Краснопольского Мордхе не выносил, не верил, что этот франт, который хвастает тем, что говорит по-польски без еврейского акцента, — внук реб Лейбуша Мудрого.
Краснопольский скучал в Коцке, ему не с кем было танцевать, он хотел, чтобы каникулы как можно скорее кончились, и каждый день приносил Фелиции белые розы.
За эти три месяца Мордхе стал совсем другим. Этим он был обязан родственнику; тот каждый день занимался с ним, беседовал и давал читать книги. Он все реже ходил к ребе во «двор», редко видел реб Иче и чувствовал, что до сих пор жил в слишком тесном мире.
Слуга открыл боковую дверь и поклонился:
— Ужин готов!
— Панове, — поднялась Фелиция, — пойдемте кушать!
— Не знаю, шарлатан ли он, — встал Кагане, — но если поляк может быть против освобождения Польши…
— Он хочет освободить весь мир! — перебил его Комаровский.
— Что мне весь мир? — Кагане схватил Комаровского за руку. — Наши ренегаты говорят то же самое! Чего вам больше? Мицкевич разошелся с ним в этом пункте! Если вы обожествляете его учение, то я вам должен сказать: не он его создал. Приписывая ему глобальные идеи, совершают несправедливость по отношению к такому великому мыслителю, как поляк Вронский! Я уже не говорю о мыслях, которые позаимствованы из каббалы. А как вы объясните его мировую политику? Его замыслы связаны и с Папой, и с Ротшильдом — я подразумеваю миллионы Ротшильда.
— Это ведь было мировое движение! — прервал его Комаровский.
— Да Бог с вами! — рассмеялся Кагане. — Два профессора, мистик Пьер-Мишель и истеричная француженка из Латинского квартала — это называется у вас мировым движением?
— А среди евреев?
— Среди евреев учение Товианского не могло иметь успеха. Речи Мицкевича в синагогах ни к чему не привели. Знаете почему? Потому что каждый хасид, вообще все эти морщинистые евреи с пейсами, они сами — Товианские. Они не придают этому значения, потому что это у них в крови! Нескольких евреев, которые примкнули к Товианскому, можно по пальцам перечесть. Его адъютант Гершон Рамм — вообще отброс какой-то, а польские евреи, которые называют себя потомками раввинов, на самом деле все — бывшие прихлебатели и отставные николаевские солдаты.
— Пойдемте кушать, пойдемте!.. — Фелиция первая вошла в столовую.
— Смотрите, как горячится Кагане! — сказал Краснопольский Фелиции и передразнил его.
— Зато вы никогда не бываете серьезны. — Фелиция указала каждому место за столом. — Берите пример с Кагане.
— Боюсь потерять волосы, — рассмеялся Краснопольский.
Кагане инстинктивно схватился пальцами за голову, где волосы были так жидки, что их без труда можно было перечесть, потом все же улыбнулся и обратился к Фелиции:
— Понимаете, все в жизни устроено целесообразно. Если имеешь дедушкой Лейбуша Мудрого, которого польские евреи называют «железной головой», то, будучи его внуком, можешь совсем не иметь головы. Ради гармонии… Нельзя быть слишком расточительным: Комаровские тоже должны кое-что получить. Не правда ли?
— Правда, правда! — ударил Комаровский Кагане по плечу и налил себе бокал вина. — Остроумно сказано! Удивительный народ евреи! Товианский прав, когда говорит, что у французов было только одно светлое пятно — Наполеон, который блеснул, разогнав темных призраков, губивших душу человеческую, притуплявших умы. У евреев светлых пятен было много. Да они и сейчас есть! Я пью за прекрасную еврейскую расу!
Бокалы звенели, все принялись за еду.
Мордхе заметил, что, когда Фелиция нагнулась к лампе, чтобы поправить фитиль, из-за корсажа у нее что-то упало. Он хотел нагнуться, поднять этот клочок бумаги, отдать ей, но инстинктивно наступил на него ногой, оглянулся, не смотрит ли кто, и сильно покраснел. Он больше не слушал, о чем говорили за столом, чувствуя, как этот клочок бумаги жжет ему сердце. Он весь пылал, убежденный, что был замечен, что его сочли хамом. Когда крестьянин в шинке видит, что кто-нибудь роняет монету, он наступает на нее ногой. Но ведь так делает только негодяй! Он спорил сам с собой. Должен ли он сейчас поднять упавшую записку и отдать ей? А может быть, никто не должен знать об этом? Последняя мысль его успокоила. Он не двигал больше ногой, сидел, сжавшись, до конца ужина и, когда все ушли в другую комнату, быстро схватил бумажку, сунул в карман и несмело пошел за ними.
Фелиция играла.
— Ciemno wszędzie, glucho wszędzie,
Co to będzie, со to będzie?[47]
Он не понимал ее игры; глядя, как длинные белые пальцы Фелиции скользят по клавишам, он вспоминал о родном доме, о Рохеле, о реб Иче и вдруг почувствовал себя таким близким ей, таким родным…
Звуки, затихая, плыли в воздухе, сливаясь с полутьмой комнаты. Мордхе прислушался.
Приятный голос князя звучал таинственно:
— Mąz straszny — та trzy oblicza…
………………………………………
………………………………………
Z matki obcej, krew jego dawne bohatery,
A imię jego czterdzieści i cztery![48]
Эти слова были Мордхе знакомы. Он не помнил, правда, где их читал. Да и читал ли? Может, это мидраш, где описывается антихрист, который должен родиться в Риме с тремя головами?.. Но откуда знает об этом иноверец, а?
— Извиняюсь, пане Краснопольский, что декламирует князь?
— Это же «Великая импровизация».
— Что?
Краснопольский ничего не ответил. Стало тихо. Слова возникали с необыкновенной быстротой, громоздились друг на друга, как камни, летящие с горы, и каждый из гостей вдруг почувствовал себя маленьким, ничтожным, согнулся в своем уголочке. Слова огненными буквами отпечатывались у Мордхе в мозгу. Слова и видения. Вдруг, не зная почему, он увидел перед собой реб Менделе, который сидит запертый в своей комнате, запертый и прикованный, бьется изо всех сил, кричит, ропщет на Бога, и тысячи лиц смеются над ним, над тем, что измученный, слабый человек бегает по запертой комнате, воюет с ветром.
«А Кагане?» — посмотрел Мордхе в ту сторону, где стоял князь, но никого не увидел.
Кагане сидел посреди комнаты, говорил быстро, нервно. Создавалось впечатление, что он торопится выговориться, чтобы не быть прерванным в середине. Слова душили его, от возбуждения он в конце концов встал и принялся жестикулировать:
— Стоило ему только закрыть глаза, как он почувствовал, что руки его превращаются в огромные крылья, достигают неба, и, к чему ни прикоснутся пальцы, везде загораются звезды. Хочет — он их тушит, хочет — зажигает, бросает одну на другую, проводит пальцами по звездам, как по огненным клавишам. Он знает, что может из ничего создавать миры, может их разрушать; что над ним нет никакой власти; что того, что он сотворяет, прежде не было и не могло быть; что оно возникло само из себя, ибо за ним никогда не следует тень!
Тем не менее он не радовался, ибо знал, что, если он даже и создаст мир за шесть дней, никто не поверит, что у него нет тени, которая бы постоянно обещала людям, что камни мощеных улиц, дорог, камни лесов и пустынь он всегда сможет превратить в хлеб!
Это главное!..
Пламенные слова вырывались у Кагане с невероятной силой, падали огненными каплями в тишине, взрывались, ослепляли его самого, он останавливался с открытым ртом, сам не зная, что говорит. Тысячи огоньков, сверкая, куда-то увлекли его, и сквозь них, как сквозь тюлевые занавеси, там и сям прорывалась глубокая синева… И он увидал корабль. На корабле были евреи — неверующие, осужденные на вечные муки в аду. Разумными речами, пищей и питьем священники хотели их спасти, чтобы на них снизошла милость Божья. Грешников с горячей кровью, тех, которые и слышать не хотели, что Христос погиб за грехи людей, утопили, а с праведными, на которых слово Божье падало, как летний дождь на сухую землю, и которые с такой любовью отдавались ему, свершилось чудо — их ноги и сердца начали истекать кровью. От чрезмерной любви их бросали одного за другим в море, чтобы святые попали прямо в рай, не стали добычей антихриста. От великой любви… от великой любви…
Все в гостиной смотрели на Кагане, который стоял с открытым ртом и с глубоко ввалившимися, словно от сильного страдания, глазами. Прошло несколько минут. Он не понимал, почему вдруг вспомнился ему какой-то эпизод времен изгнания из Испании, не находил в нем связи с тем, что сам рассказывал, хотел уже сесть, как вдруг увидел стоящего у стены Мордхе. Этого было достаточно для того, чтобы в голове у него прояснилось.
Кагане вздохнул, вспомнил, на чем остановился, ухватился обеими руками за спинку стула и тихо продолжал:
— …И он бросился, подавленный, по улицам, запруженным людьми, и скорбел, что никто не замечает его.
Человек, похожий на него, следовал за ним. Он повернулся, посмотрел на незнакомца и задрожал. Незнакомец вытянулся, стал тоньше и полез на стену.
— Чего ты хочешь?
Незнакомец согнулся втрое, стал меньше, закачал головой, руками и ногами, стал похож на собаку, которую хозяин гонит от себя, и униженно улыбался.
— Ты не узнаешь меня?
— Нет.
— Я твоя тень!
— Кто ты?
Тень выпрямилась, стала длиннее и спустилась со стены. Она начала топтаться рядом, путаясь между его ног и еще униженнее улыбаясь.
— Я вижу, как ты слоняешься, словно потерянный, по улицам, страдаешь оттого, что никто не знает тебя, живешь в погребе… Твои жена и дети умирают с голоду… Не правда ли? Почему ты дрожишь?.. Ты так и не узнал меня?..
Голос Кагане стал глуше. Он чувствовал, что утерял ритм рассказа, не так хотел сказать, не то… Раньше, когда он, бывало, путался, он должен был сесть. Такие вещи не высасывают из пальца. Так рассказывать может всякий… И чем дольше он говорил, тем явственнее ему казалось, что слова тянутся, точно смола, что нужно делать паузу… Но он чувствовал себя таким слабым, таким беспомощным, что даже и этого не мог сделать, и продолжал: