чего и не очень-то понятно, как жил и думал. Вероятно, самое большое удивление оттого, что не представлял такую степень эротики и страсти на русском языке и на таком русском языке.

…Герои рассказа «В Париже» ужинали в «Куполе». Действие рассказа – начало тридцатых, кафе открылось в 1926-м, оно недавно вошло в моду и числится среди первых: «американский бар», ресторан, в подвальном помещении – дансинг. «Куполь» любили художники и писатели Парижской школы времени ее излета – сюда приходили разбогатевший и прославленный Фужита, Паскин, Сандрар, Кислинг, знаменитая натурщица Кики, Бранкузи, Сальмон… Тогда уже были в нем росписи русских художников, в том числе и Марии Васильевой, он становился если и не слишком богатым, то модным, блестящим…

«Старая „Ротонда“ исчезла… <…> Дело было не только в том, что сменился владелец кафе. Сменилась эпоха. Художников или поэтов вытесняли иностранные туристы. Бестолковая жизнь былых лет стала модным стилем людей, игравших в богему (курсив мой. – М. Г.)» (Илья Эренбург).

А «Куполь» превратился ныне в один из немногих «снобинарских», фешенебельных дорогих ресторанов для избранной публики, куда по вечерам следует приходить одетому соответственно скромному, но непререкаемому знаку-логотипу, изображающему галстук-бабочку.

Сюда не ранним утром собираются к запоздалому первому завтраку действительно богатые люди, знающие, где стоит показаться и где можно найти дорогой, по цене равный иному обеду роскошно сервированный café complet (полный утренний завтрак), c серебряными кофейниками, чашками отличного фарфора, крахмальными салфетками. Поданный с той долей чуть приторной любезности, что хоть и редко, но все же еще случается в модных заведениях Парижа.

«Дом» в начале ХХ века был куда меньше, чем сейчас, туда приходили главным образом американцы (в их числе Лео Стайн, любивший здесь играть в покер), немцы, австрийцы, поляки. Итальянцы встречались в открывшемся в 1914 году кафе «О пти Наполитен» («У маленького неаполитанца»), тоже расположившемся рядом с перекрестком Вавен.

«Селект» (он не называется ни «кафе», ни «ресторан», он просто «Селект», только слова «американский бар» отмечают его своеобычность) открылся годом раньше «Куполя». Он сохранил если не демократизм, то некоторую нарядную аскетичность «американского бара» эпохи ар-деко, где и Хемингуэй, и его герои были завсегдатаями и где американцы, как и в кафе «Дом», составляли бульшую часть клиентуры. Здесь и по сию пору можно заказать полузабытые аперитивы, вроде дюбонне, а когда дождь заливает стекла выходящих на Монпарнас окон, дробя огни реклам, фонарей и автомобильных фар, размывая силуэты прохожих, легко представить себе, что l’âge d’or, золотой век Монпарнаса, еще продолжается. Словно бы подъезжают к «Селекту» фиакры, старые такси на тонких высоконьких колесах с брезентовыми крышами и большими, торчащими наружу счетчиками, звенят трамваи[82], молодой темноволосый Хемингуэй входит сюда, стряхивая дождь с полей шляпы, и Скотт Фицджеральд, а главное – сами герои Хемингуэя: и прелестная Брет, и обреченный Джейк Барнс, и Кон, искавшие там, как полагал Андре Моруа, выход своей душевной подавленности; а рядом подлинные герои Монпарнаса – Фужита, Паскин, Ман Рэй, может быть, и Гертруда Стайн.

Между завсегдатаями кафе и самими кафе отношения были настолько сложными, что складывались в неуловимые коды: «Завсегдатаи „Куполя“ и „Ротонды“ никогда не ходили в „Лила“. Они никого здесь не знали, и никто не стал бы их разглядывать, если бы они все-таки пришли» (Эрнест Хемингуэй).

Герои Монмартра и Монпарнаса были отчасти одни и те же, но эпохи менялись.

Художники и литераторы, что стали переезжать сюда с Монмартра или сразу же, приезжая в Париж, здесь селились, оказывались в тех странных кварталах столицы, которые воспринимаются (такие есть и сейчас) своего рода парижской провинцией.

На полпути между Монпарнасом и Сите-Фальгьер (так в честь известного скульптора назывались несколько построенных рядом мастерских, где работали небогатые художники) сохранился стиснутый зданиями старой детской больницы крошечный тупик Ронсен, где Бранкузи снимал мастерские сначала в доме 8, а с 1925-го – в доме 11, где проработал всю жизнь. А на тихой улице Шельшер, напротив восточной стены Монпарнасского кладбища, была в середине 1910-х мастерская Пикассо – та самая, куда пришел к нему впервые с визитом Матисс. В ожидании запаздывающего хозяина гость разглядывал негритянские статуэтки, нежно ощупывая их пальцами. Молоденькая служанка пожаловалась Пикассо на то, что «старый господин» «ласкает груди» его негритянок.