Он прибежал почти к закрытию, смотритель не хотел его впускать, но, уже давно приметив молодого студента, смилостивился и впустил: «Ну идите… Да скоренько — уже господа все выходят». Василий Иванович, не раздеваясь, едином духом взлетел по лестнице и оказался в большом зале с верхним светом, где тогда были выставлены картины знаменитых художников итальянского Возрождения. Вот сейчас я прочту тебе, Шура, кусок, где он останавливается перед «Венерой» Тициана. Моя задача описать «Венеру» так, чтобы читатель стал на это мгновение зрителем. Вот слушай:
«Он знал наизусть каждый мазок, каждую деталь этой картины. Венера в свете умирающего дня, падающего сверху, как бы уходила в глубь картины. Мальчишка — купидон — держал перед ней зеркало в тяжелой черной раме. Он напружинил толстенькие ножки и уперся ступнями в полосатое покрывало кровати. В зеркале отражалась часть лица прекрасной обнаженной женщины, отраженный зеркалом глаз был похож на огненный глаз дикой лошади. Вишневый бархат с меховой опушкой, в который завернулась красавица, уже почти погас в надвигающихся сумерках, по обнаженное тело светилось на темном фоне, и матовым блеском переливалась жемчужная серьга в ухе женщины. Дивной красоты рука Венеры с длинными пальцами женственно прикрывала грудь, и тускло поблескивали, обвивая запястье, золотые венецианские бусы…
Суриков застыл перед этим чудом живописного мастерства.
«Вот она, лучшая картина Тициана! Венера. Она, конечно, гораздо сильнее и глубже, чем Лавиния… Какой рисунок! Хоть его и не видно в контурах, а все же он чувствуется поразительно четко! Какое в ней мерцание, словно луна!..»
Суриков снял перед картиной шапку. Он, может быть, в сотый раз стоял перед ней, и каждый раз она потрясала его, как впервые.
Он стоял неподвижно, и то ли от быстрой ходьбы, то ли от волнения и восхищения гулко и часто билось в нем сердце.
«Бессмертие!.. Дар бесценный!» — думал он…»
— Стой! — прерывает меня Шура, вскакивая с кресла. — Довольно, не могу больше слушать. Ты так меня задела за живое, просто до слез довела!
Он, смутившись, срывает очки и быстро протирает глаза, шагая из угла в угол по моей комнате. Он взволнован, и это отражается на его подвижном лице.
— Ну-ка прочти мне еще раз последнюю строку.
— «Бессмертие!.. Дар бесценный!..» — повторяю я.
— Так вот же! Вот тебе название! Я бы на твоем месте так и назвал всю книгу… Ведь это бесценный дар его видения, который питал его творчество! Понимаешь?.. «Дар бесценный». Так и назови!
Я сижу потрясенная. А Александр Александрович уже прощается со мной.
— Ну, я пошел!.. Спасибо, Наташка! Разволновала ты меня. — Он чмокает меня в лоб, и вот уже бежит по лестнице вниз и, пробегая через кухню, мимоходом шутит с Полей.
Я слышу его шаги на дорожке к воротам и выхожу на балкон. Смотрю ему вслед, и, словно чувствуя мой взгляд, Шура оборачивается и кричит веселым дискантом:
— Давай, давай работай! Отлично получается! А я на теннис! Кланяйся Сергею…
Калитка хлопает, и сверху я вижу мелькающий за деревьями светлый костюм Александра Александровича и слышу его стремительную походку, почти бег…
Было это двадцать лет тому назад.
Наверно, почти у всех, кому суждено прожить жизнь в постоянном движении и перемене мест и впечатлений, дом и семья — это как родная пристань для корабля.
У Александра Александровича в его жизни было четыре такие пристани. Первая в Казани — начало семейной жизни с Галей, красивой, умной девушкой, которая ушла из семьи Вишневских, узнав о своей неизлечимой в те времена болезни — туберкулезе.
И вторая пристань — прожита добрая четверть века с женой Варварой Аркадьевной, серьезной и очень сильной духом женщиной. У них двое детей — Маша и Саша, которые впоследствии тоже стали врачами.
Третью пристань после бурного плавания по мексиканским водам обосновал он в Москве на улице Алексея Толстого. Хозяйкой этой пристани стала Лидия Александровна Петропавловская. Она безвременно погибла на теннисном корте в Сухуми из-за легкомысленного отношения к коварнейшей болезни — блуждающему тромбу…
И вот еще одна пристань на улице Толстого — Нина Андреевна. Она была последние пять лет его духовной и физической опорой и оставалась ею до конца его жизни.
У последней пристани
Женился Александр Александрович на Нине после смерти Лидин Александровны. Он был так перегружен всеми своими должностями, ответственностью за деятельность огромного института, организованного им, работой в операционных, а также научной работой, что ему был необходим домашний уют, который его окружал смолоду и без которого немыслимо было вынести груз обязанностей, лежавший на его немолодых уже плечах.
Нину он знал еще девочкой. Она была дочерью его школьного товарища Андрея Дубяги, вместе с которым он учился в Казани. У Нины был талант математика, она закончила школу с золотой медалью. По этой линии и шло дальнейшее ее образование, она закончила Институт химического машиностроения.
Неудачное замужество помешало ей защитить диссертацию. Она развелась с мужем, оставшись с двухлетним сыном на руках…
Нина легла в институт на Серпуховке для обследования сердца. Тогда она была далека от мысли, что этот институт меньше чем через год станет для нее и храмом и домом.
Александр Александрович, видимо, угадал в ней, довольно сдержанной и молчаливой, характер с глубинной цельностью чувств, которые редко выплескиваются наружу, но проступают неожиданно, в мимолетном выражении волнения и женской мягкости в холодноватых на первый взгляд чертах лица.
Я познакомилась с ней в 1972 году, когда однажды принесла рукопись рассказа о портрете, написанном с Александра Александровича моим отцом.
В большой столовой квартиры на улице Алексея Толстого Нина сидела за чертежами, готовясь к защите диссертации.
Нина встала мне навстречу. Высокая, худощавая, она поздоровалась сдержанно-приветливо и провела меня в спальню, где, как обычно в этот час, отдыхал после обеда Александр Александрович.
Мы занялись правкой рукописи, а Нина вернулась к своим чертежам. Через некоторое время она заглянула к нам.
— Наталья Петровна, не хотите ли чаю? Или кофе со сливками?..
Я не успела ответить, как Александр Александрович вмешался:
— Нет, ты послушай, Нина, как она написала обо мне! — И он прочел абзац из моего рассказа. — Вот видишь, какой я милый человек. А ты все бранишь меня! — шутил он.
— Да. Уж я знаю, знаю, какой ты есть! — отшучивалась Нина с серьезным лицом, но в серо-синих глазах ее была нежность…
И вот сейчас мы сидим с Ниной в этой самой столовой и беседуем об Александре Александровиче. Я слушаю и думаю, что о последних его днях вряд ли кто-нибудь расскажет лучше, чем она.
Она не изменилась со смертью мужа, разве только еще похудела и остригла волосы — раньше у нее была длинная коса — и сейчас глядит на меня глазами цвета морской воды из-под густой шапки медных волос. Я замечаю, что вязаное платье, облегающее ее стройную фи-гуру — точно такого же цвета, как эти несколько встревоженные глаза. Все было в этой женщине спокойно и гармонично, не было в ней ни шумного блеска, ни внешней живости, ни женской кокетливости. Я представила себе ее рядом с Александром Александровичем, полным энергии, с нравом, как закрученная спираль, и поняла, что ему для равновесия просто необходимы были ее гармония и внешнее спокойствие при внутренней эмоциональности…
Итак, мы сидим в столовой, и я слушаю. Голос у Нины неожиданно высокий, а речь — быстрая.
— …Он умел улавливать самое главное, самую сущность событий, — говорит она. — И я постоянно замечала это. Однажды в Ясной Поляне, читая воспоминания Сергея Львовича Толстого, он очень заинтересовался спором между отцом и сыном Толстыми. Лев Николаевич упрекал молодых ученых в том, что они разбивают науку на мелкие части, упуская самое главное — смысл жизни. Они его не знают. То есть не схватывают сущности. Александру Александровичу как раз была свойственна эта «хватка». Однажды, присутствуя на защите диссертации молодым невропатологом Гель-фондом, Александр Александрович сидел среди профессоров и казался очень рассеянным, вроде как бы даже дремал. В диссертации оказалась какая-то неточность, почти незаметная. Никто не обратил на нее внимания, и все как будто сошло. И вдруг Александр Александрович словно вышел из своего оцепенения и неожиданно живо и остро задал вопрос, обнаруживающий эту самую неточность. Профессор, председательствующий на этом заседании, был просто поражен тем, что хирург заметил тончайшую деталь в диссертации невропатолога. Конечно, Александр Александрович тут же подбодрил соискателя и похвалил его диссертацию. Он любил молодежь, ценил общение с учениками и ассистентами и верил в них…
Я прошу Нину рассказать о домашнем их быте и вот впервые узнаю, что Александр Александрович вставал всегда в один и тот же час — в восемь утра, принимал душ и, полностью одетый, в кителе, входил в кухню — завтракать. Тем временем Нина поглядывала в окно — не приехал ли за ним шофер Николай Романович. И когда она сообщала: «Здесь!» — Александр Александрович бежал в переднюю, набрасывал шинель, на ходу прощался, приговаривая: «Не задерживай меня, там больной в операционной!» — и нетерпеливо топтался в ожидании лифта, словно действительно больной уже лежал в операционной на столе. Нина, глядя в окно, как он садится в машину, думала: «Ну конечно! Разве даст он усыпить больного, не поглядев ему в глаза перед операцией и не пощупав пульс! Как же!»
— В Александре Александровиче было много мальчишеского, — говорит Нина. — Он, например, любил играть в шахматы с моим сыном Андрюшей. И когда выигрывал, ликовал как мальчишка, хотя играл отлично и, бывало, нередко сражался с маршалом Гречко, отдыхая в Архангельском, и не стеснялся играть даже с Петросяном. Но я любила наблюдать, как он играет с моим сынишкой, надо было видеть его негодование, если Андрюша схитрит. «Не жульничать! — кричал он. — Ставь коня обратно, играть надо честно!» И в эту минуту он сам чем-то напоминал озорного мальчишку.