Мордхе равнодушно подписался и стал смотреть, как Шамай сыплет сухой песок на подпись, вытаскивает кожаный бумажник, пересчитывает ассигнации со стоном, как будто ему тяжело расстаться с деньгами. Несколько раз Шамай пересчитал деньги, не доверяя себе, и, когда Мордхе хотел эту пачку денег положить в карман, он заставил его пересчитать ее еще раз.
Мордхе вышел от Шамая, хотел пойти сказать Кагане, что завтра утром они поедут, но вспомнил о ребе и направился к его «двору».
Уже две недели, как реб Менделе не вставал с постели. Он очень ослабел. Кроме реб Иче, он никого не хотел видеть, не разрешал даже убирать комнату, которая была полна паутины. По полу свободно гуляли мыши, останавливались у кровати ребе, как будто хотели от него чего-то, и люди говорили, что это грешные души, нуждающиеся в посмертном искуплении.
Реб Иче подбросил дров в печку; когда пламя запылало, реб Менделе вынул из-под подушки ключ и подозвал его:
— На, вынь рукописи из моего сундука и сожги! Что ты смотришь? Сожги, говорю тебе! Типограф достаточно напечатал! Не для кого писать! Слышишь, Иче, я задыхаюсь… Мир смердит… Ну, чего ты смотришь? Бросай в огонь!
Реб Иче бросал в печку одну рукопись за другой. Когда он бросил последнюю, реб Менделе рассмеялся тихо и пренебрежительно — так, что реб Иче ужаснулся.
— Всю жизнь работал, размышлял, открывал миры, хотел приблизить приход Мессии… Спрашиваю тебя: для чего? Для чего? Настоящего реб Менделе уже нет, остался только мешок с больными костями! Не прав ли я, Иче, — ребе взял его за руку, — что человек — существо смердящее? А? Чего ты молчишь? — Ребе широко раскрыл глаза и вдруг присел: — Ты все бросил в огонь? Все?
— Все, ребе!
— Жалко, жалко… — сморщил лицо реб Менделе, будто страдал от каких-то болей.
— Что такое, ребе? В чем дело?
— Ничего, ничего… Среди рукописей лежала моя «Книга человека», сочинение, состоявшее всего из одного листка, но содержавшее всю жизнь человека… Жалко, «Книгу человека» я хотел оставить…
— Если это один листок, ребе, это можно ведь восстановить, — старался его успокоить реб Иче.
— Невозможно, невозможно! — настойчиво повторил ребе и начал растирать рукой лоб. — Не помню, не помню…
Ребе без сил упал на подушку, закрыл глаза и начал стонать. Реб Иче успокаивал его. Хасиды, которые стояли под окнами, видя, что ребе плохо, начали стучать в окна, с криками рвались внутрь.
Ребе снова открыл глаза, посмотрел туда, откуда неслись крики, покачал головой и обратился к реб Иче:
— Видишь эту толпу? Их радости не было конца, когда я, Мендель, пал в их глазах! Никто не любит святого, всякий радуется, когда грешит честный человек. Кому они нужны, святые? Кому они нужны, спрашиваю? Если б я начал сначала, — усмехнулся реб Менделе, — знаешь, что бы я сделал? Я позвал бы несколько сотен молодых людей, надел бы на них дурацкие колпаки и посадил их на крыши, чтобы они днем и ночью кричали: «Мир смердит, мир смердит!..»
Реб Менделе умолк и вдруг почувствовал, что ему становится легче. Шум в голове исчез, он смотрел, как пылает, корчится, рассыпается в пепел бумага. Ребе походил сейчас на человека, все состояние которого горит, а он не может ничего сделать. Он протянул руку, как бы желая что-то спасти, и попросил:
— Дай мне бумагу!.. Дай перо!..
Он держал гусиное перо между пальцами, пальцы дрожали, он видел, как увеличивается листок бумаги и буквы становятся больше, поднимаются, такие синие и одновременно огненные, кружатся пред его глазами, как колеса, — колесо над колесом, колесо в колесе, обматывают кровать со всех сторон, дом начинает вертеться все быстрее и быстрее, и в сердце вдруг становится так пусто… Неужели это конец?..
Реб Иче заметил, что ребе путается, не понимает, что пишет, повторяет одни и те же буквы… Он попробовал прочитать:
— «Книга человека»…
Ребе швырнул на пол бумагу и перо и тяжело вздохнул. На губах его появилась пена. Испугавшись, реб Иче позвал служку. Ребе еще раз открыл глаза, посмотрел перед собой в пространство, потом поглядел на реб Иче, несколько раз застонал и покинул этот мир.
Когда Мордхе пришел во двор, весь Коцк уже знал о кончине реб Менделе. В городе закрыли лавки, бросили работу, отпустили детей из школы, и во всех переулках стояли люди, шептались о том, кто позаботится о его святом теле: ученики или погребальное общество?
У дома было полно людей: ни войти, ни выйти. Мордхе, еле пробившись, остановился у дверей дома реб Менделе. В комнате громко рыдали. Дети и внуки стояли вокруг кровати, где лежал покойник, прикрытый своим белым шелковым кафтаном. Ривкеле рвала на себе волосы, громко причитая. Мордхе, никогда не любивший рыданий на похоронах, теперь был доволен, ему хотелось, чтобы крики были громче, достигли небес, чтобы и там поняли, что совершена несправедливость. Душка стояла испуганная, вертела головой, вероятно, страдала оттого, что вокруг так много мужчин. Даниэль прислонился лбом к кровати и плакал. Реб Довидл суетился, распоряжался, велел зажечь как можно больше свечей, но не забывал о своих болезнях: каждую минуту вынимал из кармана жилета бутылочку, откупоривал, нюхал и вздыхал. В углу стоял реб Иче, объятый тоской, и тихо читал «Тикуней Зоар».
Родные поодиночке начали выходить из комнаты. Ривкеле увидела Мордхе и протянула к нему руки, забыв о несправедливости, которую он совершил по отношению к ней, расплакалась:
— Мордхе, что ты скажешь про наше несчастье? Мордхе?
Глаза его наполнились слезами. Он стоял беспомощно, не зная, что делать, но, прежде чем успел ответить, Ривкеле вышла. Он больше не мог устоять, он страдал оттого, что Ривкеле больше не выказывала своего недовольства, не проходила мимо него словно мимо чужого.
Из синагоги вышли члены погребального общества; разгоряченные, они вытирали лбы цветными платками и говорили все разом:
— Этим богоугодным делом займемся мы!
— Мы своего не уступим!
— Тогда суд Торы?
— Хорошо!
— Хорошо!
— Ведите себя достойно, — топнул ногой хасид. — Что это за разговоры?
— Омовением тела займутся ученики и праведники!
— Это несправедливо по отношению к городу!
— Несправедливо!
— Этим богоугодным делом займемся мы!
— Коцк не допустит!
Подошел реб Иче, жестом успокоил спорящих:
— Ш-ш, ш-ш, не спорьте! Мы бросим жребий, и кому он достанется…
— Хорошо!
— Хорошо!
Стало тихо. В комнате было слышно, как шепотом говорит какой-то хасид:
— Когда мыли святое тело проповедника, вода стала благоухать, ибо черви и тление не имеют власти над ним…
При последних словах Мордхе вдруг почувствовал, что воздух в комнате скверный и нужно открыть окно. Желание увидеть лицо ребе не давало ему покоя. Он хотел знать, осталась ли печаль вокруг глаз ребе. При этом он сознавал, что смерть все уничтожает. Он роптал, не зная, на кого и за что, вспомнил, как Моисей не хотел умирать и молил Бога, чтобы Тот не разлучал его душу с телом, с которым он был связан сто двадцать лет, а тут под белым покрывалом лежит измученное тельце, словно детское. Душа реб Менделе жила в уединении, сидела в этой заброшенной комнате с паутиной по углам, не соглашалась с устройством мира. Кроме этого слабого тела, у нее на свете никого не было. И вот набросились на тело, забрали его у души, измяли, изломали, свернули в куль и засунули под потертое белое покрывало.
Мордхе проснулся ночью, уверенный, что он только что лег. Беседа его с реб Менделе оказалась всего лишь сном. Ребе ведь умер. Мордхе в темноте оделся и вышел на улицу. Коцк спал. Только в синагоге ребе сидели его родные и близкие, они сидели над святыми книгами, дремали, тянули заунывные мелодии. Масляные фитили, мерцающие свечи слабо освещали большую синагогу.
У подставки для молитвенника сидел грузный хасид над раскрытым томом Мишны и, уткнув подбородок в сложенные руки, храпел; его седая борода, торчавшая по обе стороны подбородка, как две метелки, шевелилась. За печкой кто-то плачущим голосом читал псалмы. На скамейках у столов лежали хасиды, положив кафтаны под головы, и стонали во сне.
Мордхе на цыпочках вошел в комнату реб Менделе. Спертый воздух ударил ему в нос. Посреди комнаты на катафалке, сколоченном из досок, лежал реб Менделе, покрытый белым шелковым кафтаном. На полу горели толстые сальные свечи, валялись опилки. Реб Иче стоял у изголовья с горящими щеками и глазами, полными слез, как у маленького ребенка. Реб Довидл сидел, прикрыв глаза, и, если б не его поминутные вздохи, можно было бы подумать, что он спит. У восточной стены стояли два польских ученых-талмудиста — реб Авремл, зять покойного, и реб Генех. Они били руками в стену и читали «Тикуней Зоар».
Реб Иче посмотрел заплаканными глазами на Мордхе с таким отчаянием, что у того сжалось в горле.
В дверях появился босой Исроэл. Подошел к катафалку, отодвинул кафтан и, наклонясь, сказал покойнику прямо в лицо:
— Ребе из Коцка, твои ученики бросили жребий, чтобы решить, над какой частью твоего тела каждый из нас совершит омовение. Ребе из Коцка, твое тело смердит!
Служка и кто-то из родных ребе не дали ему кончить, подхватили под руки и вывели.
Реб Иче схватился за голову и громко зарыдал. Реб Генех подошел к реб Авремлу и спросил:
— Знаешь, чему нас учили в Коцке?
Реб Авремл раскрыл свои большие наивные глаза.
— Нас учили, что человек вечно должен помнить: он — существо смердящее.
Из окрестных местечек непрерывно прибывали подводы с хасидами. Люди стояли плечом к плечу, склонив головы, и со страхом описывали друг другу выходку Исроэла. Все были уверены, что произойдет что-то необычайное. Вдруг кто-то крикнул, что несут ребе. Плотная, как из гранита, стена людей со стоном раскололась, распалась, и со всех сторон раздалось:
— Дайте дорогу!
— Дайте дорогу!
— Освободите место для несущих гроб!