Кое-как сжевав свои пышки, она направилась к выходу, старательно не глядя по сторонам. Чтобы не знать – съел он эту пышку или нет. Может, и съел. А может, оставил, не прикоснувшись, – но тогда лучше об этом не знать. И не думать.
Не думать о гордых и бедных, голодных и одиноких – не думать, не думать, не думать…
– Спасибо, – сказала она, оглянувшись, буфетчице.
– Заходи, – ответила та.
Тридцать четвертый сюжет
– Вот говорят, что существует всего лишь тридцать три сюжета…
– Ну.
– Столько книг на свете – и все они укладываются в тридцать три сюжета?
– Но тебя же не удивляет, что вся музыка состоит из семи нот?
– Почему не удивляет? Очень даже удивляет. Но эти тридцать три сюжета – больше. Неужели всего тридцать три? Что-то мне не верится. А кто посчитал?
– Умные люди.
– И никто не придумал тридцать четвертого?
– Нет. Может, ты займешься?
– Вот я и думаю.
– Это правильно. В жизни так и бывает, что все человечество твердит: нет! нет! этого не может быть! А находится какой-нибудь дурак, который говорит: а почему нет? И делает открытие.
Значит, такой вот сюжет.
Замечательный писатель и путешественник, человек с хорошим честным лицом и хорошими честными мыслями, написавший по-настоящему много хороших и честных книг, горячо любимых всей страной, был женат на певице, народной артистке (тоже с честным и хорошим лицом), раскрасавице! – чьим прекрасным песням рукоплескала страна, души в них не чая.
Пресса тоже любила эту пару, регулярно публикуя снимки известной семьи: она всегда улыбчивая на фото, он же, напротив, хмурый, неулыбчивый, как если бы какая-то тайная мысль гнобила его, цедила душу, и книги такие же – жесткие, рубившие правду-матку прямо в лицо (и именно за эту правду-матку так любимые народом), – и вдруг! в один ужасный день! все читатели и зрители, все верные поклонники знаменитой пары благодаря этой проклятой гласности – мол, «народ хочет знать!» (а ничего такого народ не хотел, никакого волеизъявления не было!), – и вдруг, значит, этот самый народ, любивший их за честность и прямоту, узнает о них, честных, бесчестную правду, получая этой правдой-маткой прямо под дых!
А именно: оказалось, что знаменитый писатель был двоеженец и по нем всю жизнь плакала тюрьма, все глаза выплакав (дело-то было подсудное!). Но главное было даже не в этом. А в том, что та первая и законная жена, оставшаяся ждать его в маленьком захолустном городке (Итаке), прождала его двадцать лет – без сына и без его возвращения, то есть без хорошего классического конца, так полюбившегося нам с детства.
Такой вот, значит, сюжет.
Между тем телевизор и пресса всю жизнь возвещали ей обо всех передвижениях на пути к славе ее мужа-невозвращенца, о его женитьбе на сирене и родившихся у них сыновьях. В общем, средневековая пытка на медленном огне – о-очень медленном. Причем эта женщина сама не могла снова выйти замуж и родить детей – по той простой причине, что была замужем, и все в маленьком городке Итаке это знали.
А женихи, между прочим, толпились, нелюбые, ряды не редели – а ничего, что нелюбые, все равно ведь почетно было толпиться – «его, а не мужа Марьи Иванны, считая своим соперником!» – и свет далекой звезды писателя как бы падал и на них, грешных… И было приятно.
В общем, Итака гордилась им, но, гордясь, осуждала – такие вот сложные чувства, слишком сложные для захолустного городка, но, к чести сказать, никто не капнул куда следует, никто не заложил двоеженца, а мог бы (ради смеху, например), но народ не выдал, стерпел, сдюжил и собирался у телевизора – глядеть на его сирену («баба как баба, наша-то по-всякому лучше будет!») – и был в обиде на него, заставившего их всех пожизненно страдать от этих сложных чувств, – а на кой ляд им это надо было, если жить и так тяжело? И ждали…
А чего ждали? Хорошего конца? Не будет. Это к Гомеру.
А все равно ждали. А как иначе? Надо же, чтобы как-то по-людски было, говорил народ. Приехал бы, прощения попросил, так, мол, и так, люди добрые, виноватый я. А так что же…
И возможно, так все и было бы, и он имел это в виду, все откладывая и волоча эту муку, – но, может, именно эта боль, этот тайный нерв и были его источником вдохновения, и много вкладывал он между строк – для той, первой и верной, но… страшно далек он был от города Итаки, другая жизнь и другие законы полонили его, хотя и бегал он (люди видели!) с корабельным топориком за народной артисткой, которая, видать, нет-нет да и мерещилась ему с пьяных глаз коварной сиреной…
Много на свете дорог, уводящих от истины, сказывал древний мудрец, и только одна ведет человека к ней… И не то чтобы наш герой не ведал о том – ведал, конечно, и не раз, быть может, его корабль держал курс на Итаку, но…
Песня летела следом, песня неслась в погоню, песня звала странника, возвращая назад… (Хорошо пела, зараза!)
О смерти Одиссея мы ничего не знаем, а значит, вполне возможно, что он жив до сих пор. А вот писатель умер, так и не вернувшись в Итаку.
А вот почему он умер, причем аккурат через двадцать лет, под суд земной не попав, а поспешая на суд Божий (а уж Там разберутся!)…
Как большой писатель, он должен был тонко чувствовать эту связь с сюжетом, этот виток спирали, эту нить Ариадны, но он не выполнил своего предназначения, не осилил земных страстей и тем испортил классический сюжет – и Он (главный Мастер сюжетов) не простил, видимо, и призвал к ответу.
И выходит, что самый главный рассказ герой не написал. Жизнь за него написала. Отдыхай, писатель, парадоксов друг.
Большая литература отличается от большой жизни, как аромат названия фильма Бергмана «Дождь над нашей любовью» от аромата борща в алюминиевой кастрюле. Как художественная шизофрения от бытовой. В книгах все законченно, цельно, стройно, сюжетные ходы не провисают под тяжестью мыслей автора, а в жизни – сплошные разломы, бесформенные груды и порванные провода – «стой, убьет!».
Другая же жена его, народная артистка, всю жизнь снимавшаяся для прессы в окружении своих детей, двух бравых сыновей, тоже ошарашила поклонников своего таланта.
Выяснилось, что у нее был еще один сын, очень похожий на нее, как клонированный, но – ненужный, лишний, от первого брака, оставленный ею в годовалом возрасте, выросший без материнского глаза и любви и видевший свою маму только в телевизоре («а это твоя мама, детка!»), а впоследствии запивший от такой жизни и даже посидевший немного в тюрьме – в общем, плохой мальчик, неудачный, след которого затерялся…
Спрашивается: а зачем ей этот плохой мальчик, если есть два хороших? Будет ли это эффектно смотреться на снимке? Нет. Он только кадр испортит своим испитым лицом и всей этой ужасной правдой.
Да, такая вот ужасная правда.
А другой правды у вас нет?
Нет.
Хотя…
Разве что эта женщина, жена его первая… Но мы ничего не знаем о ней: человек непубличный, замкнутый, о себе широко не возвестивший – как лепить образ? из чего? Разве что методом отрицания. А именно: не поехала, не устроила, не подала, не предала, не вышла, не родила… Все. А что осталось-то?
Хрупкий стан, молчание, улыбка… Да царская коса короной вокруг головы. И ожидание длиною в двадцать лет. Мало?!
…Она прожила свою жизнь одна – всегда на виду, на слуху, на публике, любимой героиней людских пересудов, мучительных сочувствий и любопытств, с чудесными книгами писателя (в которых, быть может, и искала тайный знак, намек, послание ей!), с его пожизненным предательством и своей болью, которая оказалась вернее верного друга.
Вот такой сюжет. Нет?.. Не сюжет? А что это?
Да пес его знает… Ни конца, ни морали, ни торжества справедливости.
Это правда: вместо конца – какая-то брешь, дыра, куда все проваливается – и мысли автора, и мораль, и то самое торжество справедливости, которой на свете нет (это ж ясно), но тяга-то к ней есть – такая вот древняя слабость людского рода из серии вредных привычек. И без этого и рассказ не рассказ, и сюжет не сюжет: законы литературы строги.
…А народ Итаки простил писателя: выпил, крякнул, помянув усопшего, – и принес вдове соболезнования: все не так уж плохо, окосев, рассуждал народ, ну по-всякому лучше будет, чем у супруги Маноле, которую муж в стене замуровал – чтобы храм крепче стоял. Живьем замуровал, прости господи! – и то ничего. Люди даже песни сложили. А тут!.. подумаешь.
(Да и предательства по отношению к женщинам, говоря между нами, настоящими мужиками, и предательствами-то не считаются, верно?)
…А народная артистка, сладкоголосая, еще не раз побывала замужем, то есть еще много странствующих и путешествующих, прельстясь зазывной песней сирены, свернули, быть может, с истинного пути, но…
Но не она украсила сюжет Мастера – а та, которая с короной.
А при чем тут тридцать четвертый сюжет?
А при том, что его нет. Открытия не будет.
Потому что тридцать четвертый сюжет – это сама жизнь. Это правда, которая никому не нужна – ни людям (она неприятна), ни искусству (она не художественна).
Нет, возможно, она прекрасна (погрезим!) и даже имеет смысл (допустим!) – но откуда ж нам все это знать? Ведь видна она только Сверху…
А Сверху видать ее только Мастер.
Это Его сюжет.
Этажерка
Это было, конечно, ошибкой – тащить ее за собой в свою новую жизнь. В доме старинных и строгих вещей она везде была не к месту, некстати, глядела хмуро, исподлобья, дичась и выказывая дурные манеры.
Ее ставили вдоль, поперек, прилаживая то к столу, то к стене, но все было тщетно: она везде оставалась чужой в этом доме – доме изысканных и утонченных вещей, удивленно и свысока поглядывающих на этот китч – странную прихоть их новой хозяйки.
Да уж, никак не скажешь, что происходила она из старинного знатного рода. Куплена она была у Ады, собиравшейся в далекие жаркие страны, и Ада сказала тогда: двадцать. Соня на радостях ответила: двадцать пять! Потому что у Сони всего было двадцать пять, и она страшно волновалась, что ей не хватит. Но Ада сказала: двадцать. И это было такое счастье, что Соня ответила честно: двадцать пять. Вообще она именно так покупала вещи. Хотя, строго говоря, у нее не было вещей. И даже дома не было. Они снимали с бывшим мужем квартиру близ Таврического сада, где тоже ничего не было – только сад в окне, желтые шторы на окнах, чистый пол, чистые листы бумаги, и даже запах кофе был из чужого окна.