Корчмарь, здоровый краснощекий еврей с длинной рыжей бородой, сидел за стойкой на плетеном стуле, держа на руках сильно раскормленного малыша в короткой рубашечке, и кормил его размоченным в сладком чае сухарем. Малыш, задрав толстую ножку, внимательно изучал крохотного котенка.
Корчмарь положил в ложечку кусочек сухаря, долго дул на него, потом открыл ребенку ротик и насильно впихнул туда сухарь, откармливая дитя, словно гуся. Ребенок давился, потом проглотил сухарь, но расплакался.
— Я с ума сойду! — кричала жена корчмаря, маленькая беременная женщина, бегая среди гостей и с трудом переваливаясь под тяжестью своего огромного живота. — Что опять случилось? Чтобы нельзя было ни на кого ни в чем положиться!
Корчмарь не ответил, он звенел ложечкой о стакан. Ребенок засмотрелся и успокоился.
Мордхе и реб Иче принялись молиться. Постепенно все проснулись, поднялись с полу, слезли со скамеек, выползли из-под столов, и корчма стала похожа на ярмарку.
Хасиды группировались по землячествам. В центре находились варшавяне. Их сразу можно было узнать. Рипсовые лапсердаки до пят сидели на каждом как влитые, белые чулки были будто только что выстираны. Бархатные, шелковые шапки с широкими донышками, спускавшиеся чуть ли не на уши, меховые шапки с пушистыми хвостиками, свисавшими с головы, как колокольчики, все это кричало: уважения! Я варшавянин! Говорили они все сразу, на певучем варшавском диалекте, то и дело горячились, от каждой мелочи приходили в восторг, успевая заигрывать и с женой корчмаря, и с крестьянской девушкой, в соседней комнате склонившейся над корытом с бельем. Эти люди почти не имели вещей, ехали к ребе налегке, с палочками в руках. Платили они корчмарю щедро и были поэтому самыми желанными гостями.
Вокруг варшавян группировалась провинция — евреи с мечтательными глазами в тяжелых лапсердаках, внешне походивших на жестяные, в грубо сшитых из одного куска кожи сапогах, в суконных и бархатных шапках с пуговицей посредине. Они везли с собой увесистые мешки с провизией, прочно сидели на своих узлах, остерегаясь воров, дичились варшавян, словно боясь, чтобы те их как-нибудь не надули. Они давали небольшую прибыль корчме и жалели варшавян, которые сорят деньгами, тратя последние гроши.
Время от времени в разных углах на молитву собирались группы хасидов. Едва сняв талесы и тфилин, они пускали по кругу бутылку водки, которая резво переходила от одного рта к другому.
В стороне стоял молодой человек, закутанный в талес. Он бил себя кулаками в грудь, качался из стороны в сторону, периодически ударяясь головой об стену, и одновременно испускал нечеловеческие крики.
Одни смеялись над ним, другие молча смотрели, наслаждаясь необычным зрелищем: при такой молодости и такой молитвенный экстаз!
Варшавянин в бархатной шапке подошел к молодому человеку и проговорил негромко, но так, что слышно было на всю корчму:
— Что ты так себя терзаешь? Тебе ночью ведьма снилась?
Молодой человек не ответил, точно обращались не к нему, и продолжал раскачиваться.
— Если не угостишь всех водкой, — взял его варшавянин за талес, — тебе не дадут молиться!
Молодой человек выпрямился, умоляюще взглянул на варшавянина, прося оставить его в покое, и приложил к губам палец, показывая, что не может теперь прервать молитву.
Мордхе, только что сняв тфилин, опускал рукава. Он не мог равнодушно смотреть, как варшавянин пристает к юноше: подбежал, со злостью схватил варшавянина за шиворот и отбросил его прочь с такой силой, что тот, падая, повалил двух евреев.
Поднялся шум. Варшавяне обступили Мордхе, грозили палками, кричали, что его нужно положить поперек стола и хорошенько выпороть. Мордхе взял со стойки увесистую кружку и стоял, спокойно ожидая, что произойдет дальше.
Высокий еврей, босой, оборванный, с лохматой головой, вылез из-под стола, локтями пробился вперед и принялся ругаться:
— Обжоры вы поганые! Мало того что сами грешите — так не можете видеть, как другой сосредоточенно молится! Куда вы едете? К вероотступнику? Он ведь гонит вас от себя. Сидит и мудрствует! Ничего Божественного в нем уже нет, остался только ум, иссушенный ум! Слышите?
Все забыли про Мордхе, окружили босого Исроэла, которого иногда называли «проповедник из Коцка». Он был единственный, кого ребе ежегодно накануне Йом Кипура зазывал к себе в комнату и приказывал читать себе назидания. Хасидская молодежь его не любила, и, если бы не богобоязненные старики, его вообще не пускали бы в Коцк.
Услышав, что он поносит ребе, варшавяне сжали кулаки, подняли палки и закричали:
— Молчать, наглец! Почтение к ребе!
— Хватайте его! Пороть его! Чего стоите?
— Подвиньте поближе скамью!
— Кладите его поперек!
— Вот так!
В тот момент, когда варшавяне уже было подняли босого Исроэла над скамейкой, намереваясь швырнуть вниз, перед ними вырос реб Иче. Он стоял, не произнося ни слова. Матовое лицо казалось утомленным, глаза смотрели с такой печалью и укоризной, что окружающие смутились и попятились назад.
Варшавяне отпустили босого Исроэла. Тот слез со скамейки, подтянул брюки, сшитые из мешков из-под соли, и бросился к реб Иче, растянулся у его ног, обнял их, целуя, и закричал:
— Ребе, веди нас, будь нашим наставником! Ты ведь знаешь, что нет у нас пастыря, что настоящие хасиды околачиваются у чужих ребе и не приезжают больше в Коцк… Нет там ныне святости, нет! Святой дух от него отвернулся, черти пляшут там кругом… Ребе, веди нас!
— Горе ушам, слышащим такое! — крикнули несколько хасидов.
— Его надо извести под корень! — откликнулся кто-то.
Пожилой хасид со сжатыми кулаками бросился к босому Исроэлу, хотел растоптать его, искалечить, но вдруг остановился перед реб Иче, будто его парализовало.
Реб Иче еще больше побледнел, поднял Исроэла с полу и тихо сказал:
— Не греши, Исроэл, реб Менделе — величайший праведник нашего поколения. Поезжай и проси; он наложит на тебя покаяние!
Все стали на цыпочки, рвались к реб Иче, ловили каждое его слово.
Реб Иче взял босого Исроэла за руку, вывел его в боковую комнату и закрыл за собой дверь.
Люди разбились на группы, кричали и спорили, размахивая руками. Одни твердили, что нельзя пускать Исроэла в Коцк, другие считали, что, раз реб Иче посылает его к ребе за покаянием, никто не должен в это вмешиваться.
Мордхе стоял в стороне, смотрел, как волнуется толпа, забыв, что из-за него поднялся весь этот шум, и думал: мог бы он стать перед толпой евреев, как босой Исроэл, и обличать их, и читать наставления? Тут он заметил, что из-за угла на него кто-то посматривает. Он вгляделся в незнакомца, и у него возникла уверенность, что этого человека он уже где-то видел. Мордхе стал вспоминать. Вспомнил дедушку, которого обокрал, чтобы поехать в Коцк, и ему все стало ясно. Незнакомец был тот самый парень, у которого он учился, когда дедушка состарился. Он хотел увильнуть от него, смешаться с толпой, но молодой человек остановил его:
— Мордхе, ты меня не узнаешь?
— Шмуэл! — спохватился Мордхе, словно пораженный неожиданностью. — Ты давно из Плоцка?
— Я уже почти три недели в дороге.
Шмуэл засунул большие пальцы обеих рук за пояс и переминался с ноги на ногу.
— Итак, мы снова встретились! «Человек человека встречает», да? Один едешь?
— Нет, с реб Иче.
Мордхе заметил, что Шмуэл слегка улыбнулся, когда услышал имя реб Иче.
— Что ты думаешь об Исроэле? — спросил Шмуэл, чтобы сказать хоть что-нибудь. — Я уже от нескольких хасидов слышал, что в Коцке что-то неладно…
— А именно? — Мордхе посмотрел ему прямо в глаза.
— Говорят, — растягивал слова Шмуэл, как бы желая придать им больше весу, — ребе никого не принимает, не подает даже руки, и с тех пор, как случилось это несчастье, сидит взаперти в своей комнате…
— Какое несчастье? — удивился Мордхе.
— Разве ты ничего не знаешь? — Шмуэл огляделся: не подслушивает ли их кто-нибудь. — Едешь с реб Иче и ничего не знаешь?
Он взял Мордхе под руку, вышел с ним из корчмы во двор.
— Значит, ты ничего не слышал про то, что случилось в Коцке?
— Нет.
Шмуэл нагнулся к Мордхе, заговорил тише, как бы собираясь поведать ему некую тайну:
— Говорят, ребе перед всем народом заявил: «Нет закона, нет и судьи!» Приближенные ребе опасаются, что он может разогнать всех, поэтому к нему никого не допускают. При «дворе» ребе творится нечто невероятное. Ребе хочет выйти к толпе, стучит кулаками в запертую дверь, проклинает… Понимаешь, что это значит? Постигаешь? Ведь реб Менделе — настоящий мудрец, величайший праведник нашего поколения, наделенный острым, ясным умом. Он почувствовал приближение истины, и вот его запирают в комнате, как безумного, отодвигая приближение Избавления, и многие хасиды уже перестали к нему ездить… Поговаривают, что народ будет ездить теперь к реб Иче…
Мордхе растерялся, не веря своим ушам. Он видел перед собой опустевший Коцк, двор, заросший травой, и одинокого ребе, сидящего на развалинах и проклинающего весь мир. Его охватили страх и сильная жалость, и он решил тотчас же пойти к реб Иче, умолять его, целовать ему руки, чтобы он не принимал к себе хасидов, ушедших от реб Менделе. Он был уверен, что реб Иче не сделает такого.
— Ты не веришь? — продолжал Шмуэл. — Положись на меня! Впрочем, мы скоро будем в Коцке. Ты уже поел? У меня сегодня во рту ни крошки не было…
— Пойдем, пойдем в корчму, вместе позавтракаем. — Мордхе положил руку Шмуэлу на плечо.
В корчме стоял тот же шум, что и прежде. Хасиды перебегали от одной группы к другой, ссорились, пили за здоровье друг друга. Каждая группа хотела переманить противников на свою сторону. Варшавяне всех подряд угощали пивом, водкой, дорогим табаком. Упрямые провинциалы твердо стояли на своем, ничто не могло их переубедить; они избегали говорить о реб Менделе и, в общем, твердо решили про себя, что, если на этот раз реб Иче не признают в качестве ребе, они совсем перестанут ездить в Коцк.