В поисках прошлогоднего снега — страница 37 из 41

Отпрыск Ивана Бахра и дщерь Айзазерса встретятся на лестничной площадке старого питерского дома. Тут известны подробности: дверь захлопнулась, ключик потерялся… Отпрыск Бахра оказался умельцем и удальцом, подобрав ключик не только к замку, но и к сердцу барышни. В итоге новые яблочки – рисуем их здесь.

А теперь – яблочко Луки Обуха. В яблочке много семечек: Обухов не счесть, до Луки были тоже Обухи и после Луки – Обухи. И всех плетью не перешибешь. Упрямая деревня так и зовется: Обуховка. Ладно зовется. (А Обуховский завод, увы, здесь ни при чем.) Рядом с Обухами, значит, изображаем яблочко бабы Лели.

Баба Леля – петербургская барышня: пианино, старинный камин, сад Таврический за углом. Барышня Леля сидит у окна, окна выходят на улицу Красной конницы, а на коне – бравый Обух. Опять неравный брак, косяком кстати идет мезальянс. Бахры грозят на небе.

Так. А вот левая сторона яблони – родня Сони… Фотография Екатерины, послевоенная: кожа да кости, шатает от ветра. Положи два кирпича в карман, девочка, а то унесет ветром!..

Положила. То есть поняла все буквально. Вот, смотрите, кирпичи выглядывают из карманов.

– И не унесло! – радуется Ариадна.

А рядом яблочки Виталия, Василия, Константина… Время запорошит, запылит имена – возьми тряпку, Соня, вытри пыль, а то погребет, как Трою! И лишь солнечным бликом мелькнет имя прабабушки Августы, исчезая там, где исчезает все…

Стойте, не исчезайте – два кирпича в карман!.. Любимые, голубоглазые, как прародитель Адам, не унесенные ветром…

И все это вместе – грозный Бахр, университант Иван, богатырь Айзазерс с удочкой, летняя бабушка Августа, Катерина с кирпичами в карманах – все это вилось и длилось, плелось и сплеталось – для Ариадны, сидящей на макушке древа и играющей этой нитью, как кот с клубком. О ангел!.. Бахры давно передумали, глядя на тебя!.. Благословен будь, Иван – о, благословляю тебя отсюда, с другого конца!

…И все это – для утра, когда, заготовив в клюве яд, она говорила ему:



– Ты знаешь, а ведь нас с тобой ничего не объединяет, кроме наших бесед по утрам, чашечки кофе, нашего ребенка и наших общих несчастий.

Сказала – и удивилась.

Он тоже удивился:

– А что есть больше?!

И помолчав, добавил:

– Собственно, я собирался тебе сказать, как звали прабабку Ивана, давеча удалось узнать…

– Правда? И как?

– Ее звали Ева.

Ева? Конечно же Ева. А как же еще!

«Когда вы стоите на моем пути, такая живая, такая красивая…»

В центре двора стоит Катя и ест собственные слезы.

Снег падает на ее дорогую прическу, дорогую шубу, дорогой макияж… Два абрикосовых пуделька смотрят на любимую Катю и как бы говорят: да-да, мы все понимаем, но что мы можем поделать!..

У Кати юное горе. И она быстро, брезгливо протягивает мне неуместные – ну, просто оскорбительные для нее в данный момент! – какие-то идиотские яйца, выпрошенные мною в долг, и продолжает страдать. Страдают все ее семнадцать лет. Ну, какое горе в семнадцать лет?! Самое настоящее. Да еще в Новый год! Предательство подружки, озноб одиночества, нелюбовь любви – да мало ли! В общем, жизнь не удалась. И Катя плачет.

Я стою – в драной куртке, без дорогой прически, без «Макбета», зато с яйцами и мусорным ведром – и говорю Кате (о, наглость!) о счастье: все пройдет, и это горе тоже, будет снова Новый год и будет новая любовь и, увы, не одна, и слава богу, что не одна, потому что жизнь длиннее одной любви… И какая красивая она, Катя, и ей всего семнадцать лет, что само по себе уже считается счастьем.

А Катя плачет и говорит, что ничего не будет и ничего не надо – в смысле: иди ты со своими яйцами, дай спокойно страдать.

И я иду.

Оглядываюсь.

Катя, подхватив абрикосовых пудельков, бредет к своему подъезду, такая юная, такая красивая, такая дорогая, такая несчастная… А я бегу к своему, уже не оглядываясь: мне так неловко, стыдно перед Катей, что я – в своей драной куртке, с мусорным ведром и новогодней яичницей – такая счастливая: что мне не семнадцать лет, что предательства юности, сквозняки одиночеств, нелюбовь любви – все уже позади…

Феникс

Умерла Птицына… Смешная, уютная Птицына… Она покинула этот мир, такой приятный для нее мир – с крепким чаем, медовыми пряниками… Ты помнишь Птицыну?..

– Конечно! Она еще у вас в архиве кошельки тырила.

Боже мой!.. Ты о чем говоришь?!

– О том, что она кошельки у вас тырила.

Ты с ума сошла!.. Как можно?! В такую минуту!.. И тебе не стыдно?!

– Вот те раз – она тырила, а мне стыдно.

Да что же ты заладила: тырила, тырила!..

– Так тырила же.

Да при чем тут!.. Ну тырила. Но можно ли… в такую минуту!..

– А что ж ты смеешься – в такую минуту?

Да кто смеется?

– Ты.

Я?! Ну смеюсь. Потому что ты все испортила!..

– Что испортила?

Мою печаль. Мою возвышенную печаль… А может…

А может, наоборот? Ничего не испортила?

Потому что из пепла, как птица феникс, вдруг восстала живая Птицына – с чашкой чая в руке, сигареткой в клюве, страшная обжора, вруша, сплетница, большая охотница до чужих тайн и кошельков, равно любившая чай с медовыми пряниками и озорной анекдот, – коварная, опасная, неотразимая Птицына и – живая, живая, живая!..

Записки из ридикюля

Есть такие герои, которые ходят из рассказа в рассказ, желая найти приют, приткнуться куда-нибудь, снять угол, комнату в коммуналке, то есть снуют туда-сюда, норовя пристроиться, вжиться в чужое пространство других рассказов – их выселяют, гонят взашей, одни обижаются и уходят, но везде при этом наследив: там оставят фразу, там сумочку, а там свой силуэт в окне… Другие, понаглее, понахрапистей, пытаются все же втиснуться и даже полностью завладеть чужим рассказом – тщета!..

Потому что на самом деле дом у них есть – они сами по себе дом, маленький, иногда в строфу, а то и в строку, и они желают вырваться на свободу – и я отпускаю их…

Человек на стене

У филфаковского общежития, прижавшись к стене, стоял человек.

Вечером стоял, ночью стоял. Общежитие филфака – тут часто кавалеры ждут барышень.

Утром он тоже стоял.

Однако при свете дня стало ясно, что это нарисованный человек. В натуральную величину. С рюкзаком и торбой с огрызками.

– Фу, он ужасен, – сказал прохожий.

Да, конечно, ужасен. Как бедность. И обездоленность.

Чей это портрет? Автора, автора!

Спрашивается, зачем он нарисовал бомжа?! (Вместо красавчика Аполлона Бельведерского, например, покровителя муз.) Причем и бомж отвратителен, и нарисовано отвратительно – натурализм какой-то: от его торбы просто несло помойкой.

Вот и нарядные филфаковские барышни, завидя человека на стене, шарахаются в сторону и ускоряют шаг.

…Этот нарисованный человек стоит и по сей день. И кого-то ждет.

И каждый надеется, что не его.

Счастье Веры Таран

Очки вперед, ключицы вперед, колени вперед.

Это Вера Таран.

В очках – облака, небо. На голове – шляпка, ленты, и все замысловато так, не без фантазий. В руках сумки: молоко, кефир. Баночки с огурчиками. Полезные для здоровья травы. Каталоги мод. И все это людям: сослуживцам, друзьям, соседям – в общем, кто попросит. Не Вера, а мать Тереза. А главное, все бегом, бегом, словно за счастьем.

Но вот за счастьем-то как раз Вера не бегала – Вера его ждала. Ну, как ждала, не сложа руки, конечно. То травы сушила, то шила, то банки закатывала – огурчики там, помидорчики, баклажаны – и все отменно, и все ближним. А по поводу личной жизни не суетилась. Потому что точно знала, что там – Там! – все расписано, кому чего: висят полочки, на полочках баночки, и на одной из них так и начертано: «Счастье Веры Таран». Никто не тронет (да и кому оно надо, если честно?!), и баночка смирно ждет своего часа.

И Вера не беспокоилась. Все носилась по ближним и дальним со своими авоськами: кому снеди купить, кому обои наклеить – не Вера, а клад. Презент судьбы. Ходячая баночка счастья. И все любили Веру: Верочка, ты в магазин не смотаешься?.. Смотается. А не заскочишь в аптеку? Заскочит – ноги длинные, ловкие! – почему нет?.. И Вера скакала, гремя поклажей, не сетуя, что время идет, будто шло оно не в счет ее жизни…

Но пробил час. И та самая баночка с персональным счастьем Веры Таран в конце концов взяла и шарахнула и без того чуток шарахнутую Веру Таран по шляпке. При этом, надо сказать, задев и Вериных ближних, резко ущемив их интересы.

В баночке оказался Писатель. Всем сирым сирый, всем убогим убогий – Вера сразу признала свое счастье. Писателя никто не ценил, оценила его только Вера. И отныне все огурчики, помидорчики, сушеные травы и небо с облаками принадлежали только ему. Впрочем, неба уже не было видно: все застило Писателем.

Родилось дитя. И жило до тех пор, пока этот гений не уронил его в ванной на пол.

Все друзья и враги Веры помешались от горя, подозревая злой умысел. Но Вера выстояла. Значит, такова судьба, сказала она, такова эта тяжелая баночка. И не зря, быть может, она не торопилась со счастьем…

Время спустя, к всеобщему и последнему помешательству ближних, Вера исчезла. Такая простая, несложная Вера, с таким приятным для всех девизом – «нести людям пользу!» – взяла и исчезла. Извольте теперь по аптекам мотаться сами.

Слухи ходили, что видели Веру у посольств экзотических стран – вместе с раскладушкой для Писателя! – другие уверяли, что, напротив, Вера бросила его, затолкав обратно в пресловутую баночку (все беды шли от Писателя!), третьи сомневались: не такой человек эта Вера, чтобы бросить свой крест!.. В общем, болтали разное и долго ждали вестей, но…

Вера канула.

…И где она теперь, какие ветры играют с ее лентами на шляпке, какие погоды отражаются в ее очках, сгодилась ли она чужим отчизнам, а, впрочем, кому же не нужны добрые, искренние и отзывчивые сумасшедшие? Кому не нужна ВЕРА?..