Но Соне не нужно были вещи, она не умела ценить их красоту и изящество, потому что у нее было внутреннее зрение и она видела только сны. Соня ничего не накопила за жизнь – только сны, чувства (о, мно-ого чувств!), а теперь у нее была еще и этажерка! Жизнь – полная чаша.
Зачем она понадобилась ей – вот загадка. Может, ей что-то приснилось? Снов было много, и нужно было их где-то хранить. А на этажерке было много полочек, очень удобно. Мастерил ее какой-то столяр (он всем делал мебель в Череповце! – с уважением сказала Ада), и вполне возможно, что эта этажерка была даже его творческой удачей. Тем не менее истинный ценитель нашел бы ее достаточно нелепой – и был бы тысячу раз прав! Она действительно была нелепа, надо отдать ей должное, не отличаясь ни грацией, ни правильностью форм, но…
Но была в ней какая-то щемящая старомодность – как в старинных раскрашенных открытках из серии «люби меня, как я тебя», какая-то трогательная неправильность – как в детских стихах с грамматическими ошибками.
Итак, Ада сказала тогда: двадцать. Соня ответила: двадцать пять! «Вот дура!» – подивилась Ада. А этажерка, услыхав завышенную цену, даже скрипнула от удовольствия: а она умеет ценить прекрасное, похвалила новую хозяйку этажерка и тут же радостно перебралась в новый дом.
Расположилась она по-царски – в центре квартиры, забавно превратив их одну комнату в две, и сразу же, не лишенная женского кокетства, обвесилась с головы до пят хозяйскими украшениями – бусами, цепочками, браслетами и прочей мишурой. На верхнюю полку была водружена корзина из виноградной лозы с шорохом прошлогодних листьев и воспоминаний – получилась корона. И не просто корона, а – как подобает! – царская, украшенная рубинами волчьих ягод, жемчужными ракушками дикой софоры, кораллами брусники и золотыми шишечками колдовского хмеля. «Удачная покупка!» – одобрил муж. И этажерка, просияв, тут же обзавелась невесть откуда взявшимися чудаковатыми вазочками, хитроумными корягами и… чешскими чашечками, которые они тогда не купили в Брно, но все время о них вспоминали и жалели, что не купили, и теперь представляли, как красиво они смотрелись бы здесь, на третьей полке!..
Собственно, в эти чашечки они влюбились сразу, увидав их в магазине, но так просто взять и купить они не посмели, а пошли в гостиницу, чтобы о них помечтать. Намечтавшись, они, конечно, вернулись, но чашечек – их чашечек! – уже не было: кто-то взял и купил их, не мечтая даже.
Боль утраты была велика, и они каждый день стали забегать в этот магазин в упрямой надежде, что появятся другие чашечки, точно такие же, или хотя бы похожие; им даже стали сочувствовать в этом магазине, проворонившим свое счастье, – но!.. Таких чашечек больше не было – конечно же, не было! – и быть не могло: они были единственными. Время затуманило их образ, но от этого они казались еще прекрасней и желанней, и теперь им было отведено на этажерке почетное место. Там же, не затеняя собой друг друга, умостились и другие их мечты и утраты – коробочки с пестрыми фантиками, альбомы с марками, детские копилки… Постепенно их мечты и утраты захламили все полки, оставаясь при этом совершенно прозрачными, не отбрасывающими даже легкой тени.
– Какой красивый у вас дом! – говорили гости, завороженно глядя на их этажерку, дивясь и не осязая простым зрением тайны этой красоты.
…А потом, когда ее поманили за собой другие сны, он поступил правильно, не взяв с собой ничего из их общих вещей.
– Зачем? – сказал он. – Все это само по себе не имеет значения. Да и не существует вовсе.
А она поступила неправильно: она зачем-то взяла с собой в новую жизнь эту старую этажерку с шорохом прошлогодних листьев, погасшими рубинами волчьих ягод и чешскими чашечками, которые они тогда не купили в Брно.
Теперь в том доме с желтыми шторами живут два красивых африканца в толстых свитерах, стряхивают пепел в кокосовые чашечки и мерзнут на лютой жаре чужой широты…
Итак, они вновь поставили ее к стене. Украсили дорогими старинными вазами, желая ублажить, подкупить, польстить, но она, неблагодарная, упрямилась, глядела враждебно и демонстративно изображала из себя полки в комиссионном магазине. Тогда они вернули ее к столу, придавили книгами, журналами, каталогами – и она развалилась, решив им назло покончить с собой.
Они испугались, конечно, собрали ее, склеили, покрасили, отполировали, но она глядела на них безжизненно, как вдова. Соня наедине пыталась увещевать ее: но почему, почему?! – спрашивала Соня.
А где мои бусинки? – обиженно глядела на нее этажерка. – Фантики? Чешские чашечки?
Не знаю… – печалилась Соня.
Ты выбросила их?
Ну что ты, как ты могла подумать!
Но вещи ведь не исчезают сами по себе.
Конечно, нет, но… куда же они тогда деваются – наши любимые куклы, цветные стеклышки, старые письма, – ведь только что были, где они? Разве мы выбрасываем их? У кого поднимется рука? Нет-нет, они сами исчезают куда-то, когда приходит их час…
Наконец нового мужа Сони укачала вся эта возня – сколько можно? Всему есть предел, эта каракатица и без того была насилием над его эстетическим вкусом – и тогда он сказал как Понтий Пилат: я умываю руки. И все его красивые вещи безмолвно одобрили его слова.
Что оставалось делать?
Лишь одно: взять эту этажерку, погрузить на себя и вернуться в тот дом с желтыми шторами, где живут красивые африканцы, выгнать этих красивых африканцев, поставить этажерку, сесть рядом и зарыдать.
Но все это было нереально, конечно, а зарыдать можно было и здесь, не сходя с места. Соня так и поступила: села подле своей этажерки и зарыдала. Не мучай меня, сказала Соня, ты лучше меня, прости меня, отпусти меня…
И однажды этажерка исчезла. Как-то так, в суете ремонта и растасовке вещей.
Больше всех взволновался хозяин.
– Я чист! – уверял он Соню.
Соня кивала: она знала это.
– Но куда же она могла деться? – недоумевал он. – Торчала, торчала тут – и на тебе! Как провалилась. Надо искать.
– Не надо, – отвечала Соня.
Зачем?.. Она исчезла. Исчезла туда, куда исчезают все наши сны, грезы, мечты о счастье, – туда, куда можно уйти, но откуда нельзя вернуться, не обеспокоив своими высокими тенями живых и невысоких…
А Соня спала, вещи красивого дома вели себя тихо, пристойно, часы на стене молчали – им велено было молчать, не беспокоя сны Сони, – время остановилось, ждало Соню… И однажды Соня проснулась.
Она встала, отдернула шторы, тронула рукой заждавшийся маятник – время ожило, радостно побежало вперед, дом проснулся, поглядел на Соню – Соня бродила по комнате, рассеянно останавливаясь то у стола, то у стены, то снова возвращаясь к окну… Красивые вещи глядели на нее с любопытством: кривые ее маршрута кого-то им напоминали… Соня, поймав их взгляд, рассмеялась. Вещи улыбнулись ей в ответ: а ты веселая, сказали они. Соня кивнула, поправила на стене картину. И ты ни в чем не виновата! – сказали вещи. Соня промолчала, выглянула в окно – город провожал белые ночи…
Муж долго искал ее, звонил знакомым, наводил справки и даже напугал своим внезапным появлением красивых африканцев, но все было тщетно: Соня исчезла. Это было непонятно, несправедливо, лишено логики и здравого смысла. Так говорили все. Он соглашался, но…
Может, не хватило каких-то слов? – думал он. А может, наоборот, какие-то слова были явно лишними, например: «уродина!» (это про этажерку). Или: «этажерка!» (это про Соню). А может?.. Все может.
Потом улеглось. Не сразу, но улеглось. Жизнь вошла в колею. Лишь однажды…
Он проснулся от боя часов – им вторил стройный перезвон тонкого фарфора, едва уловимый, как грань сна и яви… Чей-то вздох, чей-то шорох мешался с шумом дождя – этот шум приближался, сгущался; он приподнялся ему навстречу, но, напуганный его движением, шум отпрянул, стал удаляться все быстрей и быстрей, вылетая в окно и сливаясь там навсегда с торопливым прощанием лета, убегающего и роняющего впопыхах самоцветы своих нарядов и оплакивающего свой уход последним коротким дождем…
Колотун Бабай
Если татарскую кровь смешать с казахской, а потом еще с уйгурской – то что получится?
А получится Галя.
А вообще-то она Кульзян. Черный цветок. Красиво.
Смуглая, черноволосая, чернобровая, черноокая – ее с детства все так и звали: галка да галка. (Правда, трудно представить, что другие в том краю были блондинами.) Ну и она стала звать себя в Питере Галей. Чтобы всем проще было. Побеспокоилась. Как зовут? Кульзян. Как? Ну Галя.
Галя возникла в моей жизни средь бела дня – круглая, сдобная, в легкой свободной блузе, которую легкомысленный веселый ветерок вдруг взял да и задрал вверх, обнажив детское, как у амурчика, пузико.
– Я Кульзян.
– Как-как?
– Кульзян. Ну Галя, короче.
– А почему Галя?.. Кульзян лучше. Какая же вы Галя?!
Папа Гали, Аюп, в пятидесятом бежал из Китая. В Китае слышали, что в там, в России, жить хорошо, и Аюп мудро решил, что надо жить хорошо, – и бежал. С приятелем. Ночью перешли границу, а утром поймали колхозную лошадь и, голодные, съели эту социалистическую собственность. Трапезу не закончили, потому что бдительные колхозники, проморгав собственность, поймали конокрадов. И Аюп оказался в тюрьме.
А в тюрьме было хорошо. Зэки работали на сахарном заводе, и голодный худой Аюп впервые в жизни отъелся. Шесть сладких сахарных лет пробежали быстро, и Аюп вышел из тюрьмы с твердым убеждением, что и в тюрьме жить можно.
И пошел Аюп куда глаза глядят, дошел до Усть-Каменогорска, женился и там осел окончательно.
Всю жизнь Аюп проработал в шахте. Вставал в пять утра, возился в огороде – и в шахту. А по воскресеньям готовил китайские блюда: брал бараний желудок, целиком, с трубами, вливал через эти трубы молоко с мукой, жарил, а потом нарезал – очень вкусно. По праздником выпивал, но себя соблюдая: выпьет рюмку и тут же закусит куском масла: боялся опьянеть и дураком выглядеть. Поэтому рюмочку выпьет – и тут же маслице! И дураком Аюпа никто не видел.