Дочери росли на книгах и личном примере: перед ними был живой образец высоких чувств и человеческих взаимоотношений – чего ж еще? Смотри, учись и будешь счастлив. Сестры смотрели, учились, с детства приняв как непреложность эту самоуглубленность любви своих родителей, уважали ее, почитали, но!.. Жизнь свою собирались прожить совсем иначе. Как? Иначе. Было подозрение, что жизнь сложнее. Не может быть, чтобы все было так просто. Не может быть.
Сестры не дружили в детстве. Более того, старшая, Арина, могла даже позволить себе резкости по отношению к младшей, типа того: «У-у-у, толстая!..» Это было горько, и Ксения, беззвучно плача, лезла в свой черный, как горе, шкаф.
Дети выросли незаметно: Гай и Елена Прекрасная сначала удивились, а потом пошли гулять по парку за руки. И Ксения уехала в Москву – иняз, московское общежитие с раскованными нравами, русский сленг вперемешку с английским, смесь молодой дури и интеллектуальной порчи, ядовитые умные подружки, столичнее столичных, тонкое злословие – Ксения и там оставалась инопланетянкой с изумленными глазами.
Однажды из ее родного города приехала погостить некая Саша – знакомая ее школьной подруги. Саша была в сиреневом капоре, до смерти насмешив всех ехидных подруг этим самым капором и капроновыми перчаточками в тридцатиградусный мороз. Гостья, бросив вещи посреди комнаты, тут же поперлась на Патриаршие пруды. Зачем? Затем, что Ахмадулина сказала: «Туманны Патриаршие пруды…»
…И какой-то ненужной, лишней, чужой виной, принятой на себя, останется в памяти Ксении тот короткий миг, когда Саша, выйдя на время из комнаты и тут же вернувшись, застанет давящихся от смеха общежитских подруг, по очереди примеряющих ее сиреневый капор, из которого выпадет эта самодельная дурацкая картонка…
Ксении не мешал капор, ей мешали подруги, и осадок от несостоявшейся тогда дружбы останется…
Дань московским причудам, модам и нравам была отдана и Ксенией, но лениво, без азарта. Были встречи, романы – без участия в них сердца, но с участием беспокойного ума. Люди вокруг были новы, любопытны, все до единого оригиналы – других не держали. Заскоки и выходки каждого смаковались, цитировались, и чем страннее, безбожнее были поступки – тем оригинальнее, столичнее числился персонаж. И, глядя на них, непонятно было, как они все ухитрились в своих захолустьях, среди груш, гусок и мохеровых беретов, вырасти такими сложными, изломанными, но еще непонятнее было, как они потом туда такими вернутся!.. Публика была, конечно, ядовита, но ведь судьба-то, как известно, еще ядовитей.
И она отторгала их от себя. Москвичи не шутя верили, что в их городе, например, продаются надувные резиновые лодки, потому что они, москвичи, неизмеримо лучше, красивее и талантливее, чем, скажем, жители города Орла, где этих самых лодок и всего остального и в помине нет. Но орловцы (воронежцы, суздальцы, псковитяне) продолжали неистово штурмовать несдающийся город-герой, борясь за него, как за жизнь, и цепляясь мертвой хваткой за его надувные спасательные ладьи.
Среди штурмовщиков были и дворник Вера с вечной усмешкой Джоконды, и Алена – маленький очаровательный хищный зверек. В ее детском, по-мальчишески остриженном затылке и в маленьких, по-детски пухлых ладошках, трогательных и беззащитных с виду, таилась бездна загадочного и притягательного коварства. В салоне дворника Веры бывали и москвичи: звенящая связками браслетов и бус Эльза и Микки, похожий на мягкую резиновую немецкую игрушку. У Микки были самые что ни на есть серьезные намерения насчет Ксении – и Ксения думала.
Микки слыл умницей, однако нес, на взгляд Капора, совершенную чушь. Но чушь была столичная, в чем Капор не рубил. Саша-Капор напряженно слушала Микки, стараясь усечь, и, когда тот уходил, очень серьезно спрашивала:
– Ксения, ты любишь Микки?
И торжественность этого вопроса была так неуместна в этой атмосфере розыгрышей и мистификаций, что все просто давились от смеха.
Был еще один дворник. Представьте: шесть утра, вы выходите на улицу, поспешая в присутствие, а навстречу вам – Мирей Матье с кайлом в руках. Согласитесь, впечатляет. Нрав ее был бесхитростный, добрый, жизнелюбивый, аппетит отменный: после рубки льда она возвращалась домой румяная, распрекрасная, пахнущая бельем, высушенным на морозе, с коробкой торта в руках – она садилась, разрезала торт на ломти и алчно пожирала их, откусывая своим красивым, эстрадным, малиновым ртом. Торт съедался в один присест – до картонного основания.
И ей было хорошо.
Потом – плохо.
Она ложилась на диван и стонала:
– Вот тот, последний кусочек, явно был лишним.
Хотя лишними были последние пять.
Мирей числилась в ЖЭКе на хорошем счету, она регулярно получала грамоты «Лучший по профессии» и гордо сообщала об этом в салоне дворника Веры, потешая этим всю свою смешливую компанию.
Надо сказать, что Мирей увлекались известные люди Москвы и отечества, и именно их молитвами она вскоре оказалась в МГУ на философском факультете. На кой черт ей это было надо и что она там делала – неизвестно, но и после окончания университета Мирей продолжала работать дворником. И в этом, пожалуй, была все же истинная философия, и Мирей была действительно философом.
В любой общности людей – группа, компания, комната – сразу вступают в действие законы микромира. Все роли – драмы, фарса, водевиля – распределяются мгновенно. И будет явление Шута, Злодея, Жертвы, Соглядатая, Толпы… И конечно, Героя.
Герой – Братищев. Умный, странный, красивый.
Героиня, бесспорно, Ксения. Умная, странная, красивая.
Роман был весь из себя туманный, неясный, и в самом разгаре его неожиданно выяснилось, что Братищев расписан с Эльзой, конечно же, знавшей об их романе. Или – повести. Точнее – новелле. (До романа не дотянули.)
Это известие было пикантно, экстравагантно, выдержано в стиле и духе всей честной компании. Переживать из-за этого было бы дурным тоном. Наоборот, были новые, чужие, диковатые игры…
И была поездка с Братищевым к его родственникам под именем Эльза… И был деревянный дом, пахнущий сеном и березовыми вениками…
И был сливовый, розовый, торжественный поутру сад…
И были прозрачные, серебряные сны на берегу лесного ясного озера…
– Смотрите, Эльза уже встала!.. Эльза!
Ксения досматривала сны.
– Эльза!.. Не слышит. Эльза!..
Ксюша не откликалась.
– Эльза! Эльза! – И как-то странно, чужеродно и водевильно звучало это имя на сонном берегу лесного озера – Ксюша вздрагивала, вспоминала и пугалась.
– Эльза!
– А!.. Да! Да, это я!..
Отомстила ли она Эльзе или Эльза ей? Забрала ли Ксюша у нее эти серебряные рассветы или, наоборот, подарила ей и этим рассветам свои ореховые глаза – сказать было трудно. Да и неважно. Важно было то, что Братищев, идущий за ней к этому озеру, был совершенно лишним, нарушавшим целостность и законченность утра, и Ксения болезненно морщилась, отворачивалась, отсекая его, как Роден.
Родственники дивились странной жене Братищева, пожимали плечами, ну и пусть, недобро усмехалась Ксения, пусть они думают, что у Братищева жена чокнутая. Но на прощанье, когда спектакль был уже на исходе и можно было опускать занавес, поаплодировав приме, Ксения, прощаясь с родными Братищева, вдруг сказала:
– А я не Эльза.
И пошла.
Братищев шел сзади, в поезде они ехали молча, а в Москве разошлись, не попрощавшись и не оглянувшись. И встречаясь потом с Эльзой, не подозревавшей (или – все же подозревавшей?) о «своей» поездке к родственникам мужа, Ксения не испытывала ничего, кроме равнодушия. Это была ее новелла, ее главная роль, и больше женских ролей в этом произведении не было. Так, массовка, «карета подана».
Случай этот широко обсуждался в салоне дворника Веры – без участия Ксении: Ксюша лежала на своей кровати не вставая, словно придавленная тем черным шкафом из детства, и когда одеяло сползало на пол, Ксения зябла и в отчаянии думала: одеяло упало… что же теперь делать?..
Микки пережил Ксюшину новеллу неожиданно для всех тяжело, как будто он был не столичной штучкой, а каким-нибудь провинциалом, напялившим на себя сиреневый капор. Подруги же наслаждались шармом ситуации, внимательно следили за поведением Эльзы, бесстрашно и чисто глядя в ее непроницаемые глаза, жадно питаясь энергией распада чужой взорвавшейся любви.
Как-то поутру в общежитскую комнату, где почивали спящие красавицы, которых давно уже дожидались на лекциях, вошел мужчина – очень высокий, очень красивый, какой-то весь из себя герой из западного фильма о любви, – сел на кровать спящей Ксении и поцеловал ее в голову.
Ксения открыла глаза, медленно отделяя сон от реальности, приподнялась, плавно обвила руками его плечи, прижалась щекой и улыбнулась, словно наконец очнувшись от долгого сна, кошмара, неразберихи. «Боже!.. Какой у Ксении любовник!» – приоткрыв по глазу, ахнули подруги.
Это был Гай.
Вскоре Ксюша вернулась в пенаты, оставив позади и институт, и долгие надежды, и странные чужие игры с терпким привкусом сливовых косточек… Сестры, равнодушные друг к другу в детстве, вдруг нежно полюбили друг друга теперь. Похожие и взволнованные этой похожестью, они бродили по родному городу вдвоем, как Гай и Елена, – похожие друг на друга и не похожие на других, принимавших их за приезжих. И это будет крест: всегда и везде быть чужими, нездешними – в любой точке земного пространства…
Однажды в Венгрии, выйдя из поезда и идя по перрону, Гай и Елена увидят своих дочерей со стороны – высоких, стройных, красивых!.. «Какие здесь девушки!..» – будут восхищенно говорить их дочерям вышедшие из того же поезда соотечественники. Дочери рассмеются, а Гай и Елена будут смотреть им вслед, смотреть, смотреть – и еще сильнее любить друг друга.
Потом они вернутся в свой город, и жизнь сестер будет идти в каком-то сладком полусне дремучего ароматного цветения каштанов и черешни – оказывается, каштаны и черешня растут не везде! – близкого южного неба, дикого винограда на балконе, но… наступит пора, виноград созреет, души переполнятся чувствами и ощущениями, требуя разделения, и Ксения с Ариной однажды очнутся и затоскуют, как чеховские сестры, – «в Москву, в Москву, в Москву!..».