[96], где череп соседствовал с букетом цветов».
Сохранилось много телевизионных записей концертов и интервью, по ним видно, что он живет какой-то совершенно отдельной от всех жизнью, словно постоянно разговаривая с горними, невидимыми для нас мирами. Он давал концерты, оставаясь закрытым и стеснительным человеком, предпочитая записываться на пластинки или петь для друзей.
На юге Четырнадцатого округа, неподалеку от «Улья», от знаменитого книжного рынка, о которых уже на этих страницах шла речь, не так давно разбили парк Брассанса. Он не отличается ни особым простором, ни живописностью – маленький парк, какие нередки в Париже.
Бюст певца невелик и вовсе не являет собой шедевр, просто обозначает здесь присутствие Брассанса и память о нем. Неподалеку странная скульптура: бронзовый ослик, запряженный в бронзовую тележку, – быть может, неведомый мне сюжет незнакомой песни, а может, и просто то, что называется декоративной скульптурой, поставленной для развлечения детей и их родителей.
Но вот свойство Парижа: даже в этом безымянном ослике хочется увидеть какую-то поэтическую загадку, какую-то связь с местом – в сознании быстро и весело вырастают мифы.
Но «Париж Брассанса» – иными словами, и сам парк, и улица Сантос-Дюмон, расположенная неподалеку, где жил последние годы поэт и где располагалась студия, в которой записывал он свои песни, – лишен сколько-нибудь ощутимой, особенной атмосферы. Эти места почти безлики, пустынны, бедны, только небогатые кабачки странным образом напоминают то самое кафе у Порт-де-Лила из одноименного фильма, где Брассанс сыграл музыканта – кажется, единственную свою роль в кино. Но какую! Рене Клер в предисловии к своему сценарию писал, что хотел уподобить персонажей фильма той унылой местности, которой достаточно немного тумана, трех капель дождя или мимолетного солнечного блика, чтобы совершенно изменить свой вид.
Поразительно, как эти слова подходят не только к «Парижу Брассанса», но и к самому Брассансу и даже к Парижу.
Не обязательно это должны быть «капли дождя» или «солнечный блик». Речь, мне кажется, о вещах куда более важных, намек на которые таится в словах режиссера. Парижу, как и Брассансу, довольно легчайшего изменения интонации, едва заметного обертона, чтобы изменилось все.
Достаточно микроскопической ассоциации, эха давно забытой фразы или мелодии, чтобы все решительно изменилось и город заговорил с вами доверчиво и открыто, чтобы зазвучала в памяти мелодия Брассанса, чтобы даже бюст его, сбрызнутый дождем, стал чуть иным, чтобы еще какая-та маленькая тайна Парижа хотя бы чуть-чуть приоткрылась.
Открытость и непроницаемость Брассанса, его простота и книжность, демократизм и патрицианство, картезианская ясность и тонкая недоговоренность – все это сходно с самим Парижем. И если не открывает его тайн, то резонирует им и их определяет:
C’est n’était rien qu’un peu de miel
Mais il m’avait chauffé le corps
Et dans mon âme il brûle encore
A la manière d’un grand soleil[97].
Вот эти «капли меда», способные так долго согревать нашу память, наполняют песни парижских шансонье уже не первое столетие. Франция – так мне всегда казалось и кажется – страна прежде всего «визуальной эстетики». Однако в рассуждении безупречности вкуса здесь происходит странность.
Такой изысканности свободной отваги и строгости вкуса, которой обладает Париж, не сыскать, вероятно, нигде.
Это утверждение давно стало общим местом.
От палитры Мане до витрин маленьких магазинов, от изысканного платка на шее «шикарной дамы» из NAP[98] – таких часто называют еще и CPFG[99] – до простого шарфика на шее девочки-подростка из песенки, которую поет Жюльет Греко («Prinsesse de la rue, soit la bienvenue dans mon cœur brisé…»[100]): казалось бы, повсюду царит это божественное чувство меры.
Зато, как был уже случай заметить, если в Париже есть нечто безвкусное, то это превосходит всякое воображение!
А вот парижские песенки никогда не режут слух, их слова бесхитростны и трогательны, они всегда востребованы. Возможно, плохие просто сразу уходят, забываются, ничего не оставляя в памяти. Не знаю.
Самые разные французские кинорежиссеры, от Клера, Карне и Трюффо до автора «Фантомаса» Андре Юнбеля, любят вводить в свои фильмы – особенно в начале – кадры Парижа. Это могут быть дежурные виды Нотр-Дам и Опера (все равно – они великолепны!) или изумительные видения Эйфелевой башни за домами убогих кварталов, что служат фоном для титров у Трюффо в фильме «Четыреста ударов». Эти знаки присутствия Парижа, это напоминание о том, что и художник и зритель в едином, милом обоим пространстве, сродни звучанию давно и прочно знакомых мелодий, которыми маркируется парижская повседневность, будни Парижа и мечты о нем.
Мне иногда чудится, что в кусочке парижской жизни сосуществует в одном месте и в одном мгновении такое множество разных ощущений, что их концентрация достигает взрывной тревожной силы. Там, на Муффтар, когда воскресным утром играет маленький оркестр, танцуют и поют парижане, словно бы видишь и немой черно-белый фильм и цветной звуковой, и реальность и театр, и прошлое и будущее, и людей и комедиантов, играющих самих себя и собственных предков, и слышишь живые голоса и старые «черные диски». И ликующая радость вокруг, и печаль по ней, и эта отвага быть счастливыми, несмотря ни на что, хранить эту каплю меда – un peu de miel – отвага оставаться парижанами…
«Comment ne pas perdre la tête»!..
Эпилог
О Париж
Главный вокзал платформа желаний перекресток тревог.
Но Париж, как говорил Хемингуэй, никогда не кончается. Да и начала его не различить.
И книжку о Париже, в сущности, дописать нельзя.
Каждая новая встреча с ним задает новые вопросы, рождает сомнения, их все больше, и все меньше я нахожу ответов, и французское суждение касательно того, что мудрость начинается с сомнения, уже не утешает меня. Любовь можно объяснить кому угодно, но не себе.
Скажу еще и еще раз: у моих восторженных суждений о Париже, как я и предполагал, оппонентов больше, нежели сторонников. И среди парижан, и среди приезжих. Для парижанки или парижанина, которые ежечасно борются здесь за выживание и преуспеяние, сохраняя бодрость в сердце и улыбку на губах, их город действительно поле битвы, и восхищение его прелестью и нравами вряд ли будет ими сочтено чем-то иным, кроме как наивностью приезжего. Что делать. Я знаю далеко не все, о многом лишь догадываюсь, но это не может помешать мне любить Париж и его обитателей.
Достаточно почитать книги и посмотреть хотя бы фильм «Les Ripoux»[101] с Филиппом Нуаре, чтобы избавиться от излишних иллюзий по поводу французских полицейских. Но даже верхний, чисто формальный стиль отношений граждан с властью, когда к жалкому уснувшему клошару ажан обращается «мсье» и, разумеется, на «вы», когда даже в процессе проверки документов накурившегося наркомана и полицейские, и тот, чьи бумаги читают, естественным образом обмениваются улыбками, когда весьма агрессивные и совершенно непреклонные контролеры в автобусе приветливо здороваются с каждым, кого просят предъявить билеты, – этот стиль кажется мне немаловажным свидетельством социального приличия.
Я ни разу не слышал (может быть, мне так повезло?), чтобы на улице родители грубо обращались с детьми, оскорбляли их окриками или тем паче бранными словами; и даже пятилетнюю дочку, прокомпостировавшую автобусный билет, мама благодарит уважительно и серьезно.
Я люблю эти усталые, но смелые лица утреннего Парижа, оживленные блеском глаз: «у меня есть работа!». И благоговейное уважение вызывают пусть небогато, но тщательно и с хорошим вкусом одетые пары лет восьмидесяти, идущие вечером в ресторан или в гости, держась за руки или просто поддерживая друг друга. Нет, я не думаю, что в Париже мало бед, болезней и нужды, но сколько же здесь и иного, того, чем можно любоваться.
Когда в ресторане в ответ на немудреную шутливую просьбу принести «une petite addition» («маленький счет»), усталый, но веселый гарсон, поколдовав у кассы, умудрился принести мне счет на 33 333 евро с пометкой «наличными», все, кто обедал рядом, дружно веселились. Готовность посмеяться – она основывается не столько на остроумии («маленький счет» – куда уж наивнее!), но на желании обменяться улыбками, поддержать стремление к веселью, получить и отдать толику удовольствия, напомнить себе и другим: «La vie est belle!»
Конечно – легко находить прекрасные качества в том, кого любишь.
Но – заметьте!
Разве не удивительно и не прелестно то, что самое ценное и значительное в Париже не стоит больших денег, а то и достается даром: вино за стойкой дешевого кафе, поездка на автобусе, улыбка прохожего, шутка гарсона в брассри, отблеск неба на золотой гирлянде, украшающей черный купол Института! Любовь к этому «ценному и значительному», к этому самому «la vie est belle!» уравнивает людей, как всякая общая страсть. Бескорыстный культ удовольствия, дарящего едва ли не равную радость «снобинару», пробующему коллекционное вино в родовом замке, и завсегдатаю брассри «Le Naguère», что смакует petit vin у стойки, старушке, подставляющей высохшее личико солнцу в парке Монсо или интеллектуалу, отыскавшему редкую книжку на рю Бонапарт, – вот то, что роднит этих самых парижан, вовсе не бездельников, просто свободных, знающих цену простым радостям бытия.
Даже Горький, не так уж жаловавший и понимавший западную цивилизацию, признал устами