1
Сильченко получил телеграмму о морском бое в арктических водах уже после того, как рассмотрел и утвердил план отгрузки. На восьми баржах каравана в Ленинск отправлялось около четырех тысяч тонн разных товаров. На складах Пустынного лежало одиннадцать тысяч тонн, но навигация на Каралаке кончалась рано, а буксирных пароходов и барж было слишком мало, чтобы перебросить весь груз на крайний север. Сильченко решил отобрать только самое необходимое — главным образом машинное оборудование, а остальное оставить в Пустынном до следующего года. Он знал, что морской караван из Архангельска везет двенадцать тысяч тонн строительных материалов и продовольствия. То, что он мог привезти из Пустынного, было бы лишь важным, но нерешающим подспорьем. Шифрованная телеграмма из Ленинска, подписанная Дебревым, опрокидывала все его планы. Теперь, когда грузы, шедшие Северным морским путем, погибли, каждая тонна, вывезенная из Пустынного, приобретала совершенно исключительное, поистине решающее значение для строительства.
Не в его привычках было торопиться. Он не любил действовать по первому порыву, не продумав тщательно всех обстоятельств и возможностей. Он передал диспетчеру порта распоряжение немедленно приостановить погрузку барж, задержать рабочих на пристани, не отпуская их домой, и вызвать в зал управления порта всех инженеров, капитанов пароходов, начальников участков, заведующих складами, старых водников и младший командный состав судов. Совещание состоится ровно через час, до этого к нему, Сильченко, никого не пускать. Он закрыл дверь своего кабинета, выключил телефоны и дал себе час полного одиночества.
На всех баржах уже шла погрузка. Сильченко, торопя всех и экономя время, организовал дело так, что грузили не три баржи, как обычно, а все восемь. Пристань вдоль реки могла разместить только три баржи, поэтому он поставил их в два и три ряда, связав мостовыми переходами. Одни грузчики отдавали свои грузы на трех первых баржах, другие пробегали по этим баржам, как по дебаркадеру, и сбрасывали свою ношу в трюмы второго ряда барж, третьи шли еще дальше и разгружались в третьем ряду. Такая погрузка в три этажа требовала большого количества грузчиков и строгого порядка. На погрузочные работы было мобилизовано все население поселка — водники, рабочие лесозавода, служащие контор, женщины и подростки, — они были не очень опытными грузчиками, но зато их было много. Распоряжение прекратить погрузку и известие о том, что начальник северного строительства, отдавший этот странный приказ, заперся в своем кабинете, никого не принимает и не отвечает ни на какие звонки, породили на берегу всеобщую тревогу. Поползли зловещие слухи, неизвестно кем пущенные, будто в устье Каралака ворвались немецкие подводные лодки.
Маленький зал для заседаний был забит людьми задолго до положенного времени — сидели по двое на стульях, стояли в три ряда у стен, густо облепили подоконники. Рыжий махорочный дым заволок комнату.
Сильченко появился, как и обещал, точно через час. Сообщение его было выслушано с напряженным вниманием. По его словам, правительство передало новое важное задание, и для выполнения этого задания не хватит четырех тысяч тонн, предназначенных к отправке. Он отменяет свое прежнее распоряжение и прежний график работ. В Ленинск нужно отправить не четыре, а восемь тысяч тонн грузов. Это задание особой важности, и оно должно быть выполнено, чего бы это ни стоило. Погрузка приостановлена потому, что, возможно, придется пересортировать грузы и разместить их с расчетом на некоторую перегруженность барж. Совещание созвано для того, чтобы изыскать технические возможности для быстрого и оперативного выполнения нового приказа.
— У кого есть вопросы? Кто желает слово? — спросил Сильченко, осматривая зал.
Он видел десятки глаз, смотревших на него с тревогой и недоумением. Он понимал, что все эти устремленные на него глаза спрашивали о том, чего он не мог сказать: какое несчастье случилось и велико ли оно? Он чувствовал — все понимают, что несчастье случилось, — и знал, что своим молчанием, серьезностью своего тона, тем, что он даже не спрашивает, выполним ли его новый приказ, а требует только указаний, как его выполнить, что всем этим он подтверждает: да, несчастье произошло. И он знал также, что об этом никто его не спросит ни прямо, ни намеком. Между ним и залом установилось какое-то тайное понимание, и он повторил, уже не спрашивая о вопросах:
— Кто хочет слово?
Сильченко по старому опыту знал, что не бывает таких совещаний, где новая мысль не встретила бы сомнения. Новое требует времени, чтобы с ним сжиться. Сильченко знал также, что с точки зрения всех норм и инструкций, принятых десятилетиями на Каралаке, норм вполне разумных, ибо они основывались на долголетнем опыте, то, что он сейчас требовал, нарушает все правила и законы. Отправить перегруженные баржи в глухие осенние туманы, навстречу зиме, в арктические воды — грозило гибелью каравану. С точки зрения навигационного опыта это было безумием. И Сильченко готовился спорить, доказывать, убеждать, требовать, чтобы найден был способ превратить это безумие в простой технический риск.
Но спорить было не с кем. Убеждать некого. Доказывать нечего.
Все выступавшие немедленно соглашались с тем, что удвоить количество направляемых на север грузов необходимо и возможно. По смелости и необычайности предлагаемых проектов Сильченко вдруг с горячим волнением понял, что все эти люди представляют себе несчастье, случившееся где-то на севере, гораздо более грозным, чем оно было на самом деле, и не только не обескуражены этим, но полны стремления пойти на все, лишь бы обезвредить возможные его последствия. Он собирался их мобилизовать и подталкивать. Но они уже были мобилизованы, и их приходилось не подталкивать, а сдерживать.
И, поняв это, он стал отбрасывать слишком смелые предложения, стал прислушиваться к другим, содержавшим в себе меньше риска. Он сразу забраковал проект фронтовика Сидорина мобилизовать парусный рыбачий флот, отверг предложение Кузьмина, начальника разгрузочного участка, снять основные служебные постройки на баржах и тем облегчить их вес. Только одно, хотя и опасное, предложение — перегрузить каждую баржу процентов на двадцать (это давало дополнительно около восьмисот тонн) — одобряли все, и Сильченко принял его.
Капитан буксирного парохода Крылов, старый водник, о котором говорили, что он не пропустил ни одной бури на Каралаке, предложил дать телеграмму возвращающемуся из Пинежа каравану пустых барж с приказом зайти в устье Каруни, к пристани поселка Медвежьего, и там ждать караван, идущий из Пустынного. В караван, отправляющийся из Пустынного, включить наряду с восемью предназначенными к отправке баржами, плавающими в арктических областях Каралака, еще барж восемь-десять, плавающих в южных водах. Эти баржи может дать управление Каралакского пароходства. Сами по себе эти южные баржи обслуживают только верховья Каралака и лишь изредка добираются в средние его воды — они построены для короткой речной волны юга и к широкой, почти морской волне северного района не приспособлены. Отправить их прямо в Пинеж —¦ значит идти на неразумный риск, этого никто не разрешит. Но до Медвежьего они пройдут свободно, если не будет бури. Медвежий почти на тысячу километров южнее Пинежа. Из Медвежьего после перегрузки дальше отправятся только северные суда, а южные возвратятся обратно.
Сильченко согласился также загрузить три баржи, выходящие дней через десять из ремонта. До Пинежа они, конечно, не дойдут, но смогут встать на отстой, где-нибудь севернее Медвежьего, в районе Мейги или Турана. Часть этого груза, самое необходимое, можно будет перебросить зимой оленями по санному пути.
После совещания Сильченко вызвал катер. Пока тот подходил к пристани, он соединился по телефону с управлением Каралакского пароходства и передал диспетчеру, что просит начальника пароходства генерала Серова принять его вне очереди по важному делу.
Сильченко сидел на носу и смотрел на серо-стальные воды Каралака. В волнах отражались темные, снеговые тучи, ползущие над берегами и широкой гладью реки. О предстоящем разговоре с Серовым Сильченко думал с тревогой. Он знал — разговор будет трудный. В годы гражданской войны Серов командовал тем корпусом, где Сильченко был комиссаром. Расстались они, когда Сильченко уходил в академию, недружелюбно — Серов не мог простить ему измену строевой службе. Несколько лет спустя он сам уехал в академию и закончил ее. Но холодок в их отношениях остался. Не раз еще им приходилось сталкиваться по работе в различных областях страны, и Сильченко вынес из этих встреч уверенность, что в трудную минуту он у Серова помощи не найдет. Но сейчас не было другого выхода, кроме как просить Серова — без него весь план рушился.
До управления пароходства был час езды вверх по реке, и за этот час Сильченко перебрал в уме несколько вариантов предстоящей беседы и отверг их все. Поднимаясь по лестнице главного здания пароходства, спускавшейся широкими ступенями к прибрежному скверу, Сильченко подумал, что немного было в его жизни случаев, когда, готовясь к важному разговору, он так плохо представлял бы себе, как поведет этот разговор, с чего начнет, какими будут первые слова.
Серов, невысокий, плотный генерал с красивой седой головой и умными, живыми глазами, встретил Сильченко внешне очень приветливо.
— Стареешь, Борис, — сказал он сочувственно, усаживая гостя в кресло. — Под глазами мешки, морщины разводишь. К чему бы это?
— Все мы не молодеем, — ответил Сильченко, усаживаясь.
— Сущая правда. Иногда посмотрю в зеркало и думаю: неужели это ты, брат?
По сухости, с какой ответил Сильченко, было очевидно, что продолжать разговор в этом легком тоне он не собирается.
— Я к тебе по важному делу, Василий, — произнес он.
— Знаю, что по делу, без дела ты к старому приятелю не выберешься. Когда диспетчер позвонил мне о твоем приезде, я немедленно вызвал машину, как на аварию. Ну что там у вас случилось?
Сильченко подумал, что надо обстоятельно все рассказать и обосновать просьбу серьезными аргументами, но вместо этого неожиданно для себя вынул еще не сданную шифровку и протянул ее Серову. Оживление мигом слетело с лица Серова. Теперь на Сильченко смотрели жесткие, хорошо ему знакомые глаза человека, умевшего приказывать, быстро ориентироваться в сложной обстановке, быть беспощадным к своим и чужим промахам. «Не даст!» — подумал Сильченко.
— Сволочи! — сказал Серов. — Сволочи, куда забрались! — повторил он и, привстав, передал телеграмму Сильченко. — В трудное положение попал ты, Борис.
«Нет, не даст!» — еще раз подумал Сильченко. Серов встал и прошелся по комнате.
— В самое устье Каралака ворвались! — повторил он гневно. — А что смотрела наша разведка? Крейсер вроде бы не муха, могли и засечь его на походе. — Он помолчал. — Что сейчас думаешь предпринимать, Борис?
— Самое главное для меня сейчас — вывезти из Пустынного как можно больше грузов, — ответил Сильченко. — Особенно арматуру и цемент, без них мы станем. — Он решился и сказал прямо — Мне нужна твоя помощь, Василий.
Серов усмехнулся.
— Догадываюсь, что не поплакаться пришел. Что за помощь?
— Нам требуются баржи и пароходы, чтобы забросить дополнительно тысячи четыре тонн из Пустынного в Пинеж, — нашего собственного флота на это не хватает. Всех потерь это, конечно, не покроет, но легче станет. Если я этого не сделаю, повторяю, решение ГКО будет сорвано и завода мы не пустим.
— Понимаю, — заговорил Серов. — Но видишь ли, Борис, ты не водник и не знаешь, что мои баржи и пароходы не могут ходить так далеко на север, как суда твоего флота, — они не приспособлены к арктической широкой волне. Я обслуживаю навигацию между южными городами нашего бассейна. На такой риск, как отправка барж на крайний север, я пойти не могу.
— Знаю. Я и не прошу этого. Дай мне посуду до Медвежьего. Там я перегружусь в пришедшие с севера суда и возвращу тебе твои баржи и буксиры. — Сильченко помолчал и добавил, зная по старому опыту, что Серов рассердится, и желая, чтобы Серов рассердился: — Если ты сам не можешь, Василий, решить это дело, я свяжусь с Москвой, оттуда пришлют бумагу, это я гарантирую.
— А что толку в твоей бумажке? Она мне количество барж не увеличит, — зло сказал Серов. — Такие вещи мы должны с тобой уметь решать сами, без приказов Москвы, не первое десятилетие в партии. — Серов помолчал и пояснил: — Я не против твоего плана, план мне нравится, осуществить его с технической стороны легко. И помочь тебе нужно, это я понимаю. Суть дела в том, что нет ни одного свободного судна. В южных городах нашего бассейна свои и эвакуированные заводы — все они работают на фронт. Моя посуда перебрасывает грузы из этих городов в Пустынное, на железнодорожную магистраль. План этих перебросок очень напряженный, я и так еле с ними справляюсь. Сомневаюсь, чтобы Москва разрешила срезать его хоть на тонну. Фронт есть фронт. Слыхал сегодняшнюю сводку? А у нас прямая нитка к Волге.
Сильченко молча смотрел на угрюмого Серова и понимал, что все его доводы бесполезны и что к Москве обращаться тоже бесполезно. В такое время, когда бои идут у окраин Сталинграда, никто не разрешит срывать поток военных грузов, идущих на фронт. И сам он, Сильченко, не имеет права этого требовать. И без того его комбинату дается слишком много — в ущерб сегодняшним нуждам фронта.
Серов думал, опустив голову, потом снял трубку телефона.
— Начальника дороги, — сказал он. — Начальника дороги, говорят вам! — крикнул он и уже обычным тоном продолжал: — Егоров?.. Здравствуй, говорит Серов… Ну вот и хорошо, что узнаешь по голосу. Тут у меня сидит Сильченко, начальник нашего северного строительства. У них там крупное происшествие… Завтра на бюро крайкома расскажу. Дело оборачивается так: ты им навез сюда, на их базу, много всякой всячины — все это нужно немедленно, не теряя ни одного дня, перебросить в их Арктику, иначе строительство станет… Знаю, знаю, что твои рельсы так далеко не тянутся. Они тебя и не просят. Они просят у меня посуду до Медвежьего, с перегрузкой в Медвежьем на идущие с севера суда. Не могу сказать, чтобы это было мне приятно: сейчас там туманы, сам понимаешь, риск большой. Но у них положение отчаянное: если откажу, срываются правительственные сроки пуска. Да и не согласятся они с моим отказом, а устроят мне неприятности в ЦК… Правильно, и я так думаю, нужно дать. Но я не один, у меня ты на шее сидишь — я подвожу тебе из южных районов грузы. Я даю сейчас же суда, если ты за эти две недели, что они будут отсутствовать, согласишься перебросить из южных городов по всем твоим боковушкам эшелонов десять — двенадцать… Понимаю, Егоров, понимаю — сейчас в стране ни у кого нет легких планов. Я считаю, что другого выхода нет… Дело не в крайкоме, крайком не будет возражать, если мы с тобой договоримся… Хорошо, наведи справки, я подожду.
Серов положил трубку и выразительно посмотрел на Сильченко.
— Теперь все от Егорова зависит, — сказал он. — Если он примет на свои плечи те грузы, что я не смогу перевезти, отдав тебе суда, завтра же ты получишь две баржи, а на этой неделе дам еще штук восемь. А если откажется, значит ничего не вышло, тут только прямое решение ГКО сможет помочь тебе.
— А как ты думаешь, откажется?
— Трудно сказать. Дополнительная нагрузка велика, а линии у него забиты так, что мышь трудно просунуть в колею, не то что десяток эшелонов. Но Егоров умеет решать вопросы по-государственному, не только со своей колокольни. Подождем немного. — И, невесело усмехаясь, Серов добавил — Ты знаешь, что он мне сказал: «Большое же у них стряслось несчастье, Серов, если ты сразу, без нажима сверху, отдаешь им свою посуду!» Я тебе говорю — умный мужик.
Зазвонил телефон. Серов снял трубку, и лицо его просветлело. Не бросая трубки, он протянул Сильченко свободную левую руку, и Сильченко ухватил ее двумя своими руками.
— Правильно! Правильно! Завтра же проведем в крайкоме, я приеду с Сильченко. Ну, договорились! — кричал Серов в трубку. — Рад за тебя, Борис, — сказал он, оставляя телефон. — Этот Егоров молодец, полностью принимает грузы на себя, просит только оформить постановлением крайкома, Завтра заезжай ко мне в пять, поедем на бюро. Крайком, конечно, поддержит тебя. Теперь я со спокойной совестью могу выделить тебе караван или даже два на парочку недель. Десяти барж хватит?
— Вполне хватит, Василий. Твоя помощь выручает нас из тяжелой беды. Честно говоря, я даже не ожидал, что ты с такой открытой душой пойдешь мне навстречу.
— Все мы делаем одно дело, Борис… Ну что же, поедем ко мне домой, познакомлю с внучком, угощу хорошим чаем.
— Нет, благодарю, у меня сейчас только одно место — на погрузке барж.
— Понимаю. Ну, так завтра жди первой баржи и не задерживайся с погрузкой. Прогнозы неважные — в твоем распоряжении самое большее недели три.
— Прощай, Василий, не задержусь.
Было уже совсем темно, когда Сильченко возвратился в Пустынное. Погрузка при свете электрических ламп шла так же интенсивно, как днем. Сильченко половину ночи провел на пристани, переходя с баржи на баржу и проверяя, правильно ли размещены грузы. Он пришел в гостиницу только к трем часам ночи и приказал диспетчеру немедленно разбудить себя, как только придут баржи Каралакского пароходства.
Его разбудили в шесть часов утра. Он вышел, поеживаясь от холода. В сером полусвете туманного утра над Каралаком вырастали, надвигаясь на берег, две баржи. Их подтянули к берегу, набросили на борты трапы, связали мостовым переходом и стали загружать. Эти баржи должны были в дороге перегружаться, поэтому их наполняли товарами, которые удобно переносить на плечах, — мешками с мукой, цементом, ящиками консервов, кирпичом, фасонным огнеупором. Машины и арматуру грузили на суда строительства — об этом Сильченко позаботился заранее.
Серов был точен — каждый день поступали новые баржи. Теперь у пристани находилось полтора десятка барж, и так как погрузка шла одновременно на всех судах, то внешне не было заметно, что работа продвигается быстро: на рейде, вопреки обыкновению, не было еще ни одной готовой баржи, ожидающей, когда остальные закончат погрузку и начнется формирование каравана. Зато на четвертый день шесть тяжело нагруженных барж сразу отошли от берега, освобождая дорогу новоприбывшим судам.
Подгонять никого не приходилось, люди работали с усердием, каждый понимал, что караванам, отправляемым в Арктику в такое позднее время, дорог даже час.
Нормально караваны барж шли от Пустынного до Пинежа четырнадцать-шестнадцать суток. По прогнозу, переданному метеорологами из Ленинграда, где продолжались исследования ледового режима рек Советского Союза, выходило, что зима в этом секторе Арктики наступит на несколько дней раньше обычного и ледостава около Пинежа следует ожидать примерно четвертого октября.
Сильченко расписал по часам погрузку каждой тонны товаров. Между часами и тоннами шла борьба, и от того, кто победит в этой борьбе, кипевшей круглые сутки на пристани, зависел успех задуманного дела. С молчаливой радостью, скрываемой ото всех, как скрывают военную тайну, Сильченко видел, что тонны берут верх над часами — кривая фактической погрузки все выше поднималась над запланированной.
В конце седьмого дня, двадцатого сентября, восемнадцать барж, нагруженных почти десятью тысячами тонн разнообразных грузов, были выведены на рейд и сформированы в три каравана. Буксирные пароходы «Колхозник», «Чапаев» и «Таежный партизан» медленно тащили по широкой воде эти растянувшиеся на несколько километров караваны. Команды пароходов высыпали на борт и с криками, махая руками, прощались с Пустынным. А Сильченко лежал на диване в каюте капитана и спал глухим сном, отсыпаясь за целую неделю.
2
В истории Каралакского пароходства не было еще случая, чтобы тяжело груженные караваны уходили так поздно в арктические воды. Даже здесь, недалеко от Пустынного, в двух тысячах пятистах километрах от Пинежа, была уже осень. Тяжелые тучи низко — ползли над берегами реки, временами шел густой, холодный дождь, и серое небо неразличимо сливалось с серой рекой, временами на караваны набрасывался ветер, и короткие, пенящиеся волны толкались в бока слегка покачивающихся барж. Маленькие буксирные пароходы раскачивались сильнее и форсировали тапки — густой темный дым низко стлался над водой и окутывал баржи. Только на поворотах или при боковом ветре дым относило в сторону, и тогда на баржах становилось легко дышать. Караваны, стремясь обогнать наступавшую зиму, шли со скоростью, неслыханной в истории Каралака.
Почти все свободное время Сильченко проводил на капитанском мостике «Колхозника», шедшего во главе каравана. Сильченко с невольным уважением глядел и на исполинскую реку и на сдавившие ее берега. Каралак он знал хорошо, но так, как обычно знают по учебнику географии: помнил населенные пункты на берегах, пристани, верфи и заводы, крупные притоки, примерные расстояния между ними. Много раз он летал над бассейном Каралака, но, кроме бесконечных лесов и пустынной голубой ленты, прорезавшей леса, в памяти ничего не осталось. Но сейчас, когда он впервые плыл по реке и ему предстояло плыть по ней еще две недели, все эти расстояния, цифры и общие впечатления вдруг необыкновенно выросли, стали живыми, зримо надвинулись со всех сторон.
Даже здесь, далеко от Каруни, вливавшей в него воды целой лесной страны, большей, чем Финляндия, Каралак был огромен. В трехстах километрах от Пустынного он пересекал горный хребет и мчался между высокими лесистыми берегами и скалистыми островками. Крутые, высокие склоны, обнажавшие коренные диабазовые породы, нависали над его стремительным течением, и Каралак казался горной рекой, отличаясь от нее лишь тем, что даже здесь, в этом угрюмом, прорезанном им в горах ущелье, он достигал почти километра ширины. Наметанным взглядом строителя Сильченко прикидывал, что можно воздвигнуть на этих берегах.
— Река коммунизма, — сказал он Крылову, стоявшему рядом с ним.
Крылов, как и все речники каралакского флота, гордился своей могучей рекой и с удовольствием слушал Сильченко. А тот продолжал:
— Ты представляешь, Петр Васильевич, какую неслыханную электростанцию можно воздвигнуть на этом месте — миллиона на четыре киловатт, не меньше. Вот закончим войну, подберемся и к этой проблеме. И не будет во всем мире таких крупных строек, как на Каралаке!
Прорвавшись через хребет, Каралак разливался до трех километров, но и тут его скорость превосходила пять километров в час. С высоты командного мостика Сильченко отчетливо видел огромные береговые деревья: мачтовые сосны, лохматые кедры, стройные ели, могучие пихтачи и среди них с каждым часом все более редкие лиственные породы — березу, осину, тальник. Временами уже появлялась лиственница — она резко выделялась среди других деревьев. Сильченко, ни с кем не делясь своими мыслями, молчаливо изучал цвета леса. Осень расширялась в тайге, тайга убиралась в праздничные одежды умирания — осина становилась огненно-красной, желтели лиственницы и березы, лишь зеленые ели и пихты темными стрелами прорезали оранжевую листву да синеватые шапки кедра нависали кое-где над лиственными породами. Яркая пестрота лесных красок резко подчеркивала угрюмую свинцовость глубоких вод.
У пристани Морозове прошла первая бункеровка. Сильченко добился того, что вместо шести часов она продолжалась два. На погрузку угля вышли все свободные от вахты. Даже первый помощник Крылова — Зыков, старый полярный матрос, подставил под ящик с углем свою широкую спину. Бункеровка шла перед самым рассветом, при свете керосиновых фонарей. Жители поселка тоже помогали в погрузке — радио уже передало им о приближении необычно поздних караванов.
К Сильченко, стоявшему на капитанском мостике и оттуда наблюдавшему за погрузкой угля, подошел Крылов.
— Борис Викторович, только что на берегу получена радиограмма, — сказал он, вздохнув.
— Какая? — спросил Сильченко, не поворачивая головы.
— В тридцати километрах к северу, в районе Пестовских порогов, стоит туман шириной километров на сотню. Видимость в тумане — десять-пятнадцать метров, не больше.
Встревоженный Сильченко обернулся к Крылову. Темно-красное, крупное лицо старейшего на Кара-лаке водника казалось озабоченным. Он уныло смотрел на погрузку, изредка проводя ладонью по своим пушистым усам.
— Что думаешь делать, Петр Васильевич?
— По инструкции полагается отстаиваться, пока туман не пройдет. Фарватер в районе порогов опасный, можно легко загубить судно и в ясную погоду. Даже по открытому течению идти в тумане воспрещено. Вообще ходят, конечно, но не через пороги и при начальстве этим не хвалятся.
— Я спрашиваю, Петр Васильевич: что думаешь делать?
— Думаю идти, Борис Викторович, — сказал Крылов. — Хочу твоей санкции на это. Туман в это время может простоять неделю, а опоздай мы на неделю — Каралак на низу, несомненно, станет.
— Не возражаю — иного выхода у нас нет.
Караваны вышли из Морозова, когда восток светлел. Тяжелые тучи, следовавшие за караванами, внезапно разорвались, и яркое, но уже холодное солнце осветило сразу посветлевшую воду и огненно-рыжие с зеленью берега. Пароходы, подгоняемые быстрой рекой, шли на полной скорости. Мимо глаз быстро проносился крутой правый берег, отстоявший от караванов всего на сотню метров. Бакены были здесь насажены густо, один за другим.
— Дразнит солнышко, — сказал Крылов, показывая рукой на восток. — Сколько дней не показывалось, а тут, перед самыми туманами, вынырнуло.
Сильченко осматривал линию караванов. Плавно выгибаясь вслед за изгибом неровного фарватера, отчеркнутого красными пирамидами бакенов, она протянулась километра на три. Даже не будучи водником, только видя изгибы огромной линии, можно было понять, как трудно будет вести эту массу судов вслепую, по звуку. Лицо Крылова, как обычно настороженное, не выражало особого беспокойства. Сильченко спросил:
— Какое в районе, где пал туман, течение?
— Крутится, — ответил Крылов, угадывая смысл его вопроса. — Речка, к сожалению, нигде по линейке не проведена. Это не страшно, Борис Викторович. Каралак — дядя солидный, крутых поворотов у него нет, за тысячелетия своей работы смыл их начисто. Другое меня беспокоит — Пестовские пороги в тумане еще никто не проходил. Ребята там, — он кивнул в сторону «Чапаева» и «Таежного партизана», — народ расторопный и смелый, но тут смелости мало, нужен опыт, нужно хорошее знание порогов. В себе я уверен. Еще в молодые годы бился в пари на бутылку водки, что проведу катер «Императрица Мария Федоровна» через пороги с закрытыми глазами. На глазах была повязка, рядом стоял капитан Иван Иванович Сердечный… Ни одного моего распоряжения не отменил. Тут же, за последней скалой, распили бутылку. А на «Таежном партизане» Михеев — молодой парень, три года назад техникум кончил, я за него боюсь.
Сильченко вспомнил Михеева — молодого некрасивого парня, даже в жаркие дни ходившего в форменке. Он дни и ночи проводил на капитанском мостике и, казалось, даже спал там. Сильченко вспомнил, как жадно Михеев слушал его короткое сообщение на совещании в Пустынном, с каким жаром он работал на погрузке, как четко вел своего «Таежного партизана» в кильватере последней баржи «Чапаева», держа дистанцию с точностью до нескольких метров, и артистически повторяя все эволюции Крылова, и подумал, что этот паренек, пожалуй, тоже сумел бы вести судно по шуму воды с закрытыми глазами.
— Надо бы его поставить вторым, а «Чапаева» в конце, — со вздохом сказал Крылов. — Не догадался я, а теперь поздно.
Солнце ярко светило часа два, а затем возник туман. Он не вырастал, постепенно сгущаясь, а открылся сразу, и «Колхозник» вошел в него, как в белую стену, протянувшуюся четкой, но неровной линией от берега к берегу. Граница между белой темнотой тумана и ярким сиянием остального пространства была так резка, что Сильченко некоторое время видел отчетливо все суда каравана, протянувшиеся сзади на три километра, и уже не различал матросов, стоявших на носу парохода, в пятнадцати метрах впереди него.
Когда весь пароход ушел в туман, включили сирену, и ее негромкий звук повторяли колокола барж и сирены других буксиров. По характерному дрожанию корпуса, изменившемуся шуму винта и сразу усилившейся качке Сильченко понял, что пароход сбрасывает скорость.
— Часов десять так будем идти, — сказал Крылов, повернув голову к Сильченко. — Хорошо день, а не ночь, — добавил он со вздохом, осматривая непроницаемо белое пространство. — Ночью, в туман войти га пестовские водовороты — дело нехорошее. Тут хоть вода у бортов видна.
— Почему сирены тихо гудят?
— Нет нужды. Впереди судов нет, это известно точно, звук нужен нам только для ориентировки.
В тумане было холодно. Сильченко поднял воротник шинели и засунул руки в карманы.
— Отдохнул бы ты, Борис Викторович, — посоветовал ему Крылов.
— Не хочется. Далеко до порогов?
— Часа два пройдет, пока доберемся.
Эти два часа показались Сильченко сутками. Он стоял на одном месте, пока совсем не продрог, потом, как Крылов, ходил по мостику и вглядывался в тьму. Затем он заметил, что мимо них с правой стороны проплывает в тумане что-то обширное и темное. Сильченко смотрел на эту надвигавшуюся на них черноту, стараясь угадать, что она означает. Крылов пояснил, проходя мимо него:
— Идем у самого берега — от силы метров сорок. Сейчас начинаются пороги.
Винт работал так тихо, что его почти совсем не было слышно. Звон колоколов с барж доносился неясным, растекающимся в тумане звуком. Зыков стоял у штурвала, а Крылов и Сидорин всматривались в воду и вслушивались во что-то, чего Сильченко не слыхал. Крылов время от времени отдавал короткие, быстрые распоряжения, Зыков поворачивал колесо штурвала, а издали, из тумана, доносились крики матросов — они передавали приказ по каравану.
Внезапно — так, по крайней мере, показалось Сильченко — возник угрюмый, тяжелый звук и широко распространился в белой темноте тумана. Спустя несколько минут все кругом шумело и грохотало. Шум исходил отовсюду, множество звуков сплетались и сталкивались один с другим. Крылов крикнул в трубку что-то похожее на ругательство. Матросы поспешно выбирали на палубу ослабевший трос, соединявший буксир с баржей. Сильченко всем телом наклонился вперед и увидел пенящуюся, словно кипящую, воду. Вода неслась уже не назад, а вперед, мимо бортов парохода, обгоняя его. Сильченко понял, что «Колхозник» движется только давлением стремящейся увлечь его воды. Высокий правый берег, неясно видневшийся в тумане, вдруг стал быстро стираться и пропадать, а с левой стороны проступило что-то черное, похожее на тень судна. Крылов снова крикнул в трубку, и матросы стали бросать за борт выбранный трос. Теперь вода отставала от парохода, но по-прежнему кипела и взбрызгивалась наверх.
— Нужно бы идти медленно, а я не могу, — озабоченно сказал Крылов. — Передняя баржа чуть не ударила в корму. Одно серьезное местечко прошли, а дальше хуже будет. Боюсь, боюсь я за Михеева — он эти скалы плохо знает.
Вода все кипела и медленно уходила назад, а в какой-то момент странно изменилась: она еще взлетала, словно кто-то выталкивал ее из глубины вверх, но теперь это была не вода, а сплошная пена. И тяжелый грохот, шедший со всех сторон, усилился, стал таким мощным, что уже не слышно было ничего, кроме этого грохота. В тумане справа и слева проступали темные пятна, они появлялись, росли и вновь исчезали. Крылов не обращал на них никакого внимания. Он вслушивался в шум и грохот бившейся о невидимые скалы воды. Скоро Сильченко увидел то, что улавливал ухом задолго до того, как мог увидеть глазами. Туман стал гуще и темнее, а слева воздвигалась огромная, похожая на исполинскую башню чернота, и вокруг нее неясно виднелись большие и малые пятна, создававшие какой-то причудливый барьер. Вода теперь, казалось, остановилась в своем беге, но черные пятна проносились назад с такой быстротой, что по этой быстроте Сильченко понял, как бегут воды в стремнинах Пестовских порогов. И когда силуэты скал стерлись в тумане, сразу стал глуше и тише шум беснующейся воды. Сильченко показалось, будто туман широко раздвинулся в стороны. Кругом стояла та же белая невидимость, но за нею угадывалась широкая, пустынная гладь реки.
Крылов, повернувшись назад, теперь вслушивался в шум, глухо доносившийся издалека. Он не отдавал приказаний, не шевелился, только слушал. Когда же грохот порогов совсем стих и были слышны только мерный шум винтов, негромкий вой сирены и позванивание колоколов, сзади, из белой далекой темноты, донесся какой-то громкий звук, похожий на выстрел из пушки. Железные голоса рупоров подхватили его и стали перебрасывать вперед.
Крылов снял фуражку и вытер вспотевший, несмотря на холод, лоб.
— Последняя баржа благополучно прошла стремнины, товарищ полковник! — сказал он торжественно и официально. И тотчас же добавил с одобрением, почти с нежностью: — Молодец Михеев, мальчишка, а не растерялся. Будет из него водник!
Сильченко спросил:
— Больше скал впереди нет, Петр Васильевич?
— Теперь уже до самого океана Каралак свободен. Горы остаются позади. Ты бы лег, Борис Викторович, самое опасное место прошли, скоро выберемся на свет.
Туман кончился так же внезапно, как и начался. Из тумана, как из белой стены, медленно выплывали пароходы и баржи. Когда вышла последняя баржа, сирена «Колхозника» мощно загудела, и ее приветственный, торжествующий звук дружно подхватили «Чапаев» и «Таежный партизан».
Крылов приказал «дать столько пара, чтоб чертям в аду тошно стало». Из труб пароходов снова повалил черный дым — он низко стлался над поверхностью реки. Берега Каралака были покрыты могучим таежным лесом. Тайга по-прежнему вся словно светилась оранжевым светом, кое-где прорезанным темной зеленью елей и пихт, но на берегах уже виднелись серовато-белые пятна снега. Не было и солнца, проводившего их ярким сиянием в туман, — над землей и водой нависало угрюмое, заваленное тучами небо.
— Забереги появились, — говорил Крылов, указывая на узкие полосы льда, тянувшиеся у берегов. — Не нравится мне эта погода! Ну и не нравится! — Он с сомнением оглядывал небо и воду. — Каждый день может ударить мороз, пойдет сало, а там и шуга всплывет. Придется добавить ходу. Жди сегодня снега, Борис Викторович.
На этот раз Крылов ошибся. Два дня караваны плыли при тихой и бесснежной погоде, и в эти дни Крылов, все ускоряя и ускоряя ход, многое сделал, чтобы осуществить обещанный рекорд короткого рейса. Лес терял свои яркие цвета. Сильченко видел В бинокль, что лиственная тайга с каждым километром уступает место ели и сосне, даже пихта пропадала.
— Каждую осень так, Борис Викторович, — сказал Крылов, — в южных районах тайга желтеет, а здесь сосны да ели, они всю зиму зеленые. Посевернее лиственница командует, там опять желтизна.
В один из вечеров повалил первый, мокрый снег. Он покрывал палубы и берега, оседал на верхушках деревьев, воды Каралака катились, поблескивая черным блеском, меж белых берегов. Когда Сильченко уходил спать, плотность крутящегося снега была уже такой, что сквозь него слабо виднелись фонари.
Утром снег прекратился, но берега были по-прежнему белы. Стало холоднее, термометр в окне рубки показывал минус два градуса. Матросы работали уже не в спецовках, а в бушлатах. Когда караваны приближались к берегу, было видно, что забереги растут — вдоль всей линии суши тянулась полоска размываемого водою и постоянно возобновляющегося льда.
Весь день караваны шли между белыми берегами. Ширина заберегов все росла. Теперь границу воды и суши различить было невозможно — ее скрыл снег, оседавший на утолщавшийся лед заберегов. Сильченко обратил внимание на то, что по реке катились, взблескивая на гребнях волн, тонкие, слоистые льдинки. На осколки берегового льда они не были похожи, они образовывались прямо на волнующейся поверхности реки. Их становилось все больше, они расползались по воде. Сильченко спросил Крылова, что это такое.
— Сало идет, — объяснил Крылов. — Ночью ударил холод, и поверхность воды стала промерзать. Сало не опасно, пока не пойдет шуга. Каралак такой богатырь, что ломает целые поля сала метров на сто длиной. Карунь остановилась, а он еще движется к океану как ни в чем не бывало. А если до того, как доберемся к Медвежьему, пойдет шуга, значит не пройти нам к Пинежу в эту навигацию.
Сильченко удивился меткости названия — перламутровые пластинки льда, утолщаясь, все более напоминали блестки сала в тарелке остывшего супа.
А потом снова пошел густой снег, и берега пропали в его пелене. Снег падал на сало, плывшее по реке, и, не стаивая, образовывал островки, уносимые водой. Сильченко с тревогой смотрел на побелевший Каралак. До Пинежа было далеко, они прошли только половину пути, а каждый следующий километр будет тяжелее предыдущего.
— Не беспокойся, Борис Викторович, — сказал подошедший Крылов, остановившись рядом с Сильченко. — Тут только вид страшноват. Это снежура, перед ледоставом ее много ходит по реке. Бывает и так, что она совсем забивает реку. Пока нет шуги, снежура не опасна. Завтра подходим к Медвежьему — может, выкарабкаемся. В кочегарке у меня дежурят полуторные смены, скорость хорошая.
Сильченко видел, что Крылов, а за ним и капитаны остальных буксиров выжимают из котлов все, что можно. За тяжело груженными, сидевшими ниже ватерлинии баржами расходились полосы бурлящей воды, и волны широкой косой линией уходили к берегам, ударяясь о них.
Караван снова плыл у высокого правого берега, покрытого густым лесом. Берег на сотни километров был совершенно пуст. Только изредка встречались избушка бакенщика и около нее лодчонка, вытащенная на песок. Чайки метались над водой с резкими криками.
Когда на другое утро Сильченко поднялся на капитанский мостик, Крылов, подняв воротник меховой куртки, стоял у штурвала. Он был угрюм и недоволен. Показывая рукой на реку, он сказал:
— Шуга растет, Борис Викторович. Пока, правда, не сильная, но раз она растет здесь, значит, там, на низу, Каралак становится.
Сильченко спросил, не отрывая взгляда от реки:
— Что такое шуга?
— Куски донного льда, — пояснил Крылов. — Когда воду проберет морозом, лед намерзает на дне, на якорях, на водорослях. Он растет, пока не сорвется и не выскочит наверх со всем своим гамузом, на котором растет, — водорослями, камушками и прочим. Одно сало река сама сбивает, а с сильной шугой при сале и Каралаку не справиться.
Теперь и сам Сильченко ясно различал шугу. Это были маленькие и неровные комки, плывшие между кусками сала. Пока он рассматривал один такой комочек, проносившийся мимо борта, рядом появился второй. Сильченко видел, как он возник где-то в глубине, пошел наверх и, выталкиваемый водой, слегка подпрыгнул над поверхностью. Шуги было много меньше, чем сала, но она уже виднелась по всей реке.
— Сколько до Медвежьего?
— Два-три часа. Что будем делать, Борис Викторович, если пойдет сильная шуга? Речные правила строги — при шугоходе нужно спасаться, немедленно уходить на отстой.
— Будем идти, — сухо сказал Сильченко, сжимая губы. — У нас нет другого выхода. Будем идти, пока возможно.
— Бывает и так, что шуга (примерзает к бортам парохода, образует вокруг него ледяное поле и останавливает пароход. Вмерзнем в лед посередине реки, Борис Викторович, — весной, при ледоходе придется тяжко, можно все суда загубить.
— Если не прорвемся, вмерзнем в лед, Петр Васильевич. Постараемся вмерзнуть поближе к Пинежу, если уж без этого нельзя обойтись. Зимой вывезем грузы по льду Каралака на самолетах, на оленях и лошадях, на всех видах транспорта, какие можно будет поднять.
— Вмерзнуть — дело не страшное. Меня беспокоит только весенний ледоход. Придется отыскивать для отстоя защищенную бухточку, устье какой-нибудь речушки. Впрочем, это уже дело Семена Семеновича, от Медвежьего командование принимает он. Думаю, он лучше всех нас сообразит, что делать при отстое.
— Нужно думать не об отстое, а о том, чтобы добраться до Пинежа. Что там виднеется — река, что ли?
— Хватился, Борис Викторович! Три часа уже виднеется, с самого первого света. Карунь, а на Каруни Медвежий. Дымки различаешь?
Сильченко не обладал таким острым зрением, как Крылов. Он ничего не различал, кроме покрытой снежурой и шугой реки, белых берегов и какой-то блестящей ленты, прорезавшей правый берег. Он догадался, что эта лента — Карунь.
3
Первой открылась сама Карунь — могучая таежная река. Вскоре на стрелке ее высокого правого берега показался поселок Медвежий — два десятка темных изб, несколько деревянных складов, стоящие на отшибе металлические баки для горючего. На крутом береговом выступе толпилось человек двадцать — они приветственно махали руками. На пристани стоял флагман буксирного флота Каралака — пароход «Ленин». Около него вытянулись в линию семь большегрузных барж.
От пристани мчалась моторка. Лихо повернув, она пошла бок о бок с «Колхозником». На моторке стоял высокий, худой человек в меховой тужурке, подтянутый, чисто выбритый. Это был Семен Семенович Дружин, капитан «Ленина». Он был известен среди водников Каралака строгой организованностью, смелостью и удачей в плаваниях. Он помахал рукой матросам и командирам, заполнившим палубы и мостики, а затем, улучив удобный момент, прыгнул на нос «Колхозника». Моторка, взревев винтом, окуталась водяной пылью, отвалила от борта парохода и унеслась вперед.
Дружин, перепрыгивая через ступеньки, быстро взбежал на капитанский мостик, где находились Сильченко, Крылов и Зыков. Пожимая всем по очереди руки, он говорил, оживленно улыбаясь:
— Прибыли третьего дня, успели немного подлататься. Вашу радиограмму, товарищ полковник, получили еще в Пинеже. Для перегрузки все готово.
Моя команда получила наряд вне очереди на двойную порцию сна, все выспались вволю и отдохнули. Надо скорей приниматься за дело. Завтра к вечеру должны уйти, не позже. Зима в этом году распространяется быстро, в районе мыса Дозорного Кара-лак уже стал. Тут лишний час решает.
— Думаешь, прорвемся, Семен Семенович? — спросил Крылов, поглаживая усы.
— Обязательно прорвемся, Петр Васильевич, — весело ответил Дружин. — Нам радио передавало о ваших приключениях. Если ты в тумане не заблудился навек в Пестовских порогах, то и я не потеряюсь в пинежских просторах.
Перегрузка началась тотчас же, как южные баржи подошли к берегу и стали борт о борт с баржами Дружина. Дружин оправдывал свою славу — его распоряжения были четки и решительны. Команда «Ленина» от судомойки до первого помощника капитана, персонал барж, население поселка — все ждали на палубах пустых барж. Люди были разбиты на группы, у каждой был свой старший. В эти группы Дружин безостановочно вливал новых людей, поступавших под его начальство, — поднятые по тревоге команды трех прибывших пароходов и барж. Над пристанью поднялся черный дым и поплыл над стальной поверхностью быстро бегущей Каруни — «Колхозник» стал под последнюю бункеровку углем.
Сильченко, пройдясь по баржам, убедился, что ему тут делать нечего. Мимо него торопливо пробегали люди с мешками на спине. Сбросив мешки в трюм, они еще быстрее бежали обратно. Этот торопливый бег был так четок, что посторонний человек, не бежавший вместе со всеми, невольно нарушал ритм и мешал работе. Сильченко возвратился на мостик. Уже уходя, он заметил Михеева. Молодой капитан «Таежного партизана», накинув поверх форменки брезентовый плащ грузчика, бежал вместе со всеми и сгибался под тяжестью мешка с мукой.
— Работают с ожесточением ребята, — одобрительно сказал Крылов.
Его багровое лицо выражало живейшее удовольствие. Сильченко поразило меткое словцо Крылова. «Да, правильно, с ожесточением! Раньше, в мирные годы, мы работали с воодушевлением, с энтузиазмом. А сейчас, когда мы отстаиваем плоды своего труда, в работу нашу врывается ожесточение — тоже творческий элемент, не так ли?» Сильченко поделился с Крыловым мыслями, которые вызвало в нем его краткое определение. Но Крылов не разобрался в философской сути рассуждений Сильченко.
— А если бы завести тут пару подъемных кранов, — сказал он с сожалением, — так вообще вся эта перегрузка была бы плевое дело.
Ночью пошел густой снег, Карунь вся покрылась снежурой. На мостик поднялся черный от грязи, усталый, охрипший Дружин. Его глаза весело блестели. Он доложил:
— Еще часа на четыре осталось, товарищ полковник. Уйдем не вечером, а утром. И это в самый раз — погода мне очень не нравится. Когда Карунь в темноте вся белеет, это признак нехороший. Если соединится все сразу — сало, шуга и снегопад — да вдобавок грянет сильный мороз, ничьего умения не станет прорваться. Может, удастся даже часов в девять поднять якоря. И придется держать пар на контрольной стрелке манометра, на самом пределе. Кочегарам достанется так, как еще ни разу здесь не доставалось. Вообще успех нашего рейса на три четверти зависит от старания кочегаров.
— Перед отправкой соберите кочегаров и прочий рабочий и командный состав на летучку.
Перегрузка закончилась на рассвете. В клубе поселка собрались командные составы пароходов «Ленин», «Колхозник» и барж, продолжавших путь на север. Пришло также много людей с пароходов и барж, выделенных Серовым. Совещание, открытое Сильченко, продолжалось всего несколько минут.
— Прежде всего я приношу сердечное спасибо командам пароходов «Чапаев» и «Таежный партизан», — сказал Сильченко, посматривая на красного, радостно улыбавшегося Михеева, сидевшего со своими людьми в углу зала. — Если бы не ваша самоотверженная помощь, нам не удалось бы доставить — пока только сюда, в Медвежий, — столько тонн грузов, остро необходимых Ленинску. Но это только половина дела, может быть даже не самая трудная половина. — Он повернулся к сидевшим тесной кучкой кочегарам. — Большая будет радость в лагере врага, если мы не доберемся до Пинежа. Приближается зима, ее нельзя остановить… Нам остается одно — обогнать ее. Мы должны идти не только в неслыханно тяжелых условиях, мы должны идти с неслыханно высокой скоростью. Я хотел бы слышать ваше мнение по этому вопросу, товарищи кочегары.
В кучке кочегаров послышались приглушенные голоса. Кто-то настойчиво твердил:
— Бойко, отвечай! Скажи полковнику, Бойко! Не дрейфь, говори ото всех!
После минуты замешательства и споров поднялся невысокий пожилой человек со злыми, пронзительными глазами и сжатым ртом. Он посмотрел сперва на собрание, потом на Сильченко и сиплым, надорванным голосом заговорил:
— От имени всех машинистов и кочегаров заверяю командование, что кочегары и машинисты знают свой долг. За нас не беспокойтесь, товарищи. Пусть рулевые зады не греют и штурмана не ковыряют в носу, а мы не подкачаем. Берем обязательство держать пар на контрольной стрелке — и смерть фашистам! — крикнул он и взмахнул рукой, будто ударил кого-то по голове.
Выходя, Сильченко взял Дружина под руку.
— Кто этот кочегар, товарищ Дружин? Дружин рассмеялся:
— Что, удивила своеобразная речь? Бойко такие штуки может. Это бригадир кочегаров «Ленина». Характер у него тяжеловатый — он ведь и почище может пустить при всех словцо.
Караваны вышли еще до десяти часов утра. Так как баржи, идущие в Пинеж, имели большее водоизмещение, чем оставленные баржи Серова, то теперь, составленные в два каравана, они растягивались километра на два вместо прежних трех. Во главе первого каравана стоял «Ленин», второй тянул «Колхозник».
«Таежный партизан» и «Чапаев» протяжно гудели, провожая товарищей в арктический рейс, и «Ленин» отвечал им низким басом. Мимо прошли крутые берега Каруни и развернулся простор широко разлившегося Каралака. В лицо дул северный ветер. На якорных цепях, на плитах бортов нарастал плотный лед. Шлюпка, тянувшаяся за одной из барж, через несколько часов превратилась в бесформенную ледяную глыбу. Ее подняли на баржу, и она стояла там, тяжелая, уродливая.
По всей реке шло сало. Теперь это были уже не тонкие пластинки, свободно пропускавшие темный цвет воды, — это были большие блины льда. Непрозрачные, мутно-белые, они испятнали всю реку. Между ними, слегка подпрыгивая над водой, всплывала шуга.
— Обледеневаем, товарищ Дружин? — спросил Сильченко сошедшего вниз капитана.
— Пока ничего. Сейчас шуга идет вяло, а скорость у нас приличная, на борта льду особенно не налипнуть. Дальше, конечно, будет хуже.
— Этот лед не может попасть под винт?
— Все время попадает. Что винту сделается? Вдребезги раскалывает лед, только и всего.
Приняв в себя воды Каруни, Каралак раздался так широко, что берега не подходили один к другому ближе чем на три километра. По всему было видно, что Полярный круг уже рядом: пропала сосна, реже попадалась ель, все больше и больше становилось лиственницы. Потом и этот лес стал редеть, все чаще прерывался болотными пустошами, деревья, низкорослые и кривые, лепились на южных склонах холмиков, в овражках и падях. За Полярным кругом густо пошел белый ползучий мох — отсюда до самого океана простиралась его страна.
Дружин не жалел угля — из трубы «Ленина» валил дым, светясь в темноте густо-вишневым сиянием.
Утром Сильченко, выйдя наружу, в первую минуту подумал, что река стала. Каралак был весь белый. Но тяжелое дрожание корпуса корабля и быстро проносившийся мимо близкий берег показывали, что караваны движутся с большой скоростью. Трубы «Ленина» по-прежнему извергали густой дым с искрами, а «Колхозник» временами совсем пропадал в дыму — Крылов честно равнялся на своего более могучего товарища.
— Полюбуйтесь, товарищ полковник, — сказал ходивший по мостику Дружин. Его лицо, красное от холода, было мрачно. — Вот это и есть настоящая шуга.
Вода кипела от множества комков льда, непрерывно выскакивавших из глубины. Комки сближались, срастались, превращались в большие комья, временами сталкивались и снова распадались на мелкие комочки. Наблюдая реку в течение получаса, можно было заметить, как постепенно густела и уплотнялась масса поднимавшегося на поверхность льда.
— Сколько градусов? — спросил Сильченко.
— Минус шесть. Ночью было четырнадцать, от этого и образовалась шуга. Вода слишком переохладилась. Если бы Каралак тек на юг, а не на север, мы давно вмерзли бы в лед.
— Нас спасает то, что Каралак замерзает раньше в низовье и с юга непрерывно наносится более теплая вода, — заметил Сильченко. — Каралак теснит и гонит назад распространяющийся по нему лед.
Дружин возразил:
— В данном случае нас спасает только то, что на рассвете мороз упал. Шести градусов слишком мало, чтобы сковать такую реку, как Каралак. — Дружин, помолчав, добавил очень серьезно: — Не буду скрывать, товарищ полковник, положение ухудшилось — нам еще два дня ходу.
«Ленин» продвигался вперед, разбрасывая корпусом шугу — комья льда метались и плясали в образованных им вихрях. Теперь за ним поднималась, расходясь от носа сторонами угла, не только мощная волна воды, но и волна шуги — позади парохода освобождался канал чистой, темной воды для барж.
Сильченко спустился в кочегарку. Полуголые кочегары перекидывали лопатами уголь из бункеров к топкам, другие ловко разбрасывали его тонким слоем на колосники и шуровали топки длинными ломами, Сильченко, спускаясь с последней ступеньки, нечаянно толкнул пробегавшего мимо него полуголого, как все, Бойко. Тот, сверкнув злыми глазами, закричал сердито:
— Уходи отсюда, начальник! Не путайся под ногами! И без тебя тошно — места нет повернуться.
— Я хотел поговорить с вами, — сказал Сильченко.
Но Бойко закричал еще сердитей:
— Нечего нам рассказывать! Сами все знаем! Не ты один сознательный! Видишь, двойная смена, каждый добровольно по две вахты отрабатывает. Уходи, уходи, тут агитировать нечего! Сказано — не подкачаем!
У Сильченко дрогнули губы, он схватил грязный, мокрый от пота локоть Бойко и крепко пожал его.
Каралак по-прежнему был весь бел от шуги и намерзающего сала. Но было видно, что новый лед не всплывает — по реке плыло лишь то, что поднялось из глубины утром. Сильченко немного поспал и вышел наружу. Он решил всю ночь простоять на мостике. Дружин временами заходил в рубку и, отстраняя помощника, сам становился за штурвал. Река была пустынна, ни разу не засветились огни селения, даже огоньки бакенов встречались редко: глубина в этих местах была такая, что могли свободно ходить крупные морские пароходы.
— Вы спали, товарищ Дружин? — спросил Сильченко.
— Я сплю, как сторожевой пес, в свободные минутки. Днем часа три поспал.
— Крылов не отстает?
— Этот не отстанет. Сколько я буду делать, столько и он вытянет.
Все время стоять на мостике было трудно. Сильченко каждые полчаса уходил погреться — то в каюту, то в рубку, то в машинное отделение. Температура медленно падала. К часу ночи было уже минус тринадцать, в четыре — пятнадцать, а к шести часам утра ртуть доползла до минус шестнадцати с половиной градусов и стала медленно подниматься. После рассвета, часов с восьми, снова стал всплывать донный лед. Вода в реке кипела и клокотала от вырывавшейся наружу шуги. Льда было так много, что комья смерзались в целые груды. Они еще не могли превратиться в широкие ледяные поля и остановить движение реки, но мешали движению пароходов. Не искры, целые языки пламени вырывались вместе с дымом из труб «Ленина», а скорость все падала и падала. Пароход походил теперь на мощный грейдер, отваливающий пласт плотной земли. Не было заметно волн, бегущих от него, — в стороны от носа расходилась крутящаяся ледяная стена, и слышался не плеск воды, а влажный треск сталкивающихся и ломаемых льдинок.
— До Пинежа сутки хода, — спокойно оценил положение Дружин. — Но если не потеплеет, нам потребуется восемь месяцев, чтобы пройти это расстояние: раньше ледохода не будем.
Температура воздуха медленно повышалась. К трем часам стало минус девять градусов, и ртуть больше не поднималась. Но нараставшее сало цементировало комья льда, превращало их в крупные монолитные куски. У берегов, где течение было слабее, эти куски срастались в пласты. Каралак продолжал упрямо ломать их, не давая им превратиться в сплошное ледяное поле. Он набегал волной на их поверхность, прорывался в трещины, тянул их с собой или выбрасывал на отмели. Все же с каждым часом идти становилось труднее. Пароход с усилием продирался сквозь пока еще подвижную ледяную преграду. Скорость упала до семи километров в час.
Новая ночь спустилась на реку в мокром шуме расталкиваемого льда, но никто не спал — все свободные от вахты были на палубе и всматривались в бегущие во тьме просторы реки. Температура падала быстрее, чем прошлой ночью, — к двадцати часам было уже минус шестнадцать, в шесть часов утра мороз достигал двадцати двух градусов.
Теперь лед на поверхности реки нарастал быстрее, чем поднимался из глубины. На середину реки выносились целые ледяные поля. Могучая река еще ломала их и превращала в куски, уносимые течением, но было ясно, что силы ее иссякают.
— Пинеж! — торжественно сказал Дружин в семь часов утра, показывая на крайнюю точку черного горизонт.
В глубокой темноте северного неба, освещаемого только призрачным сиянием льда, появилось какое-то зарево. Оно было еще не ярким, временами пропадало и совсем не походило на сияние льда и снега. Это был свет электрических огней, отраженный в низко нависших снеговых тучах. На пароходах и баржах раздались крики восторга. На палубу высыпали черные кочегары, накинувшие на голые спины бушлаты.
Скорость караванов упала до шести километров в час — из них не менее трех приходилось на течение. Но и те три километра, на которые пароход обгонял реку, давались с трудом. На вахту были вызваны все смены — Дружин объявил аврал. Он шел на риск — стрелки манометров поднялись выше контрольной черты, под действием мощных добавочных сил весь корпус корабля вибрировал. Скорость «Ленина» увеличилась почти на два километра. Вслед за первым караваном уже легко проходил второй.
Зарево на горизонте разгоралось все ярче, потом стало тускнеть — начался рассвет. В сумрачном полусвете морозного утра было уже легко различить пристань, склады, раскинувшиеся на высоком берегу избы.
А к десяти часам утра, весь содрогаясь от напряжения, сбросив скорость до трех километров, уже не плывя, а еле-еле продираясь сквозь лед, «Ленин» прошел мимо первого причала и подошел ко второму. Цепочка из восьми барж выстроилась вдоль берега.
Следом за ними шел «Колхозник» со своими семью баржами. Матросы развели борты и стали выбрасывать трапы. По трапу взбежал растрепанный, сияющий Зарубин.
— Черти! — кричал он, пожимая руки всем, кто ему попадался. — Ведь это же черт знает что такое, как вы пробрались! Мы всю ночь ожидали на берегу и до самого утра не верили, что вы прорветесь.
— В самый раз приехали, — с удовлетворением сказал Дружин, осматривая веселыми глазами берег. Потом он повернулся к Сильченко и отрапортовал: — Разрешите доложить, товарищ полковник: караваны пришвартовались, приступаем к выгрузке.
Крепко пожимая ему руку, Сильченко ответил:
— Пускай люди сутки отдохнут, потом объявите аврал и разгружайтесь. Передайте всему составу мою благодарность. Прошу через два часа ко мне с наметкой премий и благодарностей — выпустим специальный приказ.
— Хорошо! — сказал Дружин. Он показал на крутой берег. — Место для отстоя неважное, товарищ полковник. Весной попадем в самый ледоход. Придется что-нибудь выдумывать, чтобы сберечь суда…
Но Сильченко уже думал о другом.
— Иван Михайлович, мне нужно срочно в Ленинск, — обратился он к Зарубину. — Разгрузку, организацию зимнего ремонта и все прочее возьмете на себя — будете докладывать по телефону. Могу я через час выехать?
— Скоро придет дрезина, часа через два уедете. Сильченко сошел на берег вместе с Крыловым.
Тот потрогал ногой прибрежный лед, потом прошелся по нему. Ледяной пласт от берега до парохода был уже так прочен, что не проваливался под ногами, только на середине реки что-то еще медленно передвигалось и вспучивалось. Каралак стал.
— Молодец Семен Семенович, — с уважением сказал Крылов, возвращаясь к Сильченко. — Ледок не шелохнется теперь месяцев восемь, а то и больше. Промедли мы еще часа четыре — вмерзли бы у самого Пинежа, а сюда не добрались бы. Я шел сзади, мне легче было — поверишь, сердце так и колотилось. Скажу тебе, Борис Викторович, нет на Каралаке другого такого водника, как Дружин.
К ним подошел чистый, одетый в доху Бойко.
— Товарищ полковник, разрешите обратиться, — сказал он, смущенно поздоровавшись. — Ребята меня поедом едят: иди, мол, извинись за грубость. Так что не сердитесь!
Сильченко рассмеялся и крепко обнял кочегара.
— Что же извиняться! Ты прав, товарищ Бойко, во время работы нечего посторонним путаться под ногами.
4
Теперь Сильченко не в силах был ни часу сидеть в Пинеже. Он попытался вызвать Дебрева, но линия на Ленинск была повреждена еще со вчерашнего вечера, ее исправляли. Дрезина, по сообщению диспетчера, была задержана на полдороге — там путь перемело снегом, она опаздывала часов на пять. Сильченко позвонил в аэропорт — самолетов не было. Был, правда, учебный самолет, его как раз испытывали в воздухе после смены колес на лыжи. Но в голосе начальника аэропорта слышался ужас — он решительно отказывался отправлять начальника строительства на такой ненадежной машине.
— Я письменное распоряжение напишу, — пригрозил Сильченко. — Сейчас же готовьте машину к отлету!
Он быстро сдал дела Зарубину, простился с капитанами и командами и сел в сани. Аэродром был в семи километрах за поселком, и эти семь километров показались Сильченко тяжелыми. Было уже по-настоящему холодно, резкий ветер обжигал шею, леденил щеки. Возчик, одетый в доху, сочувственно посматривал на согнувшегося, поднявшего воротник, посиневшего от холода Сильченко.
Самолет был уже подготовлен к вылету. Начальник аэропорта, увидев легкую одежду Сильченко, возмутился. На улице девятнадцать градусов мороза, в воздухе — все двадцать пять. Выпустить человека в открытой машине, когда на нем только шинель и фуражка, он не может, пусть товарищ полковник не сердится, нужно переодеться — вот полушубок, шапка, валенки, маска для лица.
— Черт с тобой, — устало сказал Сильченко, — давай сюда полушубок и шапку.
Под плоскостями самолета проплывала дикая, однообразная земля — застывшая суша, застывшие озера, голые, сумрачные холмы. Сильченко закрыл глаза и проснулся лишь при посадке. Самолет подруливал к домику в два окна — это было здание временного вокзала на аэродроме в Ленинске. Сильченко выскочил из кабины, скинул полушубок и шапку с маской.
— Отдашь своему начальнику, — сказал он летчику.
Застывшая шинель была неприятно холодна. Из домика выскочил начальник аэродрома и пригласил зайти погреться. Сильченко отказался и направился к стоящему в поле грузовику. Около него, лежа на спине, возился шофер. К тому времени, как подошел Сильченко, шофер вылез, виртуозно выругался и, еще не закончив ругательства, вытянулся в струнку и откозырял. По всему было видно, что он парень бывалый и лихой.
— Ты меня знаешь? — спросил Сильченко.
— Знаю, товарищ полковник! — бойко ответил шофер.
— Что у тебя с машиной?
— Все в порядке, товарищ полковник. Зажигание отказало, еще кое-что — уже наладил.
— Куда едешь?
— В Ленинск. Привозил бочки с бензином.
— Придется тебе прихватить меня. Мою машину вызывать долго, меня не ждут. Свезешь на площадку медного и ТЭЦ.
— Какой может быть разговор! Прошу, товарищ полковник, в кабину. Доставлю быстрее легковой. Распишетесь потом у меня в путевке, чтобы завгар не лаялся, — и порядок!
— Ты, я вижу, себя в обиду не дашь и перед любым завом оправдаешься.
— Битый, товарищ полковник. Но и наш зав дока, литра бензина у него не изведешь — сам всю шоферскую науку прошел.
Шофер вывел машину на дорогу к Ленинску и дал газ. Сильченко заметил неизвестное ему строительство — рядом с опытным цехом возводилось кирпичное здание, вдвое большее, чем цех. Грузовик лихо промчался по Рудной улице и свернул в гору. У вахты медеплавильного завода сторож остановил машину и потребовал пропуск, но, узнав начальника комбината, отошел в сторону.
На площадке произошли значительные изменения — многие из них были Сильченко неясны. Людей было меньше, чем раньше, и они уже не бродили по всей территории строительства. Виднелось много новых зданий. На левом склоне холма, на участке, где предстояло сделать самую большую выемку грунта, стоял деревянный помост и на нем громоздилась какая-то закрытая брезентом машина, похожая на большой трансформатор. Прибавилось несколько железнодорожных линий — на одном километре пути грузовик четыре раза пересекал колею. Потом встретился состав — небольшой паровозик тянул семь платформ, груженных выше бортов землей. От земли поднимался пар. «Откуда столько незамерзшей земли?» — изумленно и радостно подумал Сильченко. Он высунулся из кабины, но впереди ничего не было видно, кроме гор и сжатой им долинки.
Грузовик круто завернул за выступ, и Сильченко понял, откуда берется незамерзшая земля. Они объехали холм и вдруг увидели что большая его часть уже вынута. На ровную площадку шли железнодорожные рельсы, два состава под парами грузились свежей землей, и машинисты свистели, подавая следующую платформу. Еще не снятая половина холма нависала над площадкой крутым обрывом. Два экскаватора, негромко рыча и вздрагивая, легко вгрызались трехкубовыми ковшами в обрыв, поднимали полные ковши и сбрасывали их на платформы.
— Подожди меня, — сказал Сильченко шоферу. — Придется тебе, друг, померзнуть здесь на холоду, а я пройдусь по площадке. Потом поедем на ТЭЦ.
— Какие могут быть холода в Заполярье! — сказал неунывающий шофер. — Меня не проймет, а машина укутана в ватник, тоже не замерзнет.
Сильченко вышел из кабины и подошел к месту работ. На каждую платформу грузилось два ковша земли. «Не менее ста пятидесяти кубометров в час, — быстро подсчитал в уме Сильченко. — Интересно, как они справляются с транспортировкой?» Он потрогал землю — несмотря на мороз, она была мягкая, теплая, влажная. Машинист экскаватора, высунув лицо в окно кабины, с недовольным видом следил за Сильченко. Сильченко спросил с волнением — ему еще продолжала казаться невероятной вся эта картина:
— Как грунт, хорошо берется?
— Ничего грунт, работать можно, — равнодушно ответил машинист, видимо не узнавая начальника комбината. — Электрики разогревают хорошо, земля мягкая. Не в грунте сила — транспортировка отстает.
— Сильно отстает?
— Посудите сами. К каждому экскаватору прикреплено только два состава. — В голосе машиниста слышались возмущение и обида. — Мне наполнить состав только четверть часа времени, а он пока смотается, пока разгрузится, проходит час. Так две трети времени простаиваем. Конечно, можно бы копать целину, подготавливать рыхлый грунт — мы так сначала и пробовали. Не выходит — разрыхленный грунт сразу же схватывается на морозе, лучше его один раз брать. Кроме того, учтите — во время прогрева все кругом оцеплено, близко подойти нельзя. Вот и получается, что работаем день за три.
— Давно работаете?
— Дней двенадцать. Смотрите, какую гору своротили! А дали бы размаху, уже и планировку закончили бы.
В конце тропинки, замыкая ее, стоял «балок», собранный из старых фанерных ящиков и жести. Сильченко пошел прямо к нему. «Балок» состоял из одной темной и тесной комнаты. В нем стояли две скамьи, некрашеный столик с телефоном и репродуктором, у стены поднимался щит с приборами и аппаратурой дистанционного управления. На скамье, уронив голову на стол, сидел человек и крепко спал. Сильченко потряс его за плечи, но он не проснулся. Вдруг зазвенел телефон, и человек, словно только и ждал этого звонка, разом схватил трубку.
— Алло, слушаю! — крикнул он, и Сильченко узнал Седюка. — Да, я… Приезжайте, если хотите, Валентин Павлович, но я сам уже все проверил. Дело у Лесина в самом деле идет к концу — осталось не больше двух метров разогретого грунта… Да, да, вы правы, сегодня нужно пускать новый разогрев.
Седюк положил трубку и вопросительно посмотрел на начальника комбината.
Сильченко приветливо протянул руку.
— Большие дела у вас тут происходят?
Только теперь Седюк узнал его. Сильченко присел на скамью.
— Ну, рассказывайте, Михаил Тарасович!
Седюк стал рассказывать, Сильченко слушал его не перебивая. В комнату, тяжело ступая и шумно дыша, вошел Дебрев, за ним показался Лесин. Тесная комната сразу стала еще теснее. Обычно хмурое и настороженное лицо Дебрева выражало живую радость. Он крепко потряс руку Сильченко.
— С приездом, Борис Викторович! И с приездом, и с прилетом. — Он расстегнул ворот меховой куртки и присел на скамью рядом с Сильченко. — Полчаса назад разговаривал с Зарубиным по телефону, он кое-что сообщил о ваших каралакских приключениях. Так как же с цементом, Борис Викторович, неужто весь вывезли?
— Весь, до последнего мешка! Дебрев с облегчением вздохнул:
— Ну, гора с плеч свалилась. Самое тяжелое у нас здесь — это цемент.
Сильченко повернулся к Лесину:
— Я вижу, у вас попросту блестящие достижения, Семен Федорович. А помнится, на совещании вы сомневались, удастся ли усовершенствовать электропрогрев.
Слова Сильченко были приветливы, сам Сильченко улыбался. Но Лесин не любил, когда ему напоминали о том совещании. Все, словно сговорившись, тыкали ему в лицо речь, которую он тогда произнес. Неприятно было и то, что Сильченко заговорил об этом в присутствии Дебрева. Лесин сдержанно возразил:
— Я строитель, Борис Викторович, а не работник научно-исследовательского института. Одни открывают новые пути, другие строят. Мое дело — строить, а не открывать.
— Боюсь, просто нам работать в эту зиму уже не удастся, — задумчиво сказал Сильченко. — Сначала придется открывать, а потом строить, Они вышли наружу. Было всего три часа дня, но уже темнело. В сумраке с горы несся переметаемый ветром снег. Сильченко поднял воротник — ветер резал лицо. Дебрев встал к ветру спиной.
— Вот она и наступает, наша полярная ночь, — негромко, ни к кому в отдельности не обращаясь, проговорил Сильченко и, запрокинув лицо, долго, испытующе вглядывался в вершины нависших над площадкой гор: над ними еще мерцало какое-то неясное, розоватое сияние — отблеск уже исчезнувшего солнца.
— Борис Викторович, вы сегодня увидите поселок, погруженный в арктическую тьму, — сказал Дебрев. — Если тучи разойдутся и обещанное метеопапашей Диканским полярное сияние наконец состоится, будет даже красиво. А сейчас вы куда? Может, съездим на площадку ТЭЦ? Звонить не будем, нагрянем неожиданно!
Машина Дебрева стояла у самого «балка». Сильченко посмотрел на нее и пошел в другую сторону. Дебрев удивленно окликнул его:
— Вы не туда, Борис Викторович! Сильченко ответил:
— Я на минутку — подписать шоферу грузовика путевку, а то завгаражом взгреет его.
5
Радость, с которой Дебрев встретил вернувшегося Сильченко поблекла уже на второй день. Начальник комбината не просто принял от него временно занятый им кабинет и директорские права, но подробно перечитывал каждый изданный им приказ и требовал объяснений и обоснований. Дебрев и сам не всегда контролировал свои поступки и не терпел придирчивого контроля со стороны. Он сидел насупленный и злой и следил сердитыми глазами за Сильченко который неторопливо перелистывал папку распоряжений. Папка была пухлая: нагоняи нерадивым работникам сменялись выговорами, выговоры превращались в угрозы, угрозы приобретали материальный облик следственных комиссий. — не было уголка в Ленинске, куда бы не заглянуло бдительное око Дебрева, не было работника, которого бы не настигла его карающая рука.
— «Авария на механическом заводе, — читал Сильченко. — Строгий выговор начальнику завода Прохорову с указанием на несоответствие должности». За что, Валентин Павлович? Неужели за опоздание на три дня с заказами Лесина? А как у него месячный план?
— Выполнили, — нехотя ответил Дебрев. — Прохоров не уходил с завода, пока полностью не рассчитался с Лесиным. И аварию ликвидировали на второй день.
— Вот видите, старик болеет за свое дело. Я с ним работаю уже второй год, по-моему, он должности своей соответствует.
Дебрев сказал, не скрывая раздражения:
— Выговор подстегнул их, заставил побегать. Вы думаете, что без нажима сверху они выправились бы так быстро?
— Насчет Прохорова могу сказать, что тут в нажиме надобности нет, — твердо сказал Сильченко.
Он перелистал еще несколько приказов и отложил папку в сторону.
— Крепко, крепко! — проговорил он, усмехаясь. — Между прочим, у вас маленькое несоответствие: пятнадцатого сентября Караматину строгий выговор с предупреждением за срыв графика, шестнадцатого — просто выговор за ошибку в каком-то чертеже.
— Ну и что же? За крупный проступок — строгий выговор, за маленький — простой. При чем здесь числа? — Дебрев подозрительно посмотрел на Сильченко. — Думаете отменять мои распоряжения? Предупреждаю — я не позволю…
Сильченко прервал его:
— Отменять я ничего не буду, в мое отсутствие вы были облечены всей полнотой власти. Я хочу предложить вам другое. Многие ваши выговоры и меры пресечения изжили себя — люди выправились, непорядки ликвидированы. Прошу вас, пересмотрите все это и выпустите за своей подписью еще один приказ — о снятии ненужных взысканий. Вам это удобнее. — Он протянул Дебреву папку и, сделав вид, что не замечает его мрачного лица, продолжал: — Еще одно, Валентин Павлович. В Ленинске, оказывается, строго скрывают, что на наш караван в Полярном море было совершено нападение. Никто толком не знает, что произошло и каковы размеры постигшего нас бедствия. Считаю это совершенно неправильным.
— А я считаю правильным! — резко возразил Дебрев. — Гибель морского каравана — военная тайна. И я не собираюсь выдавать эту тайну нашим врагам!
— Это для немцев, что ли, тайна, что наши суда Погибли! — усмехнулся Сильченко. — Вы преувеличиваете, Валентин Павлович.
Но Дебрев, взбешенный нападками Сильченко, упрямо стоял на своем:
— Положение наше незавидное, сами лучше всех знаете. Сообщите людям, сколько у нас продовольствия, кирпича и цемента, — сразу паника начнется. Этого, что ли, вы добиваетесь — паники? Нам нужно работать, бешено работать, чтобы оправиться с трудностями, а не слухи плодить. Руки у людей опустятся, если вы расскажете все начистоту.
— Вы не понимаете главного, — проговорил Сильченко с досадой. — Ведь не одни мы с вами патриоты, не одни болеем за наш успех. Меня неделю назад сердитый кочегар чуть лопатой не огрел: «Убирайся! — кричит. — Не один ты родину любишь!» Интересно, что бы вы ему ответили? Поймите, одни мы с трудностями не справимся, нужны объединенные усилия всего коллектива. А чтобы творчески работать, надо сообщить людям все — пусть они знают размеры беды, пусть почувствуют ответственность, падающую на каждого. Ведь это неуважение к своим друзьям и сотрудникам — скрывать от них правду. И вредно это, поймите. Конечно, кое-кто ударится в панику. Зато другие будут ломать голову, как выкрутиться, будут придумывать новое и важное, а это как раз то, что нам требуется.
— Звучит это гладко, — презрительно бросил Дебрев, — только вряд ли вам позволят рассказывать каждому встречному о всех наших неудачах. Сообщение поступило шифровкой — этого вы не забывайте. Я, например, даже и не запрашивал разрешения на опубликование.
— И напрасно, — возразил Сильченко. — В Пустынном я сам не распространялся — было ни к чему. А в пути запросил по радио разрешения. Вот ответ из Москвы.
Он протянул Дебреву радиограмму. Дебрев криво усмехнулся.
— Предусмотрительно, — оказал он, вставая. — Все же думаю, что больше сыграем на руку нашим врагам, чем принесем пользы. Разрешите идти, товарищ полковник?
Страшные слухи о морском бое в арктических водах давно уже ползли по поселку. Как это часто бывает, зерно правды тонуло в болоте лжи. Сперва говорили о гибели цемента, серной кислоты и железа. Потом передавали из уст в уста «почти достоверные» слухи о высадке вражеского десанта на побережье океана и о марше на Ленинск. И так как все это было до очевидности вздорно, то многие начали подумывать, что никакого морского боя не было, а грузов из Архангельска надо ждать со дня на день.
В сумятицу Слухов доклад Сильченко ворвался, как вспышка молнии, озаряющая тревожную тьму.
Доклад этот был необычен. Сильченко не клеймил тех, кто не выполнил плана, не призывал напрячь усилия, не угрожал, не требовал. Не было в докладе и того, что обычно называется презрительным словом «накачка». Это была скорее сжатая лекция, беспощадный анализ — больше цифр, чем слов. Сейчас, в Ленинске, Сильченко говорил всю правду, все то, о чем он умалчивал на совещании в Пустынном.
И правда эта своей жестокой обнаженностью действовала сильнее самых пламенных призывов. Сильченко не был оратором, но речь его произвела неотразимое впечатление. Он развернул перед работниками комбината истинное положение дел. Да, конечно, многое им удалось доставить из Пустынного, это позволяет избежать немедленной катастрофы. Но требующейся нормы нет ни в чем. Не хватает продовольствия, железа и арматуры, огнеупоров, строительного кирпича, цемента и кислоты. Пущенный недавно местный цементный заводик — ныне главная надежда строителей, но пока он работает плохо. Хуже всего с серной кислотой — все запасы ее, две тысячи тонн, погибли в море.
— Вы сами должны сделать для себя выводы, товарищи, — закончил Сильченко свой доклад. — Будем работать по старинке — провал неизбежен. Если не добьемся перелома, строительство будет сорвано. Нужно творить, изобретать, всюду искать замену дефицитных материалов, проводить во всем жесточайшую экономию.
После доклада Телехов со вздохом сказал, взяв Седюка под руку:
— Слухи были страшны, а правда страшнее всех слухов. Ну что ж… Надо работать…
С этой мыслью — нужно работать, придумывать новое — уходил с доклада не один Телехов. Караматин на другой день пригласил к себе Седюка и заговорил о кислоте. Как относится он, Седюк, к тому, чтобы наладить в Ленинске производство серной кислоты? В прошлом он, кажется, немного занимался этим делом, сейчас опыт пригодится. Надо смотреть в глаза реальности — две тысячи тонн утерянной кислоты самолетами не забросить, а кислота заводу необходима, как хлеб.
Седюк лучше всякого другого понимал, что без кислоты электролиз меди не пойдет, а следовательно, не будет и самой меди. Вместе с тем не было у него и чувства тревоги, ощущения нависающей катастрофы. Первая тонна кислоты должна была понадобиться только через полгода. Те вопросы, которыми он сейчас занимался, были несравненно более срочны, они наступали на пятки, от их немедленного решения зависело проектирование и строительство. Кроме того, это и впрямь были вопросы — для того, чтобы решить их, приходилось ломать голову. А производство серной кислоты не таит в себе ничего неясного: технология стандартная, сырья вдоволь, те же руды и рудные концентраты.
— Я тоже думаю, что с кислотой мы справимся, — сказал Караматин. — Итак решено: мы потихоньку приступаем к проектированию, а вы нам помогаете.
В это разумное и ясное решение Назаров внезапно внес путаницу. Взволнованный, он примчался в опытный цех и чуть ли не с порога закричал:
— Так что будем делать с кислотой, Михаил Тарасович? Слыхал положение: кислоты в Ленинске с гулькин нос, только для химических анализов — и все! Нужно самым срочным образом решать это дело.
Седюк с презрением пожал плечами. После обстоятельного и делового разговора с Караматиным шумная тревога Назарова казалась неуместной, наивной и попросту глупой. Она возмутила Седюка: к строительству завода Назаров был равнодушен, спокойно терпел недостатки и прямые провалы, а тут над проблемой далекого будущего раскудахтался, словно курица над яйцом…
Дружной работы с Назаровым у Седюка, как он и предполагал с самого начала, не выходило. Они были слишком разными натурами. Седюку теперь казалось, что он до конца понимает своего начальника. Назаров принадлежал к категории инженеров и руководителей, которых испортили слишком легкие удачи. В молодые годы он прошел хорошую школу рабочего и мастера на одном из уральских заводов, еще и сейчас он со знанием дела говорил о ходе печи, завалке ее, о том, как спасаться от «козла». В рабфаке его, как хорошего производственника, усиленно «тянули», в институте снисходительно не придирались к нечетким ответам, да и курс у него попался особый, ускоренного выпуска, с бригадными зачетами и прочими поблажками. За несколько лет производственной деятельности он прошел всю служебную лестницу, от дежурного инженера до начальника завода, и приобрел дополнительно ровно столько знаний, сколько требовалось, чтоб командовать более знающими людьми, то есть выдавать им задание и спрашивать с них ответы. Кроме того, он был ленив. Седюку эта черта его характера казалась особенно отвратительной. Сейчас у них обоих появились кабинеты — Лесин выстроил на площадке новое помещение для конторы строительства и отвел в этом помещении три маленькие комнатки дирекции будущего завода. Назаров захватил себе самую большую комнату и проводил в ней целый день. Но день этот был пуст. Назаров появлялся только к десяти часам, полчаса делал зарядку, запершись в кабинете, лотом открывал двери и ждал посетителей, которые не являлись. Изредка он заходил к Лесину — послушать, как идут дела у строителей. Любимым же его занятием было изучение личных анкет своих будущих (работников. Этому последнему делу Назаров отдавался с увлечением. Он мог в любое время по памяти назвать фамилию жены или матери любого сколько-нибудь видного работника завода. Седюку все это казалось пустой тратой времени.
У дирекции медеплавильного появился и секретарь, помещавшийся в средней комнате, между кабинетами Назарова и Седюка. Это была вертлявая, хорошенькая девушка, по паспорту Катерина Петровна Дубинина; ее, как вскоре выяснил Седюк, телефонные голоса самых различных тембров называли одинаково — Катюша. Она сама краснела и смущенно хихикала, когда кто-нибудь обращался к ней по имени-отчеству. Она скоро усвоила, что Седюка всегда нет, а Назаров всегда имеется, но занят анкетами или гантелями, и так уверовала в это, что временами отвечала в трубку: «Михаила Тарасовича нет, когда будет, неизвестно» — и в минуты, когда Седюк сидел в кабинете. Она с чуткостью прирожденного секретаря сразу разобралась в неладах начальников. В ее изложении все это выглядело примерно так: «Николай Петрович — человек солидный, за него работают другие, а Михаил Тарасович сам всюду бегает, никого не приспосабливает, вот и нет у них согласия».
Седюк все же попытался «приспособить» к работе своего начальника и сделал это достаточно грубо, чтобы тот огрызнулся. Седюк твердо верил, что добрая ссора лучше худого мира, во всяком случае, яснее его. Он зашел к Назарову, когда тот ходил по кабинету и зевал на стены. Назаров обрадовался появлению своего главного инженера, а Седюк возмутился.
— Я только что от Лесина, с планерки, — сказал Седюк раздраженно. — Кроют нас — мало интересуемся строительством.
— Да ведь ты на каждой планерке присутствуешь, — изумился Назаров.
— Ну и что? Просиживать штаны на заседании — дело небольшое. Не забывай — у меня и проектный отдел, и опытный цех, и всякие комиссии, а теперь вот этот учкомбинат наваливают. Возьми контроль над строителями на себя. Сейчас не время игрушками увлекаться, — он с презрением указал на гантели.
Назаров колебался. Грубый намек на его безделье обидел его, да и трудно было расставаться с этим до предела заполненным строем безделья. С другой стороны, во всем его формально законном ничегонеделании имелось много плохого: его никто не знал, с ним мало считались, он сам слышал, как у строителей говорили: «Этот Седюк с медного — парень с головой, он своего добьется», — о нем, Назарове, с таким уважением не отзывались. Все это задевало Назарова, заставляло желать перемен. Он все же постарался ценою своего согласия поставить несколько условий, из тех, что и раньше выдвигал перед Седюком и которые тот отверг.
— Я не возражаю, двоим заниматься одним делом не к чему, — заявил он. — Не только контроль над строителями, а и вообще все взаимоотношения с ними беру на себя, включая и совещания у Дебрева. А ты занимайся опытным цехом и проектировщиками.
Это было разумно — и проектирование и исследовательские работы интересовали Седюка больше, чем постоянные споры со строителями. Но он уже привык к беготне по площадке, к беседам с рабочими, к помощи Лесину, жалко было вдруг все это оставить. Седюк пробовал уговорить Назарова, что им хватит работы для двоих, незачем так строго разграничивать области деятельности. Но обычно легко уступавший нажиму Назаров на этот раз заупрямился.
— Ты, кажется, думаешь о себе, что незаменим, — сердито сказал Назаров. — Могу тебя уверить, ничего не провалится на площадке, если ты займешься более подходящими для тебя делами.
С этого дня Седюк совсем перестал появляться в своем кабинете на площадке; если и забегал иногда, то лишь после длительных телефонных просьб Катюши подписать бумаги, или по прямому вызову Назарова. Исчезновение его незамеченным не прошло. Лесин, встречая Назарова на планерке, с удивлением осведомился: «А что, Михаила Тарасовича и сегодня не будет?» Дебрев же по-прежнему передавал ему приказы и распоряжения по строительным делам. На одно из таких телефонных распоряжений Седюк дерзко ответил:
— Вы не по адресу, Валентин Павлович, я теперь строителями не занимаюсь.
— То есть как «не занимаюсь»? — возмутился Дебрев. — Кто тебе разрешил не заниматься?
Седюк объяснил:
— Мы с Назаровым разделили функции: он взял строителей, а я — проект и науку.
— Тоже дипломаты нашлись, сферы влияния разграничивают! — ворчливо сказал Дебрев. — Славы и шишек на всех хватит.
Он, однако, и сам скоро привык к тому, что Седюк от строительных дел отходит, и все меньше дергал его: очевидно, в предложенном Назаровым разделении областей была серьезная внутренняя логика, раз и Дебрев ее принимал. По привычке Седюк каждый день расспрашивал у строителей, как идут дела на площадке. Он узнавал заодно, что Назаров опаздывает на планерки, в плохую погоду на открытом воздухе не появляется, произносит идеологически безукоризненные речи на заседаниях, но практической помощи от него — грош. Седюк чувствовал, что отношения с Назаровым приведут к крупной ссоре.
Все это сказалось на разговоре с Назаровым, когда тот прибежал в опытный цех. Седюк не посчитался с тревогой своего начальника.
Вместо того чтобы спокойно сказать ему, что берется проектировать сернокислотный заводик, Седюк резко ответил:
— А что кислота? Она будет нужна только через полгода. Не хочу ломать голову из-за вещей, которые терпят.
Назаров поразился.
— Кислота терпит? Да что ты говоришь! Пойми — без кислоты ни одной электролизной ванны не пустить.
Седюк вспылил. Он грубо прервал:
— Можешь не стараться, Николай Петрович, я эту твою химию в девятом классе сдавал! Вот детишкам в нашем учкомбинате рассказывай — им на пользу пойдет.
Назаров был глубоко уязвлен. Впервые Седюк видел его таким рассерженным. Едва сдерживаясь, он ответил:
— Я тебя не учу, согласен, что производство серной кислоты ты лучше меня знаешь. Вот это меня и поражает: больше всех разбираешься, а так спокоен. Почему?
Сейчас, пожалуй, было самое время прервать начавшуюся ссору и перевести ее в деловой разговор. Седюк уже сам понимал, что хватил лишку — спор был нелепым. Но раздражение против Назарова нарастало слишком давно и требовало выхода. Седюк сказал непримиримо:
— Вот потому и спокоен, что больше вас всех разбираюсь.
Назаров сделал над собой усилие и постарался говорить мягко:
— Извини, но я этого не понимаю, Михаил Тарасович. Возможно, моих знаний не хватает. Мне кажется, это самая трудная наша проблема и нужно заниматься в первую очередь ею. Об этом я и хотел с тобой посоветоваться.
— Не вижу, о чем нам советоваться, — пожал плечами Седюк. — Заниматься серной кислотой я не буду. А Караматин уже приступает к проектированию сернокислотного цеха, будет потихоньку выпускать чертежики — так что и в этом вопросе первым не будешь, проектанты инициативу перехватили.
— Караматин проектирует? А почему ты мне сразу об этом не сказал? — с негодованием воскликнул Назаров. — Мы ведь с тобой не игры играем!
На это Седюк ничего не ответил. Он понимал, что истинная причина его резкого отпора Назарову — личная к нему неприязнь. Говорить об этом он не мог, а находить какие-либо иные причины — значит лгать.
— Да пойми, — сказал он с досадой, — не считаю я это срочным. Первая кислота понадобится не раньше, чем через полгода.
— Вижу, нам с тобой не сговориться, Михаил Тарасович, — сказал Назаров холодно. — Придется решать это дело иным способом.
— Приказом меня обяжешь? — усмехнулся Седюк.
— Приказы мои для тебя — пустое слово, — спокойно возразил Назаров. — Я штатные права хорошо вытвердил и знаю твою самостоятельность в технологической области. Нет, мы сделаем по-другому — пускай Сильченко и Дебрев решат наш спор.
— Твое дело, иди к начальству. А сейчас извини, Николай Петрович, мне пора на занятия в учкомбинат, — сказал Седюк, вставая.
6
Весь путь от опытного цеха до учкомбината Седюк думал о своем разговоре с Назаровым. Разговор этот вставал в нем как отрыжка непереваренной пищи. Седюк знал уже, что был неправ — нельзя обращаться с Назаровым так неоправданно грубо. Конечно, Назаров не гений, пороху он не выдумает и звезду с неба не уведет. Но затруднения с кислотой волновали его искренне, впервые Седюк видел, что Назарова мучает дело, а не соображения мелкого престижа и приятельских отношений. Вот тут бы и поговорить с ним по-хорошему, может, даже и сойтись с ним на этой почве настоящего дела. Вместо этого получилась глупая ссора, чуть ли не бабья свара — нехорошо, нехорошо!
«Крепко же он верит в свою правоту, если собирается идти на меня с жалобой к Дебреву!» — удивленно и одобрительно подумал Седюк.
Ему даже начинала нравиться смелость Назарова. Уж кто-кто, а он, Назаров, знает, что это не так просто — открыто напасть на Седюка в кабинете у Дебрева. Сумрачный, со всеми одинаково неприступный и сдержанный, Дебрев сильно привязался к Седюку. Внешне это выражалось только в том, что он взваливал на него работы невпроворот и спрашивал строже, чем со всех. После того как удался электропрогрев, не было такой комиссии по проверке предприятий и строительных контор, куда бы он не совал Седюка председателем или членом. Однажды, когда Дебрев выговаривал ему за какие-то лесинские грехи, Седюк воскликнул:
— Валентин Павлович, пойми, я не двужильный и за всем в мире наблюдать не берусь.
— Не двужильный, верно, — спокойно согласился Дебрев. — Но жила у тебя крепкая, это нужно учитывать.
Все знали пристрастие главного инженера к Седюку и использовали это.
— Может быть, вы сами пойдете к Валентину Павловичу? — говорил Караматин, когда надо было утвердить какой-нибудь проект. — У вас это скорее пройдет, чем если мы все заявимся!
Разные люди то и дело просили Седюка походатайствовать перед главным инженером, а Янсон однажды сказал язвительно:
— Доказывать вам, Михаил Тарасович, бесполезно, вы с Дебревым все равно по-своему повернете.
«Любопытно, как он изобразит меня перед Дебревым — неучем, ничего не понимающим в технологии, или лентяем, не желающим влезать в трудное и срочное дело? — думал Седюк, шагая во тьме. — А я буду оправдываться и обещать исправиться — забавное положение!»
Только придя в учебный комбинат, Седюк оставил эти волновавшие его мысли.
Занятия в комбинате шли уже три недели. Труднее всего было отыскать хороших учителей, но Караматина добилась от Дебрева специального приказа: все инженеры, у которых она найдет хотя бы маленькое педагогическое дарование, должны шесть часов в неделю отдавать школе. Она извлекла из этого приказа все, что было можно: педагогический талант был найден у Зеленского, у постоянно насупленного Прохорова, начальника ремонтно-механического завода, у насмешливого Янсона и проектанта Пустовалова. С ней не спорили — никто не хотел получать от Дебрева замечания. Не спорил и Седюк, хотя в нем Караматина открыла педагогический гений — ему были отданы все основные дисциплины по металлургии.
Работу свою Караматина, видимо, очень любила и была отличной руководительницей школы — властной, внимательной, чуткой и настойчивой.
Янсон, читавший математику, в начале своей педагогической деятельности совершил крупную ошибку и много крови себе попортил, пока ликвидировал ее последствия. «Посидим, поболтаем, поухаживаем за Лидией Семеновной», — так легкомысленно представлял он себе работу в школе. Один раз он прогулял, другой раз опоздал — Лидия Семеновна не сделала ему замечания, но пришла в класс на занятия и с молчаливым презрением смотрела ему прямо в лицо. Он признавался потом, что это были самые тяжелые часы его жизни. «Еле доплыл до звонка», — жаловался он приятелям.
Его пример оказался хорошей наукой другим. О Зеленском было точно известно, что он держит в своем столе учебники по железобетону и монтажу конструкций и зубрит их в обеденный перерыв.
Седюк не ограничился наваленными на него специальными курсами. После разговора с Караматиной его заинтересовали нганасаны. В их группе преподавались только элементарные предметы — русский язык, арифметика, география, политграмота. Седюк взял арифметику — она не требовала подготовки. Лидия Семеновна ввела его в небольшую комнату, увешанную карандашными рисунками, и сказала ученикам:
— Ребята, я привела к вам нового учителя. Его зовут Михаил Тарасович. Вы должны его слушаться и хорошо учиться.
Нганасаны, как по команде, разом встали, потом сели. Многие засмеялись — им нравилось это шумное вставание, и они с охотой повторили бы его. Лидия Семеновна сказала вполголоса:
— Я пойду, Михаил Тарасович, без меня вы лучше познакомитесь с ними.
Он стал выкликать ребят по журналу. Их было пятнадцать человек — одиннадцать мальчиков и четыре девочки. Они сидели в своих национальных костюмах — мальчики в тяжелых пыжиковых сакуях с капюшонами, девочки в нарядных песцовых коротких малицах, расшитых цветным бисером. В комнате было тепло, и Седюк спросил, не жарко ли им. Они шумно заговорили все разом.
— Жарко! Очень хорошо, жарко! Очень хорошо! — кричали они.
«Ну да, — подумал Седюк, — девять месяцев зимы и холода — тут поневоле полюбишь тепло».
Он старался затвердить их имена и освоиться с их лицами. Больше всего ему запомнились в тот первый день самый старший из мальчиков, восемнадцатилетний Яков Бетту, худенький, бледный Най Тэниседо и очень красивая и стройная Манефа Скорликова, девочка со смуглым полурусским лицом — ее отец и в самом деле был русским. Эти трое держались свободно и командовали другими ребятами. Когда Седюк, окончив перекличку, встал, чтобы пройтись по классу и рассмотреть рисунки, Яша Бетту что-то громко крикнул и все вскочили. Седюк объяснил, что вставать всём вместе нужно, только когда входит или выходит из класса учитель, а в остальное время должен вставать только тот, кого он вызовет. Ученики согласно закивали головами, но все-таки еще несколько раз вскакивали все вместе, когда он обращался к ним.
Седюк в живописи разбирался плохо, но и его поразили недетская точность и тонкость рисунков нганасан. Картинки, развешанные на стенах, изображали сценки кочевого быта — санки, запряженные оленями, олень, пьющий воду в ручье, несущаяся по следу собака, песцы, попавшие в капканы. Перед пьющим оленем он остановился — с удивительной точностью были переданы движения склонившего голову и согнувшего передние ноги оленя.
— Кто рисовал это? — спросил Седюк.
— Най! — закричали все, вскакивая и показывая на Ная Тэниседо.
Най тоже поднялся и ткнул себя пальцем в грудь:
— Най!
— Хорошо рисуешь! — сказал Седюк.
У него было два часа, и он не торопился начать занятия. Он разговаривал с ними, спрашивал, откуда они, что знают. По-русски они говорили с трудом, слов у них не хватало, но отвечали они охотно. Все они учились в начальной школе и знали сложение и вычитание. Манефа помнила и таблицу умножения. На всякий случай Седюк начал с нее — он выписал на доске всю таблицу и принялся объяснять.
— У меня есть вопрос! — крикнул с места Най. Все дружно зашумели:
— Най, говори! Говори, Най!
— Говори, — разрешил Седюк.
— Скажи, Гитлер — он какая бывает? — опросил Най.
Седюк, удивленный вопросом, в первую минуту не знал, что ответить. Сказать, что этот вопрос на уроке математики неуместен, он не мог — все пятнадцать нганасан, вперив в него настойчивые, ждущие глаза, молчаливо требовали ответа. Он видел, что вопрос Ная интересует их гораздо больше, чем таблица умножения. И он стал рассказывать о Гитлере, описал его внешность, лающий, хриплый голос. Он скоро увидел, что его слушатели разочарованы — его точное описание не объясняло им природы Гитлера. И тогда он сказал:
— Гитлер — это хищный волк, Гитлер — это взбесившаяся собака, которая кинулась кусать мирных людей. Гитлера надо поймать в капкан и застрелить.
Это объяснение понравилось куда больше — видимо, оно походило на их собственное представление о Гитлере, — они радостно закивали.
Лидия Семеновна ожидала Седюка в учительской. Она тотчас же, как только он вошел, спросила:
— Ну как, они вам понравились?
— Чудесные ребята, Лидия Семеновна!
Она вся расцвела, услышав это, и посмотрела на него так благодарно, словно он похвалил ее самое.
С каждым уроком нганасаны нравились ему все больше. Это были веселые, добрые, непоседливые и шумные ребята. Их все интересовало и волновало — машины, проезжающие по улице, гигантские экскаваторы на строительных площадках, электрический свет на улицах, каменные многоэтажные дома. Объяснения учителей они слушали с самозабвенным вниманием. Все новое — новый закон, новое математическое правило — вызывало у них взрыв восторга. Неудачи свои они переживали так остро и открыто, как это бывает только в минуты великого горя. Когда у Ная Тэниседо не вышла задача на именованные числа, он у доски расплакался, и из сочувствия к нему расплакались все. Яков Бетту, получивший от Седюка свою тетрадку с двойкой, в бешенстве разорвал тетрадку в клочья и долго топтал ее ногами. Если же кого-нибудь из них хвалили, они все вскакивали и неистово кричали, хохотали, радуясь за товарища. Даже хмурого Прохорова трогал пыл, бушевавший в его учениках.
— Знаете, Лидия Семеновна, — говорил он во время перемены медленным басом, единственным в Ленинске по густоте, — удивительный народ ваши ученики, ей-богу! Еще не встречал таких. Из них выйдет толк.
— А что, что случилось? — спрашивала Лидия Семеновна, сразу оживлявшаяся, когда хвалили ее учеников.
— Доставил я им модель станочка, у меня на заводе ребята специально для занятий изготовили, — ну, вы его видели вчера… Показываю, как зажимать деталь, как вращать штурвал — станок ведь ручной — как снимать стружку. Яша Бетту стал точить, и стружка пошла. Поверите? Все захохотали, затопали ногами, каждый лезет к станочку, самому поточить… Нет, будет толк, непременно будет!
День, когда ребята сбросили свои меховые одежды и надели форменное зимнее обмундирование, запомнился всем преподавателям. Яша Бетту выбросил свои узорные сапожки-бакари за окно и с криками радости влез в грубошерстные валенки. А Манефа, одетая в ватную телогрейку и бумажную юбку, с визгом носилась по комнате, топча ногами свою нарядную белую малицу, расшитую цветным бисером, с капюшоном из бесценного голубого песца. Манефа была очень хорошенькая, а потому всем казалось, что телогрейка ей к лицу. Занятия в этот день шли плохо — на уроках нганасаны все время охорашивались и с восхищением осматривали себя и своих товарищей.
Но в этот день Седюку не везло. После ссоры с Назаровым он чуть не поссорился с Караматиной. Когда он пришел, в учительской сидели Янсон и Прохоров и разгневанная Лидия Семеновна описывала им свои сегодняшние злоключения. Седюк застал конец истории: заведующий торготделом осмелился выдать в столовую нганасанского интерната рыбные консервы вместо свежего мяса.
— Вы знаете, что сказал мне этот тип? — говорила она, краснея от возмущения. — «Подумаешь, говорит, гурманы! Что я им, котлеты де воляй выписывать буду? Ничего, похлебают суп из муксуна в томате».
— Ай-ай, так прямо и ляпнул — «де воляй»? — сочувственно переспрашивал Янсон. — Вот ведь какие несознательные люди эти деятели общественной торговли! Ну, а вы что, Лидия Семеновна?
— А что я? Я даже спорить с ним не стала. Я схватила его же телефонную трубку и вызвала Валентина Павловича. Я никогда не думала, что люди могут так дрожать и заикаться, как этот заведующий. У него даже руки тряслись после разговора с Дебревым и губы побледнели. Он только сумел пролепетать: «Я думал, вы девушка как девушка, а вы жох первой статьи!»
Она засмеялась, и в ответ ей улыбнулся даже насупленный Прохоров. Но Лидия Семеновна внезапно умолкла и грозно посмотрела на Седюка.
— А вы тоже хороши! — сказала она с упреком. — Вот уж от вас не ожидала, что вы так нетверды в своем слове!
— А я в чем виноват? — изумился Седюк.
— Как в чем? Вы еще спрашиваете! А кто обещал перевести моих учеников в опытный цех? А где они сейчас? На старом месте!
— Ну, почему же! — запротестовал Седюк. — Лесин подыскал им легкую работу — они помогают в ремонтно-механических мастерских, знакомятся со станками. А что до опытного цеха, то беда в том, что его еще нет, он только монтируется.
— Ничего знать не хочу, — решительно сказала Караматина. — Я молчала, пока у вас там котлованы рыли, а сейчас есть стены и крыша, значит уводите их под крышу. Как вы понять не можете — нганасан на всем земном шаре всего шестьсот человек! Это самая маленькая народность во всем Советском Союзе и самая северная во всем мире. Какая же у них удивительная духовная и физическая сила, если они выжили в таких ужасных условиях! Жители самого страшного уголка природы, а какие жизнерадостные, приветливые, способные…
— Я очень уважаю их и за малое количество на земном шаре и за природные способности… — начал было Седюк, но Караматина прервала его, гневно сверкнув глазами:
— Сказки вы умеете рассказывать, я это хорошо знаю! Сейчас от вас требуются дела, понятно?
Это был первый намек на их старое знакомство, о котором никто не знал, — Караматина, видимо, почувствовала, что воспоминания эти неприятны Седюку. Седюк примирительно пробормотал:
— Ладно, не будем ссориться, все сделаю.
7
Все же он был прав — нового опытного цеха еще не существовало. Сам Дебрев взял под свою высокую руку это маленькое строительство, но шло оно медленно, стены выгнали под крышу только к концу сентября. После этого дело пошло быстрее. Лешкович прислал бригаду опытных монтажников, люди эти даром времени не теряли и разговорами не занимались. Самую важную работу — кладку отражательной печи и футеровку конвертера — взял на себя Козюрин, старый знакомый Седюка по Пинежу. Седюк с невольным уважением смотрел на его работу, ему еще не приходилось видеть такого мастерского обращения с кирпичом.
— В руках у каменщика кирпич поет, — говорил сам Козюрин. Он быстро и ловко повертывал в руках тяжелый и твердый магнезитовый кирпич, придавая ему мастерком сложную фасонную форму. — Каменщик, что твой скульптор, чего хочешь из камня соорудит.
Киреев, властно вмешивавшийся в строительство опытного цеха, жестоко обидел Козюрина. Когда отражательная печь была закончена, Киреев как был, в костюме, влез в печь и прощупал рукой каждый шов. Отряхнувшись от пыли, он пробормотал:
— Ничего, сойдет!
Этого Козюрин снести не мог.
— Не ничего, а хорошо, — сказал он с обидой в голосе. — И не сойдет, а так, как надо, лучше никто не сделает, вот что! А если не нравится, так полезайте сами и футеруйте по-своему.
Озадаченный Киреев с недоумением смотрел на Козюрина, потом, вспыхнув, закричал:
— Как это «сами полезайте»? Я же сказал — отличная работа, ничего переделывать не нужно!
Козюрин потом ворчливо говорил своим подручным:
— Загордился очень начальник, «ничего» говорит, когда вовсе хорошо, а не ничего.
Холодок в отношении старого мастера к Кирееву остался. Козюрин с недоброжелательством смотрел за Киреевым, когда тот появлялся в цехе. Седюка он, напротив, полюбил и с охотой показывал ему даже незаконченную работу.
— Тебе, Михаил Тарасович, можно, — говорил он доверительно, — ты человек с понятием.
Когда кладка печи и футеровка конвертера были закончены, Козюрин, прощаясь, долго тряс руку Седюку.
— Заходи ко мне домой, — приглашал он. — У нас комната хорошая, тебе понравится. Чайком угощу, побеседуем. — И растроганно повторял: — Мы же с тобой старые знакомые, Михаил Тарасович, вместе бедовали в дороге.
— Приду, — обещал Седюк. — Немного освобожусь и непременно приду, Ефим Корнеич.
Седюк не уставая присматривался к людям, и каждый день приносил ему что-нибудь новое. Сначала он до хрипоты спорил и ссорился с раздражительным Киреевым, а потом открыл в нем черту, которая сразу примирила его со всеми странностями киреевского характера. Киреев не был ни обидчив, ни злопамятен. Уже наутро он начисто забывал все ссоры минувшего дня и разговаривал с человеком, от которого потерпел обиду, так, словно между ними ничего не произошло. С чужими желаниями и удобствами он не считался, но Седюк видел, что он и с самим собой не церемонился и не требует для себя ни удобств, ни внешних знаков уважения, ни поблажек, если ошибался и убеждался в своей ошибке. Никогда еще Седюк не встречал человека, так фанатически влюбленного в свое дело. В Ленинске для Киреева было только одно место, достойное внимания, — опытный цех. В столовой он ел, не обращая внимания на еду, чтобы только скорее разделаться с этим скучным делом, в кино не ходил, прогулок не терпел, даже газеты, когда они попадались ему под руку, просматривал наспех. Приходил он на работу раньше всех, а уходил с трудом: уже надев полушубок, мог часами стоять перед каким-либо аппаратом и наблюдать его работу, вмешиваясь в операции простого лаборанта. Нередко он ночевал в цехе, в своем крохотном кабинете, на диване, заваленном книгами: для такого нестоящего занятия, как сон, он не считал нужным снимать книги, а только отодвигал их в сторону. Киреев был здоровый, крепкий человек, но панически боялся ветров и мороза. Если Седюк предлагал ему после работы идти в поселок пешком, он восклицал:
— Что вы? На дворе настоящая пурга! Если не придет машина со строительными материалами, я заночую в цехе.
Еще одно удивляло Седюка. В опытном цехе работало много женщин и девушек. Ни на одну из них Киреев не обращал никакого внимания и, пожалуй, кричал на женщин еще более грубо, чем на мужчин. Сотрудницы опытного цеха отвечали ему дружной ненавистью. Киреев, разоткровенничавшись, как-то сам объяснил Седюку причину многих своих странностей.
— Сегодня всю ночь читал, — сказал он мрачно. — Просто отчаяние берет — такую бездну надо знать, что сил не хватает. Понимаете, все надо бросить, на все плюнуть и грызть книги, как голодный корку хлеба, — только так что-нибудь выйдет.
Седюк то и дело присылал Кирееву новых работников, и он с ними не церемонился — не спрашивал согласия, чуть ли не каждый день перебрасывал с места на место. Такие люди, как Варя Кольцова, сразу покорялись и не вступали в споры. А Непомнящий попал в беду. Появившись у Киреева, Непомнящий заявил, что он электрик, и тут же получил назначение — заведовать моторно-генераторной подстанцией. На подстанции работал монтер Мартын Привалов, хороший электрослесарь, добрый и покладистый человек. В опытном цехе Мартын наблюдал за работой генераторной, убирал в комнатах, привозил с базы материалы, был кучером и дровосеком. Он так боялся Киреева, что готов был спрятаться в распределительный ящик высокого напряжения, лишь бы не попасться ему на глаза. Увидев Непомнящего, Мартын сразу смекнул, что перед ним начальство высшего класса, то самое, о каком он всегда мечтал, — человек не гордый, но независимый. Непомнящий бросил грустный взгляд на ровно гудевший генератор и величественно отвернулся.
— Скажи, друг, — спросил он, — есть ли в твоем хозяйстве электрический кипятильник для приготовления чая и куда можно пойти отдохнуть, если нет аварийной работы, а главное начальство ушло?
Такого случая, чтобы в опытном цехе не было аварийной работы, Мартын не помнил. Еще менее вероятным представлялось отсутствие Киреева. Мартын почтительно высказал все это Непомнящему.
— Чай будет готов через три минуты, — сообщил он, поспешно вытаскивая из ящика самодельный кипятильник. — Вот тут, в углу, хорошая скамейка. Если подложить пиджак под голову, можно выспаться.
Непомнящий милостиво кивнул головой и устало опустился на широкую скамейку.
— Ответь, пожалуйста, еще на несколько вопросов, — сказал он. — Как тебя зовут? О родителях не спрашиваю — это пошло. Еще скажи: кто сюда ходит и под каким соусом надо прожевывать приходящих?
Мартын отвечал по всем пунктам:
— Меня зовут Мартын. Ходит сюда чаще всего Газарин, Владимир Леонардович. Это профессор, очень ученый человек, он помогает, если что не ладится. Часто приходит Киреев. Он всегда придирается и кричит. У Бахловой, когда она с ним говорит, дрожат руки, хотя она сама сердитая, а у завхоза лязгают зубы от страха, когда Киреев прибегает на склад.
Лицо Непомнящего выразило презрение и скуку.
— Я говорил с Киреевым семь минут и не нашел в нем ничего страшного. Этот мальчик взбалмошен и мил, не больше. Я знал только одного грозного человека — это был старший бухгалтер Шига. Когда он поводил пылающим взором, костяшки на счетах сами собой двигались и стучали. Это было действительно страшно. Как у тебя с чаем, Мартын?
— Готов, готов, Игорь Маркович, — отвечал Мартын, торопливо наливая чай.
Непомнящий командовал в генераторной всего три дня, но Мартын долго вспоминал эти дни как самый блаженный период своей жизни. Непомнящий взял на себя только одну обязанность — отбивать натиск со стороны. Он сидел на скамейке и разговаривал обо всем на свете, а Мартын, слушая, делал свою работу. Когда из других комнат прибегали за Мартыном, Непомнящий всех прогонял. На Непомнящего посыпались жалобы, и сам Киреев пришел проверить, справедливы ли они.
— Прогонял и буду прогонять всех, кто сюда явится, — холодно заявил Непомнящий. — Дело дошло до того, что подмести комнату или вытащить ящик не могут — зовут Мартына. А у нас генератор доведен до аварийного состояния. Вы что же, хотите, чтобы остановились все работы из-за аварии с генератором? Послушайте, как гудит машина, — разве это нормальный шум, Сидор Карпович?
Генератор, работая, издавал тонкий, звенящий звук. Встревоженный Киреев вслушивался в его мерное, мощное пение, и ему почудились в этом пении посторонние звуки. Он категорически решил:
— Гоните всех в шею, кто ни придет. Сколько вам потребуется времени, чтобы полностью наладить работу генератора?
— За две недели справлюсь, — осторожно пообещал Непомнящий.
— Даю вам неделю на приведение генераторной в полный порядок, — сказал Киреев. И, уже уходя, снова распорядился: — Всех гоните, я запрещаю вам отвлекаться пустяками.
— Вот так надо обращаться с начальством, — поучительно заметил Непомнящий Мартыну, когда Киреев ушел. — Начальству спуску не давать ни в чем — таков мой жизненный принцип.
Мартын смотрел на Непомнящего с обожанием. Ему в самом дерзком сне не могло присниться, что можно вести себя так просто и свободно в разговоре с Киреевым.
Но на четвертый день Непомнящий был позорно изгнан из генераторной.
В этот день Мартын поехал на базу техснаба получать оборудование для опытной установки и в числе прочего привез много электроизмерительных приборов. Киреев прибежал в генераторную, ткнул пальцем в меггер — аппарат для измерения высокого электрического сопротивления — и поинтересовался:
— Что это?
Непомнящий видел меггер первый раз в своей жизни и ответил с непринужденной развязностью:
— О, это очень важный прибор! Чертовски важный прибор!
— Серьезно? — спросил Киреев, с уважением рассматривая неравномерную двойную шкалу прибора. — Я очень рад, что вы его получили. Он очень дефицитный?
— Очень, очень дефицитный, — печально подтвердил Непомнящий, кивая головой: он знал, что тут не ошибется, — с начала войны все стало дефицитным.
— А для чего служит этот прибор? — продолжал Киреев.
Непомнящий с охотой пояснил:
— Он служит нам для работы. Без этого прибора мы все равно, что без рук.
— Но все-таки, какие измерения им производят? — настаивал упрямый Киреев.
— Самые важные измерения, я же сказал вам! — изумился Непомнящий и выразительно пожал плечами.
Киреев вспыхнул и сердито посмотрел на Непомнящего. Будь то другой человек, гроза разразилась бы сразу. Но в глазах Непомнящего светилась такая искренность, он, казалось, так честно не понимал, чего от него хотят, что Киреев сдержался.
— Я все-таки очень хотел бы знать, что именно измеряют при помощи этого прибора. Может быть, вы соблаговолите дать мне точный ответ, без увиливания?
На этот раз Непомнящий обиделся.
— Я не понимаю ваших детских вопросов, — сказал он с достоинством. — Вы сами инженер и без меня можете понять, что измеряет этот прибор.
Киреев подошел ближе. Непомнящий, не роняя достоинства, несколько отодвинулся.
— Вы шарлатан, а не электрик, — сказал Киреев звенящим голосом. — Вы в электротехнике ни шиша не смыслите. Не только инженер, но и любой врач-терапевт с первого взгляда определит, что ничего общего между вами и электричеством нет. Прошу зайти ко мне через час.
Киреев повернулся и вышел, со злостью хлопнув дверью. Непомнящий сел на скамью и обратился к совсем расстроенному Мартыну:
— Удивительный человек, не правда ли? Лезет всей головой в чужие дела. Приборов по статистике тысячи типов. Я никогда не брался расшифровывать их конструкции каждому дилетанту. Кстати, что это за прибор, Мартын?
— Это меггер, Игорь Маркович, он измеряет сопротивление изоляции, — грустно ответил Мартын.
— Что ты говоришь! — искренне изумился Непомнящий. — Кто бы мог этого ожидать от такого невзрачного на вид прибора!
— Киреев теперь вас уволит, Игорь Маркович, — горестно сказал Мартын.
Непомнящий остался верен своей теории бодрого пессимизма. Он со скукой пожал плечами.
— Нет такого положения, хуже которого уже не бывает. Свет не клином сошелся на этом генераторе. Как много еще мест, где можно отлично провести время! И все они ждут меня, Мартын. — Подумав, Непомнящий добавил — Между прочим, Киреев мне не начальник, мне начальство — Назаров и Седюк. Седюк как раз сейчас возится у печи, я посоветуюсь с ним. Он мой сосед по комнате, все-таки блат, а блат носит пять ромбов. Он меня не даст на съедение Кирееву.
Но у Седюка Непомнящий не нашел сочувствия. Седюк спросил:
— Скажите, а вы в самом деле электрик? Вы так много болтаете о разных своих профессиях, что я совсем запутался, кто же вы.
— Я работал монтером на одной электростанции, — скромно признался Непомнящий. — Этого проклятого прибора, к которому придрался Киреев, я сроду не видел. Я больше знаком с электрическими машинами — турбинами, моторами, разными рубильниками.
Седюк сказал:
— С Киреевым я поговорю. Но чтобы впредь вы не зачисляли турбины и рубильники в электрические машины, вам придется посещать курсы электротехников. В учебном комбинате есть такая группа. Прошу завтра же записаться.
— Пожалуйста, — согласился готовый на все Непомнящий.
Через час его вызвал Киреев и объявил, не глядя на него, что он назначается завхозом опытного цеха.
8
Григорьев позвонил Седюку, что Сильченко приглашает его на совещание по серной кислоте. Седюк понял, что Назаров вынес их споры на суд начальства.
Седюк знал заранее, что Назаров не успокоится, пока не даст настоящего боя. После резкого разговора в опытном цехе Назаров преобразился. Он сбросил с себя обычную свою медлительность. Обида, нанесенная ему, была слишком жестока, он не мог успокоиться. Он кинулся в библиотеку, окружил себя книгами по сернокислотному производству, разговаривал с химиками, консультировался с проектировщиками. Назаров готовился к решительной драке серьезно и старательно, понимая, что общими соображениями у такого человека, как Сильченко, отделаться не удастся. К удивлению всех окружающих, еще не привыкших к такому Назарову, эта его лихорадочная нынешняя деятельность не мешала ему исполнять свои обычные функции — сидеть у Лесина на планерках, ходить по участкам, подталкивать другие строительные конторы. Раньше Назаров считал день заполненным, если предстоял в этот день один важный разговор по телефону, теперь, забегая в кабинет, он сразу кидался к телефонному столику, разговаривал по одной трубке и, торопясь, снимал вторую. Назаров был так загружен эти дни перед совещанием, что не успевал даже заметить, как много стал работать.
Седюк отнесся к предстоящему совещанию спокойно. В нем поднимались и крепли новые важные мысли. Он все более отчетливо понимал, что дискуссия пойдет совсем не так, как ожидал Назаров, как сам он, Седюк, еще недавно мог ожидать.
Все началось с того, что он с пристрастием допросил себя: почему, в самом деле, он с таким холодком относится к этому важному делу? Только ли потому, что оно не такое срочное? И он честно ответил себе, нет, не только поэтому, а еще потому, что дело это нудное. Уж кто-кто, а он знал, что значит возиться с производством серной кислоты, когда оно не основное, а вспомогательное! Он вспомнил свои муки на кавказском заводе, когда отходящие газы отражательной печи передавали в пристроенный к заводу маленький сернокислотный цех. Печь лихорадило, рабочие и мастера сбивались с ног: то получался очень бедный для получения кислоты газ, то пережигали концентраты и теряли много меди. Тогда, на Кавказе, у него было много времени на эксперименты, были опытные рабочие, можно было пожертвовать несколькими десятками тонн меди. Сейчас нет ни времени, ни настоящих мастеров, ни лишней меди. Кислота, конечно, для меди необходима, но производство ее на месте затруднит выдачу меди, а медь — это главное, это помощь фронту! Нет, все, что угодно, только не производство кислоты из тех концентратов, которые потом пойдут на плавку! На это соглашаться нельзя. И хотя он уже согласился на это в разговоре с Караматиным, он отменит свое согласие, предложит другой способ.
Он думал теперь только об этом другом способе. Он вспоминал статью, прочитанную два года назад в одном специальном журнале, — о возможности производить серную кислоту из отбросных конвертерных газов. В самом деле — чем не сырье? Каждый медеплавильный завод ежегодно выбрасывает из своих труб миллионы кубометров сернистого газа, этот газ оседает на землю, сжигает растительность, отравляет людей. Пустыня, мертвая пустыня окружает всякий такой завод. А если этот газ уловить, не выпуская его в воздух и направить в контактные аппараты, то получится серная кислота, та самая серная кислота, без которой они не могут производить медь.
Так, разговаривая с самим собой, все более увлекаясь, он пришел на совещание к Сильченко. Назаров сухо поздоровался с Седюком. Его обида еще не прошла, и он нарочно подогревал ее. Докладчиком был Назаров — уж одно это доказывало, что совещание созвано по его инициативе и что он не скрыл разногласий со своим главным инженером. Но в докладе его, как и ожидал Седюк, не было ничего нового и спорного: без кислоты не обойтись, проект и строительство сернокислотного цеха нужно форсировать, чтобы еще до пуска завода накопить достаточные резервы кислоты.
Сильченко повернулся к Седюку.
— Ваше мнение?
Седюк понимал, что от него ждут возражений. Он сказал спокойно:
— Что же, доклад правилен. Кислота нужна. Сильченко удивленно переспросил:
— Значит, возражений у вас нет?
— Нет, — подтвердил Седюк. — Но стандартная схема в наших местных условиях очень неудобна. Она приведет к большой потере меди. У меня есть другое предложение.
Он начал излагать свою мысль.
Удивление и настороженность на лицах слушавших его людей показывали, насколько новой и смелой кажется им всем его идея.
Когда Седюк кончил, Сильченко спросил:
— На каком-нибудь заводе уже опробована эта предлагаемая вами схема?
— Не знаю, Борис Викторович. Возможно, в других странах есть что-нибудь похожее. Я не читал о работающих цехах, но идея такого производства упоминается во многих местах.
Как Седюк и предполагал, с ним стали спорить. Караматин решительно отверг новую идею. Он хмуро заметил, что ему трудно выступать против этой своеобразной и так энергично обоснованной схемы. Но он проектант и обязан в своих чертежах предлагать только то, что не вызывает сомнения. Конечно, осуществление схемы товарища Седюка сулит огромные преимущества, но при одном «если»: если она осуществима. Он, Караматин, считает, что проектировать нигде не испробованный процесс — безумие.
Назаров поддержал Караматина: если схема, предлагаемая главным инженером медеплавильного, не пойдет или пойдет плохо, это приведет к провалу всего завода, — о таких вещах надо заранее думать и думать.
Вслед за Назаровым встал Телехов. Его лицо порозовело, сам он, казалось, помолодел. Седюк почти с нежностью смотрел на старого инженера. Этот человек когда-то на заре пятилеток был одним из самых смелых новаторов страны, одним из создателей отечественной электрометаллургии, его курс, ставший настольным для студенчества, при своем появлении вызвал нападки и споры, он был расценен как вызов всем признанным авторитетам, как потрясение всех священных догм. И вот сейчас усталый, осуществивший, может быть, все, что ему полагалось осуществить в жизни, он встрепенулся, как только услышал новое, свежее слово.
Он смело защищал схему Седюка, требовал ее осуществления. Когда он кончил, Сильченко негромко сказал Седюку:
— Еще один вопрос к вам. Всякому интересно утилизировать отбросные газы, вместо того чтобы отравлять ими землю и людей, а между тем нигде это не делается. Как вы думаете, почему?
Вопрос этот был естественным и логичным. Седюк сам задавал его себе. Но от этого он не становился более простым. Конечно, безоговорочно нельзя ручаться ни за что, и трудности с новым методом неизбежны, и сам по себе он очень непрост. Ясно одно: преимущества предлагаемого метода так велики, что стоит пойти на любые трудности, лишь бы осуществить его.
— Дайте-ка мне, Борис Викторович, — проговорил молчавший до этого Дебрев.
Он сразу разглядел в поведении Сильченко недоверие к новой идее. Уже одно это заставило его защищать Седюка: в последнее время Дебрев ощущал непреодолимую потребность везде, где можно, делать все наперекор Сильченко. Кроме того, ему в самом деле понравился новый метод.
— Вы говорите, новый процесс? — сказал он, обращаясь к Караматину. — А почему мы не можем попробовать в Ленинске новый процесс? Нигде в мире не применяли высоковольтного электропрогрева, а мы попробовали — и ничего, пошло! Мы не ставим все на одну карту, как азартные игроки. Если опыты покажут, что переработка конвертерных газов в кислоту идет плохо, мы всегда успеем возвратиться к испытанной схеме. Я предлагаю: без всякого промедления пристраивать к опытному цеху экспериментальную сернокислотную установку и ставить на ней новый процесс. А Семен Ильич пока, конечно, пусть делает свой стандартный проект. — И, повернувшись к Сильченко, Дебрев проговорил с еле заметной, но всеми сразу угаданной иронией: — Вы часто говорите, Борис Викторович, что нам необходимо сейчас дерзать, творить, прокладывать новые пути. Чем это не новый путь в технике?
Мнение Дебрева решило спор. Сильченко, в отличие от Дебрева, защищавшего любое свое мнение, раз уж оно сказано, часто уступал главному инженеру в технических спорах.
После совещания Седюк вернулся в опытный цех. Теперь, когда ему удалось отстоять свою идею, все повернулось совсем иной стороной. Он вспоминал возражения Караматина и Назарова, пытливые вопросы Сильченко. Да, он, пожалуй, поторопился. Конечно, старый процесс был сложен, наладка его могла затянуться и снизить выдачу меди. Но новый процесс неясен, шут его знает, какие еще неожиданности в нем откроются. Сильченко прав, специалисты до сих пор нигде не пускали еще процесса на конвертерных газах, а он прочитал об этом процессе в случайной статье и еще два-три слова в учебниках и сразу бахнул: «Мы можем!» Нет, Сильченко молодец, он в серной кислоте никак не разбирается, но всем своим опытом старого хозяйственника понял — рискованно. И Караматин, если говорить по-честному, прав — он не может проектировать нигде не испробованные процессы. Телехов, старик, загорелся от первого его слова — он, наверное, вспомнил, как ему самому приходилось копья ломать, — но ведь он не химик, поддержка его от принципа, что все новое и передовое нужно поощрять. «Правда, и Дебрев поддержал, и крепко поддержал, а он уж разбирается в деле, — возразил себе Седюк. Но тут же строго прикрикнул на себя — Не гордись! Это не потому, что план твой хорош, нет! Просто он верит в тебя, он тебя откопал, и пока ты оправдываешь его надежды. А тут ты опозоришься… А может, не опозоришься?»
С этими невеселыми мыслями он зашел к Кирееву.
Киреев в плавильном отделении испытывал только что пущенную опытную отражательную печь. Плавкой руководил Романов, но Киреев поминутно вмешивался в его распоряжения. Переведенные на прошлой неделе в опытный цех нганасаны Яков Бетту и Семен Яптуне, в брезентовых спецовках и кожаных рукавицах, подбрасывали лопатами флюсы в раскрытые окна печи. Киреев, раздражаясь, доказывал Романову:
— Ста градусов не хватает, понимаете? Если вы немедленно не добавите факела, вся плавка пойдет в брак!
Романов говорил просительно:
— Хватает температуры, Сидор Карпович, ей-богу, хватает. Вот разрешите мне довести плавку до конца — сами увидите. Поверьте старику, за последние тридцать лет ни разу плавку в брак не выпустил.
— Бросьте, пусть Василий Евграфович сам ведет плавку, — посоветовал Седюк. — А вы лучше пойдите со мной, надо посоветоваться насчет новых исследований.
Киреев был рассержен, что Седюк его не поддержал, и слушал невнимательно. Он прервал Седюка уже на пятом слове.
— Все знают, что серная кислота необходима, в Ленинске об этом говорят даже в детских садах, — сказал он грубо. — Возьмите любой учебник по основной химии и списывайте: обжиг сульфидов или элементарной серы, окисление сернистого газа в серный, поглощение его серной же кислотой — и больше ничего. Что тут исследовать? Только то, насколько полученная таким образом серная кислота окажется дороже золота.
— В том-то и дело, что мы хотим получать ее из отвального сырья, которое ничего не стоит, — объяснил Седюк. — И вот я сейчас сомневаюсь: не слишком ли смело браться за такое дело?
Смысл предложения Седюка наконец дошел до Киреева. Он задумался. Как это с ним порою бывало, он вдруг разом переменил свое мнение, теперь он уже был убежденным сторонником нового метода.
— Вздор! — закричал он запальчиво. — Какие тут могут быть сомнения! Именно конвертерные газы! Ведь этой дряни будет до черта, она всю растительность нам погубит, а тут мы ее перехватим и пустим в полезное дело…Нет правильно, правильно, только конвертерные газы! Я уже давно об этом процессе подумывал!
— Ничего вы об этом не думали, — возразил Седюк. — Просто у вас дурная привычка хвататься за всякое новое дело только потому, что оно новое. Ручаюсь, что до этого дня вы думали о серной кислоте не больше, чем я об украшениях вождя негров банту.
Необидчивый Киреев на этот раз сильно обиделся.
— Я кончил Ленинградский технологический по основной химии, — возразил он с достоинством. — Две моих практики проходили на сернокислотных заводах, курсовой проект был посвящен кислоте. Если это, по вашему, украшения вождя банту, так какого черта вам еще надо?
— Ладно, допустим, в этом я неправ, — сказал Седюк. — Но новый метод от этого не становится ни легче, ни яснее.
— Вы говорите чепуху! — снова закричал Киреев. — Все это вздор, потому что вы правы — нужно использовать конвертерные газы, и, отвергая это, вы неправы.
— Вздор… Правы… Неправы!.. — досадливо проговорил Седюк. — Ей-богу, голова трещит от этой неразберихи. Остыньте немного, тогда поговорим. А сейчас я пойду к Кольцовой, — помнится, она кое-что смыслит в серной кислоте.
Но Киреев не отставая провожал Седюка до самой химической лаборатории и все убеждал его браться без страха за новое дело.
9
Седюк вошел к Варе, когда она, кончив смену, надевала пальто.
— Вы меня проводите, Михаил Тарасович? — спросила она.
— Непременно провожу, Варя. Но сейчас снимите пальто, у меня к вам дело — и длинное. Скажите, вы имеете какое-нибудь отношение к серной кислоте?
Она ответила, что отношение к кислоте у нее самое прямое — дипломный проект она защитила по камерному производству кислоты, первый завод, на котором ей пришлось работать, тоже был сернокислотный. А зачем ему знать это?
— Я ничего не слыхала о таком методе, — сказала она, выслушав Седюка. — На тех заводах, где мне пришлось бывать, он не применялся.
— Не удивительно! — рассмеялся Седюк. — Зачем в обычных условиях перерабатывать сложные по составу и сильно запыленные газы, когда есть чистая кусковая сера и железосернистые руды? Вся суть в том, что мы в глухом Заполярье, отрезаны от всей страны. Приходится мудрить.
Варя с сочувствием слушала его. Она понимала его тайный страх, хотя он в страхе не признавался. Теперь, после того как он настоял на своем, ему нельзя было ни отступать, ни колебаться. Он должен быть твердо убежден в своей правоте, а убежденности этой не было. Помолчав, она спросила:
— А чем я могу вам помочь?
— Очень многим, Варя. Вы примете участие в исследованиях и проектировании, будете монтировать промышленную установку. Как вы отнесетесь к тому, что я порекомендую вас в главные инженеры сернокислотного цеха? Не пугайтесь, не боги чертежи выпускают. Мы все поможем вам.
Они вышли к семи часам. Сторож запер за ними дверь, в цехе оставался один Киреев. Недавно промчалась пурга, и снег, отполированный ветром, сухо скрипел под нотами. Седюк повернул от широкой автомобильной дороги на тропинку. Варя остановила его:
— Михаил Тарасович, в лесу снежные нанеси. Но он не хотел идти по автомобильной дороге.
— Пойдемте, Варя. Мне надоели вечные фонари на столбах. А снег здесь твердый, как камень — не провалимся.
Он взял ее под руку и увлек с собой. Дорога с каждым шагом становилась хуже, узкая стежечка, проложенная в снегу, скоро потерялась в темноте. Седюк оставил Варю и пошел вперед, прокладывая новую тропку.
Вокруг них темнела и поднималась ввысь огромная праздничная ночь. Было совсем тепло, не более двадцати градусов мороза. Тучи разорвались и ушли, над лесом висели неяркие, похожие на льдинки звезды. Их затмевало неистовое, метавшееся по небу сияние. Оно начиналось в полной тьме, горизонт вдруг вспыхивал желто-зеленым пламенем, из этого пламени вырывались бурно расширяющиеся языки, с запада на восток мчались огромные сияющие реки. Реки сияния кружились, заворачивались в кольца и раскидывали сверкающую всеми цветами бахрому — она расширялась, превращалась в копья и стрелы и опадала. Небо роняло эти сияющие копья и стрелы, как дерево на осеннем холодном ветру роняет свои листья.
— Интересно, сколько люксов дают все эти беспорядочные танцы электронов в ионосфере? — шутливо спросил Седюк.
Но Варе не по душе был такой трезвый разговор. Совершавшееся в небе сумрачное пышное торжество вызывало в ней совсем иные чувства. Она сказала тихо:
— А мне кажется, небо страдает и корчится от мук. Эти языки пламени и копья — безмолвные крики, вырывающиеся наружу.
— Слишком много поэзии, — рассмеялся Седюк. Он снова взял Варю под руку. — Пойдемте, Варя. Эта небесная кинокартина, конечно, великолепна, но зал не отапливается, и долго стоять на одном месте не рекомендуется.
Все же он был взволнован и покорен развернувшейся над ними великолепной картиной, и она это чувствовала. Седюк крепко прижимал к себе ее руку, и теперь это было совсем иное пожатие, чем обычно, когда они возвращались домой и он поддерживал ее. Он шел медленно, словно для того, чтобы не прогнать быстрым шагом ощущение близости и теплоты, возникшее между ними. Снег завалил низкорослые деревья по самую макушку, на твердых его сугробах и пластах кое-где торчали, словно иглы, вершинки лиственниц. Потом, когда они выбрались из долинки погребенного под глухими завалами ручья, снега стало меньше, а деревьев больше, и деревья стали вытягиваться в рост человека. Седюк и Варя молча и неторопливо пробирались между лиственницами, карабкались на сугробы и холмы, и это их долгое взволнованное молчание в сияющей темноте праздничной ночи казалось им важным, до предела наполненным захватывающе интересным разговором.
На вершине холма, где они когда-то открыли заросли цветущего кипрея, Седюк остановился передохнуть. Он всматривался в непроницаемое пространство, но ничего не было видно, кроме редких лиственниц, неясно встающих вблизи, и неистового сияния, пляшущего в небе. Варя положила руку ему на плечо. Он повернул к ней лицо, она догадывалась, что он улыбается: ему было приятно прикосновение ее руки. И тогда внезапно для самой себя она спросила, чувствуя, что, сейчас можно и даже необходимо об этом говорить, и замирая от собственной смелости:
— Михаил Тарасович, скажите… Мне говорили… я знаю… Где ваша жена?
Она не знала, какой непрерывно ноющей и скрываемой ото всех раны коснулась. А он удивился тому, что ее вопрос не рассердил его. Еще совсем недавно Сильченко спросил его о том же, и он готов был наговорить Сильченко дерзостей, лишь бы не отвечать. А сейчас этот проклятый, мучительный вопрос казался ему естественным и неизбежным, казалось даже странным, что Варя до сих пор никогда не спрашивала об этом. Он видел ее лицо, светящееся в сумраке, вглядывался в ее большие, ставшие теперь темными глаза. Он вдруг понял, что ни разу в жизни у него не было такого хорошего и близкого друга, как эта недавно ему встретившаяся, мало еще знакомая девушка. И то, что надо было настойчиво защищать от пытливой проницательности Сильченко, можно, даже непременно нужно было ей рассказать — все рассказать, ничего не скрывая, ничего не прикрашивая. Все же он помедлил с ответом — не хватало слов.
— Не знаю, Варя… Может быть, просто покинула меня. Может быть, умерла. Она пропала, Варя!
— Не понимаю.
Он горько засмеялся и заговорил весело, своим обычным насмешливым тоном:
— А что тут непонятного? Обычная история: муж — здесь, жена — там. Многие семьи у нас стянуты такими некрепкими обручами, толкни — и все разваливается. — Он умолк, потом продолжал уже серьезно — А факты, Варя, таковы: она осталась по ту сторону фронта. Соседи эвакуировались, а она осталась. Последнее письмо было из Ростова. Она писала, что не знает, где я, и спрашивала, что ей нужно сейчас делать. Я дал ей телеграмму — немедленно уезжать, она не ответила. Я потом разыскал соседей — они сообщили, что Мария в день их отъезда даже не готовилась к эвакуации. Даже не готовилась, вы это понимаете?
— Может быть, она не верила, что наши войска сдадут город? — спросила Варя.
— Оставьте, Варя! Дело не в этом.
— Так в чем же, Михаил Тарасович?
Он молчал, заново вспоминая и обдумывая то, что постоянно мучило и угнетало его. Варя тоже молчала, не мешая ему думать. Она знала, что он заговорит. И он заговорил — быстро, неудержимо, выкладывая и факты, и сомнения, и муки, и бешенство, терзавшие его. Пусть Варя знает все. Мария — красивая женщина, очень красивая, в этом, может быть, истинная причина всех ее несчастий. Отец ее был знаменитый актер, мать — взбалмошная, капризная женщина. Марию с детства безмерно баловали, она привыкла к тому, что все создано только для того, чтобы ее ублажать. Когда она подросла, за ней наперебой ухаживали. Ома всегда была, бесконечно уверена в действии своей красоты на людей, уверена, что никто не причинит ей зла, все могут только бороться за право ей угождать. И, собственно, ее ничего искренне не интересовало, кроме вот этого — чтобы вокруг нее вертелись и угождали ей. Он должен прямо сказать: жизнь их была неудачной. Он окончил институт, его послали в провинцию — она отказалась ехать с ним. Дело чуть не дошло до разрыва. Перед самой войной произошла вторая ссора. Он предложил развод, она в раздражении согласилась, потом искала примирения. Война, как ни странно, снова сблизила их: было не до своих мелких горестей, когда такое огромное горе обрушилось на всю страну. Мария в это время была очень одинока: мать у нее умерла, отец погиб в октябре сорок первого года в ополчении, она страдала и металась — она очень любила отца. Он, Седюк, приехал по делу в Москву и повез ее к себе на Кавказ, но оставил в Ростове у знакомых. Это была, конечно, большая ошибка, нужно было везти ее дальше. Она прихворнула, он не хотел, чтобы она блуждала с ним по прифронтовым дорогам. Перед его отъездом у них был нехороший разговор. Она прямо сказала, что не верит в зверства немцев, все это вздор, газетные выдумки, на свете не может быть людей, совершающих то, что приписывают немцам. Он часто вспоминал этот разговор, она говорила с глубоким убеждением, такова она — человек, не видевший зла от людей, не верящий, что зло обрушится на нее. И вот создается положение: муж где-то пропал, все кругом страшно перепуталось, нужно быть решительной, терпеливой, настойчивой — всего этого ей как раз не хватает. И притом она воображает, что фашисты такие же люди, как все, и никаких зверств не будет. Она сама, сознательно, могла остаться, понимаете. Варя? Из недоверия к нашим газетам, от убежденности, что ей везде будет хорошо, от эгоизма красивой женщины, которой наплевать на всеобщее горе… Когда он думает об этом, он ненавидит ее. В эти минуты он жалеет, что перед войной не настоял на своем, не развелся, он имел бы право не вспоминать о ней, выбросить ее из своей жизни, как ошибку. А потом он вспоминает о другом. Что с ней? Где она? Конечно, она виновата, но, может быть, ее нынешняя горестная жизнь искупила ее вину. Когда он так думает о ней, ему кажется, что еще никогда она не была ему ближе и дороже, И он готов ей все простить за ее теперешние страдания… Впрочем, все это очень сложно и запутанно, он сам еще во всем этом как следует не разобрался, говорить об этом трудно. Он замолчал. Варя взяла его под руку:
— Пойдемте. Мне холодно.
Они медленно поднимались к поселку. У Вариного общежития они остановились. Он стоял перед ней мрачный и взволнованный. Варя сказала, положив руку на его рукав, глядя ему прямо в глаза:
— Михаил Тарасович, а, может быть, все это совсем не так? Ну, что там соседи видели и знали! Очень возможно, она эвакуировалась куда-нибудь в глушь и не пишет оттого, что не знает вашего адреса.
Он с горечью покачал головой.
— Нет, Варя, не будем обманывать себя. Я оставил свой адрес всем нашим знакомым, отсюда писал письма. Если бы она оказалась на нашей стороне, кто-нибудь получил бы от нее весточку.
10
Это был дружеский разговор, хороший дружеский разговор, он раскрыл перед ней всю свою душу. Теперь она знает самое главное: у него есть жена, она красива, очень красива — так он сказал, — он любит ее. И ее нет, она пропала, может быть, умерла. Варя стояла на лестнице и не могла открыть дверь в свою квартиру — там были девушки, а ей хотелось побыть одной. Она смотрела перед собой сияющими, счастливыми и печальными глазами и видела весь пройденный ими путь — заваленный снегом лес, торжественно-нарядное сияние, дверь парадной. Она ощущала прикосновение его руки, слушала его горькое признание. Она думала только о нем и о его горе. Ей казалось, что она могла бы умереть, только бы он был счастлив со своей найденной женой. На глазах у нее выступили слезы, она решилась и рванула свою дверь — больше нельзя было стоять на лестнице, она боялась, что разрыдается.
В комнате на кровати спала одетая Ирина Моросовская. Зины Петровой не было. Варя разогрела ужин и села за стол.
В половине девятого, минута в минуту, проснулась Ирина. Она открыла глаза, потом вскочила и не спеша, но быстро стала собираться. Она удивилась, что Варя вернулась так скоро. За ней, кажется, зашел Седюк, разве они пошли не в клуб?
— Нет, мы немного погуляли, — пояснила Варя, изо всех сил стараясь не краснеть. — Знаете, Ирина, у нас начинается новое производство. Немцы потопили всю нашу кислоту, а без нее нельзя.
— Да? — равнодушно переспросила Ирина. — Очень интересно. Мне тоже показалось, что ваш поклонник увлечен — он разговаривал с таким жаром.
Варя почувствовала, что краснеет.
— Товарищ Седюк — мой друг, а не поклонник. И даже не друг, а просто хороший знакомый.
— Вот я и говорю: хороший знакомый, — ответила Ирина. Она напудрилась, тщательно подкрасила губы и внимательно осмотрела себя в зеркале. — Я совсем не хочу лезть в ваши личные дела, Варя, но просто все наши девочки считают, что Михаил Тарасович за вами ухаживает, а Зина Петрова прямо говорит, что вы скоро поженитесь.
— Какой вздор! — воскликнула Варя, вспыхнув.
— Я тоже считаю, что это чепуха, — заметила Ирина, внимательно глядя на Варю. — Я, вероятно, поздно приду: у Владимира Леонардовича важные опыты по обогащению углей, он просил меня вечером помочь ему. Очень прошу, не запирайте дверь на крючок, а только на ключ, чтобы я вас не беспокоила.
— Хорошо, — пообещала Варя. — На дворе темно и пустынно, Ирина, сейчас очень опасно ходить одной.
— Что вы, Варя! Кругом горят фонари. А ночью меня проводит Владимир Леонардович. — Она подошла к Зининой тумбочке и порылась в ней. — На всякий случай я возьму электрический фонарик. Зина вчера его принесла и куда-то задевала.
— Она кинула его на стол, а я спрятала в ящик шкафа — там лучше. Вот, возьмите.
— Вы ужасный человек, Варя, — проговорила Ирина, улыбаясь, — Я иногда смотрю на вас и удивляюсь: вы способны, не злясь, сто раз ставить на свое место брошенную где попало кружку. Мне кажется, это иссушает душу!
— Зато порядка стало больше, — возразила Варя. Порядка в самом деле было больше, хлеб уже не лежал возле мыла, постели были аккуратно заправлены. Но в остальном ничего не изменилось, в комнате было шумно и беспокойно, к Зине — она была заводилой — прибегали девушки со всего общежития.
Варя привязалась к Зине, она была веселой, сердечной девушкой. Ирина по-прежнему не нравилась Варе своей трезвой рассудительностью, своим равнодушием. Но было в ней что-то хорошее, — может быть, ее прямота и незлобивость. Зина Петрова иной раз, обидевшись на какое-нибудь замечание Ирины, начинала кричать и сердиться, но на другой день они мирились. Примирения обычно просила Зина, но Моросовская тотчас соглашалась забыть ссору.
Варе нравилось, что Ирина ни о ком не отзывалась худо, а о своем руководителе Газарине она обычным для нее холодным, ровным тоном говорила восторженно, — по ее словам, не было таких достоинств, какими не обладал бы Газарин, умный, талантливый, добрый, даже красивый, с чем Варя уже не могла согласиться.
— Да не влюблены ли вы? — воскликнула однажды Варя, слушая Ирину.
Ирина ответила со свойственной ей прямой рассудительностью, поражавшей Варю больше, чем неожиданный приступ откровенности у других людей.
— Он мне нравится. Я иногда подумывала: не сделать ли так, чтобы он начал за мной ухаживать? Мне очень хотелось бы, чтобы у меня был такой муж, как он. Но это неосуществимо — у него жена и двое детей. Они где-то в Ленинграде, на письма не отвечают, но он надеется, что они живы. Жена и двое детей… Нет, ничего серьезного получиться не может…
В одиннадцать в комнату к Варе постучали Сеня Костылин и Вася Накцев. Это были рабочие площадки ТЭЦ, юноши, часто приходившие в общежитие девушек. Костылин ухаживал за Зиной, но, по общему признанию, без успеха. Зина открыто утверждала, что так будет всегда, — она не терпела тех, кто угождал ей.
— Здравствуйте, Варвара Петровна! — громко и вежливо поздоровался Костылин еще на пороге. Варя была старше его почти на пять лет, и он невольно обращался с ней иначе, чем с другими девушками. — Зашли на огонек. Как Зина, еще не вернулась из клуба?
— А я даже не знаю, в клубе ли она, — ответила Варя. — Когда я пришла домой, ее уже не было.
— Долго они там трудятся, — неодобрительно сказал Костылин. — Полный рабочий вечер, покрепче, чем у нас на площадке. Ну, извините за беспокойство, мы с Васей потопаем.
Но Варя встревожилась. По городу ползли слухи о ночных нападениях, ограблениях и убийствах. Это не были праздные рассказы. Неделю назад в снегу нашли труп убитого бухгалтера шахты. А через два дня произошло событие, поразившее своей дерзостью весь Ленинск. Под самое утро на кухню столовой явились трое, закутанные до глаз, показали повару и судомойке ножи и утащили два мешка консервов и сахару, отпущенные со склада на приготовление завтрака.
Варя попросила Костылина пойти Зине навстречу. Сеня, поколебавшись — он знал, что Зина не любит, когда с ней обращаются как со слабой девочкой, — решился.
— Пошли, Вася, — сказал он приятелю. — Ничего, конечно, не случилось, а для порядка проверить надо.
Они возвратились через полчаса все вместе. На Зине лица не было. Обычно живая и решительная, она была бледна, перепугана и, не раздеваясь, села на свою кровать. Варя с содроганием слушала ее рассказ.
После репетиции Зина вышла позже всех, в самый пустынный час. Рабочие ночной смены уже прошли на свои площадки, а вечерняя смена еще не возвращалась. У самого их общежития, на мостике через Волчий ручей, ей встретились двое, огромные, глаза у них горели, как фары. Один схватил ее за воротник, другой вцепился в рукав. Она стала отбиваться и кричать. Второй вытащил нож, но она вырвалась и побежала назад. Первый отстал сразу, а второй долго бежал за ней и кричал: «Стой, падло! Стой, говорю!» Она снова ворвалась в клуб, там уже было все закрыто, только сторож сидел в вестибюле. Тут ее по-настоящему стал трясти страх, до этого она так бежала, что не успевала бояться, а сейчас просто умирала, вскрикивала, когда ветер хлопал дверью, хватала сторожа за руки. Она так и решила до самого утра никуда не выходить. Здесь ее нашли Сеня с Васей. Но она и им сказала, что скорее умрет, чем выйдет на улицу.
— Ты знаешь, Варенька, я не пугливая, — говорила Зина торопливо, — но когда он вытащил нож, мне вот так сразу и показалось, что сейчас у меня случится самый настоящий разрыв сердца. Просто не знаю, как не умерла.
Костылин, сам расстроенный, пытался ее грубовато утешить:
— Насчет сердца не беспокойся, оно только у стариков рвется, у тебя сердце палкой не переломаешь.
Зина огрызнулась:
— А тебя не касается, какое у меня сердце! Понятно?
Смущенный, он заговорил о другом:
— Теперь тебе самодеятельность придется бросать, Зина. Охота каждый день ножа ожидать.
Но Зина упрямо возразила:
— Ну, прямо, каждый день! Стану уходить со всеми, только и всего.
Тогда он решительно сказал:
— Ну, если так, я буду тебя встречать. И если кто полезет, не порадуется!
Варя, улыбаясь, посмотрела на Костылина, а Зина, немного оправившаяся, закричала:
— Не хвастайся! Терпеть не могу, когда мальчишки хвастаются! А сейчас уходите. Совсем бессовестные стали. Позже двенадцати в женском общежитии нельзя оставаться, а вы все торчите. И смотри, Сеня, завтра полдвенадцатого приходи — без тебя я ни шагу не сделаю.
— Не сомневайся! Буду, как штык, — пообещал он, обрадованный таким поворотом дела.
Измученная Зина заснула быстро, а Варя все не могла уснуть. Ее кровать стояла у самого окна, а напротив, на улице, висел электрический фонарь. Ветер раскачивал его, и по комнате то пробегали сумеречные полосы света, то наступала густая темнота. Варя снова возвратилась мыслью к разговору с Седюком. Она все больше чувствовала, что разговор этот бесконечно важен для нее каким-то особым, скрытым значением. Но когда она старалась понять и выделить этот скрытый смысл, все опять расплывалось и путалось. И вдруг она поняла: это была тайна. Тайна связывала его, жила в нем постоянной болью, теперь он высказался, ему стало легче. А она разделила его тайну, она этим связана с ним, стала ему ближе.
«Глупая! — сказала она себе с упреком. — Он сейчас спит и видит сны, и, поверь, тебя в этих снах нет, а ты думаешь о нем, все думаешь, все думаешь!»
И от несправедливости всего этого ей стало горько. Она вытерла выступившие от обиды слезы и приказала себе спать. Но сон не шел. В голове ее путались разные образы — лицо Седюка, темная долинка, заваленная снегом, верхушки лиственниц, снова его лицо. И над всем поднималась широкая, неправдоподобно нарядная ночь, струилось, металось и плясало сумрачное пышное сияние, небо осыпалось красными, зелеными, желтыми иглами. Варя уже не Думала ни о нем, ни о его жене, ни о себе — неистовая цветовая буря металась по комнате, наполняла и поглощала ее, дышала свежим холодом. Откуда-то издалека отчетливо пробило три часа. В замочной скважине осторожно звякнул ключ. Варя, испуганная неожиданным звуком, приподнялась на кровати. В комнату тихо вошла Ирина. Она минуту стояла у двери, приглядываясь к темноте, потом сделала несколько шагов.
— Включите свет, Ирина, — прошептала Варя. — Зина спит, она ничего не услышит.
Но Ирина не подошла к выключателю, а остановилась посреди комнаты. В полусвете сияния, проникавшего сквозь замерзшее окно, она вырисовывалась смутно и неопределенно. Она не сбрасывала пальто, запрокинула вверх руки и откинула назад голову. Платок сполз с ее головы и с шуршанием свалился на пол — на темном полу лежало светлое пятно. Все это было так, как часто происходило — Ирина любила эту позу с запрокинутыми вверх руками. И все это было другое, чем прежде, — и ее странное молчание, и то, что она не поднимала упавшего платка, и даже то, что она не зажигала света, словно боялась его. И Варя вдруг поняла, что произошло с Ириной, она поднялась на кровати.
— Ирина! — сказала она отчаянно. — Ирина! Ирина медленно подошла к кровати и, еще не сев на нее, крепко ухватила Варю за голые плечи. Ее волосы упали Варе на лицо, она прижималась к Варе всем телом. И снова она была не похожа на себя, равнодушную ко всему, лениво-замедленную. Варя ощутила, как от нее струятся волнение, тревога и счастье. В комнате было темно, но Ирина вся словно светилась этим внутренним волнением. Варе казалось, что она видит ее лицо — румяное, смущенное, полное восторга. И Варя, вспомнив о нападении на Зину, спросила совсем не то, что надо было спрашивать, а первое, пришедшее в голову:
— Он проводил вас, Ирина? На улице сейчас опасно.
— Да, он проводил меня, Варя. Он такой хороший, Варя, он такой хороший! — Ее голос и слова подтверждали то, что Варя уже угадала. И сама Ирина знала, что Варя все угадала и больше объяснений не нужно.
И тогда Варя, потрясенная, проговорила то самое главное, что надо было говорить:
— Да ведь у него жена и дети, он никогда их не бросит. Зачем вы разбиваете себе жизнь?
Ирина вскочила, оттолкнув Варю.
— Ну и что же? — крикнула она громко. — Какое мне до этого дело? — Испуганная своим криком, она оглянулась — Зина спала. Она снова села на кровать, положила руку на Варино плечо и проговорила со страстным убеждением: — Какое это имеет значение, Варя? Какое значение?
— Очень большое, — сказала Варя скорбно. — Как вы не понимаете? На всю жизнь или просто так…
— Нет, не так, не так! — прервала ее Ирина. — Нельзя это говорить, Варя. — Она зашептала горячо, страстно: — Нет, Варя, нет! Ты пойми, мы мучаемся. Мне двадцать пять лет, а я жизни не видела. А жизнь проходит, лучшие годы жизни, пойми это, Варя! И сколько так еще ждать, в одиночестве, я тебя спрашиваю, сколько? Ты не знаешь, и я не знаю, и никто не знает. Ну и пусть он женатый — разве я виновата в этом? Но он любит меня, а я так хочу, чтобы меня любили! Я так хочу, чтоб меня любили! — с вызовом повторила она, поднимая голову. И снова, наклонившись к Варе, она проговорила с глубокой верой в свои слова: — И я тебе еще скажу: для кого мне хранить себя? Может, он, тот, на всю жизнь, совсем не придет или придет злой, будет меня обижать, мучить, изменять мне, — разве мало таких? Мне говорят: «Ты красива, найдешь свое счастье», — а я не хочу быть красивой, хочу быть счастливой! Думаешь, я не знаю, что все это ненадолго? Знаю, знаю, все знаю. Если он уйдет назад, к жене, слова ему не скажу в укор, потому что я сама виновата. А сейчас я счастлива и ничего мне больше не нужно. Я вот столько лет ждала этого и все боялась, шаг боялась сделать, а сегодня сама бросилась ему на шею!
Варя отвернулась от нее и положила голову на подушку. Ей было плохо. Сердце ее тяжело стучало и металось, голова кружилась. Ирина шептала ей горячо и ласково:
— Варенька, дорогая, я же все вижу — ты любишь его. И он тебя любит, поверь, глупая! Чего же ты ждешь еще? Для кого, Варенька? Ну и пусть он женатый, как мой Володя, а сейчас он мой и долго еще будет мой, долго, Варя!
Но все это было так далеко от того, о чем мечталось Варе, что она застонала от отчаяния и обиды. Она прошептала сквозь слезы:
— Не говори мне этого, не надо, не надо!
11
Начавшаяся полярная ночь неторопливо разматывала свои напасти — морозы крепчали, одна пурга сменяла другую, на землю наваливались непробиваемые темные тучи. Радио неделями не работало из-за непроходимости в эфире, в клубе месяц крутили одну и ту же картину. Ленинск превратился в остров, наглухо отрезанный от всей страны. Только теперь Седюк понял, какой глубокий смысл был в словах северных старожилов, когда они говорили: «Там, на Большой земле» или «Там, на материке…» И когда в мелькнувшее окошко хорошей погоды прорвались сразу три самолета с новыми людьми, медикаментами, газетами, он так же «слетел с точки», как и все в поселке. Установившийся в Ленинске порядок жизни «днем и ночью работаем, а остальное время спим» (как определил его Янсон) был сметен.
У клуба не иссякала толпа, все хотели попасть в кино. Привезенные новые фильмы показывали с десяти часов утра до четырех часов ночи, и мест ни на один сеанс не хватало. Во всех цехах и строительных конторах охотились за свежими людьми и комплектами газет. И на людей и на газеты записывались и очередь, пытались добыть их вне очереди, применяя запрещенные методы борьбы и без зазрения совести подставляя соседу ножку. Седюк, узнав о самолетах, кинулся в проектный отдел — ждать, пока газеты дойдут до опытного цеха, он был не в силах.
Он попал в самый пожар страстей. Во всех семнадцати комнатах проектного отдела уже второй день не было ни одного работающего человека. Отдел превратился в распавшееся на семнадцать очагов политзанятие или митинг. На чертежных досках были расстелены газеты, над каждой газетой склонялись десять голов, еще десяток человек, не добравшись до вожделенной помятой полосы, стояли рядом, слушали и вмешивались в споры. Обсуждения и страстные дискуссии открывались посреди чтения и едва ли не после каждой статьи. Прочитанную газету передавали на следующий стол или уносили в соседнюю комнату, где обменивали на другую.
Седюк хотел знать одно: что со Сталинградом? Он пустился отыскивать ту комнату, где читали самые ранние газеты, чтобы проследить все сводки по порядку. Вот уже два месяца изо дня в день, утром и вечером, радио сообщало только о боях в районах Сталинграда и Моздока. Давно уже прошло то время, когда в каждом сообщении мелькали все новые и новые названия оставляемых городов, покидаемых речных рубежей, люди уже не находили в самой сводке картины отступающих армий, брошенной техники, окруженных, пробивающихся с боями дивизий. Но люди научились читать и слышать между строчками. Если диктор говорил, бои идут упорные, напряженные, ожесточенные и тяжелые, то все понимали, что все это совсем различные бои. Когда только упорные — еще не страшно, войска удерживают свои рубежи. Если напряженные — значит, нам трудно, у немцев перевес, мы напрягаем все силы. Если ожесточенные — немцы рвутся вперед, атаки сменяются контратаками, земля горит под ногами, таков ожесточенный бой. А уж когда тяжелые — так в самом деле тяжко сверх меры, мы отступаем, теряем людей и технику. Самые лучшие бои — активные: мы продвигаемся вперед, выбиваем немцев. И по радио в сообщениях о Сталинграде чаще всего слышались самые грозные слова: напряженные и тяжелые бой. Еще нигде не было сказано, что сражение, вспыхнувшее у стен Сталинграда, — величайшее, решающее сражение всей войны, но каждый чувствовал, что это так. И никогда за все время войны ни одна сводка не порождала такой тревоги, такого молчаливого ожесточения, как простая, изо дня в день повторявшаяся сводка Сталинградского сражения. Первые известия о вторжении немцев в Сталинград, об уличных боях, о сражении в заводских корпусах вызывали страх и ненависть. Теперь к этому чувству прибавилось новое — гордость за великий, истерзанный, непобедимый город. Сводки еще говорили о немецких успехах: враг прорвался к Волге, разрезал наши армии надвое, захватил центр города, все исступленнее грохотала битва в цехах тракторного и металлургического заводов, один за другим падали все новые и новые городские кварталы, улицы и дома. Но слово «Сталинград» уже означало не высшую точку фашистского наступательного движения — это был образ великой стойкости, несгибаемого мужества, неслыханных трудностей и блистательного умения преодолевать их.
Седюк с жадностью читал газету за газетой. В статьях военных корреспондентов вставали живые картины великого сражения: бои за овраги, улицы и дома, битвы с танками в разрушенных заводских цехах, ночные переправы через Волгу под бомбежкой, схватки в воздухе.
— Какие заводы погибли! Лучшие заводы нашей страны! — услышал Седюк.
Он повернулся и увидел Телехова. Старик страдал. Седюк вспомнил, с какой любовью Телехов описывал сталинградский завод качественных сталей. На этом заводе неистовее всего бушевала война, именно здесь непоправимее всего были разрушения. Седюку захотелось сказать Телехову что-нибудь ласковое, что-нибудь такое, что отвлекло бы его от мрачных мыслей. Но он не решился.
В комнату строителей густо повалил народ, ожидался доклад прилетевшего в Ленинск фронтовика Симоняна. Люди размещались на стульях, столах, подоконниках, даже на чертежных досках. Потом появился Телехов с Симоняном — высоким, быстрым человеком в военной шинели. У Симоняна было темное лицо с огромным носом и пылающим глазом — второй был прикрыт черной повязкой. Голос у Симоняна был тонкий, пронзительный, всюду слышный.
После доклада Седюк пошел в опытный цех. Ему хотелось увидеть Варю. Она была в лаборатории и заканчивала расчеты по анализам. Седюк, не раздеваясь, принялся выкладывать новости. Во время его рассказа в лабораторию вошел Киреев и тоже стал слушать. Даже сидевшая к ним спиной Бахлова бросила свои рабочие журналы и повернулась к Седюку. Только Ирина слушала его невнимательно, посреди разговора она поднялась и вышла.
— Что с ней, Варя? — спросил Седюк, прерывая свой рассказ. — Что-нибудь нехорошее случилось? На ней лица нет.
— Не с ней, а с Владимиром Леонардовичем, — ответила Варя. — Полчаса назад к нему пришел один из новых, прилетевших с этими самолетами. Это его старый друг, фамилия его Федотов. Сейчас они сидят и разговаривают. Федотов привез Владимиру Леонардовичу вести о его семье, вести нехорошие, Ирина мельком слышала.
Ирина снова показалась в дверях. Она села в стороне, чтобы не мешать беседе, но не справилась с собой — из глаз ее закапали слезы, она вытирала их, отворачивалась. Варя подошла к ней и стала молча гладить по голове. Седюк не мог уже больше рассказывать, даже Киреев с каким-то странным для его высокомерного лица виноватым сочувствием следил за Ириной. Седюк встал и дотронулся рукой до ее плеча.
— Ирина Сергеевна, — сказал он с волнением, — вы знаете, Владимир Леонардович всем нам дорог, скажите: что там происходит у них?
— Я случайно услышала, — прошептала Ирина. — Если Владимир Леонардович узнает, он рассердится..
— Он ничего не узнает, — горячо вмешался в их разговор Киреев. — Расскажите нам, мы будем молчать.
Ирина, останавливаясь и прислушиваясь, не идет ли Газарин со своим гостем, передала, что ей удалось услышать, когда она заходила в комнату и стояла в прихожей, где помещались аккумуляторы. Федотов рассказал Гагарину, что видел его жену, Лизу, и детей. Он встретил их на улице. Жена Газарина с дочкой Сонечкой тащили детские санки, на них лежал завернутый в газету детский трупик — трехлетний сын Коля. Федотов помог им тащить санки на кладбище. Лиза сказала, что муж в Москве, прислал ей со знакомым летчиком посылку, если бы не эта посылка, они все давно бы погибли. Федотов обещал зайти к Лизе, но не успел — его свалил тиф, — а через месяц, в феврале, перед самой своей эвакуацией, он добрался к ним и узнал от соседей, что Лиза с Соней исчезли. За несколько дней до его прихода у Сони открылся бред, она потеряла сознание. Лиза совсем обезумела, схватила девочку, закутала ее и унесла куда-то. Соседи отговаривали, удерживали, но не смогли. Лиза твердила: «Тут она умрет, я пойду искать лекарства, помощи!» С тех пор ее никто больше не видел, а на столе остались хлебные карточки — единственный источник жизни… Федотов сказал: «Таиться не хочу — по всей видимости погибли».
Она замолчала. В глазах Киреева стояли слезы. Он вдруг скверно выругался и быстро вышел из аналитической, хлопнув дверью. Бахлова повела в его сторону головой, она одна не подошла к Ирине и не расспрашивала ее. Но ее лицо было полно молчаливого отчаяния. Крепко закусив губу, она неподвижно смотрела в одну точку.
Из энергетической вышел Газарин со своим гостем. Сквозь стеклянную дверь лаборатории их было хорошо видно. Высокий и толстый Федотов шел, опираясь на палку. Он такими глазами взглянул на людей, сидевших в аналитической, словно это были его злейшие враги. Через минуту Газарин возвратился. Ирина, выйдя в коридор, преградила ему дорогу.
— Владимир Леонардович, — сказала она отчаянно, — разрешите мне к вам? Мне очень нужно.
Он с недоумением смотрел на нее. Ее слова не сразу доходили до него. Потом он испуганно махнул рукой.
— Нет, нет, Ирина, позже, через час, — сказал он поспешно. — Вы меня извините, мне хочется поработать, кое-что написать. Надо одному…
Ирина возвратилась в лабораторию. Варя взяла ее за руку.
— Пойдем, Ирина, — проговорила она ласково. — Завтра поговорите.
Но та покачала головой.
— Я не могу уйти, — прошептала она горько. — Пойми, я не должна оставлять его одного. Я подожду немного и постучусь к нему.
Варя с глубоким волнением смотрела на ее полное смятения, покрытое красными пятнами, ставшее вдруг совсем некрасивым лицо. Ирина была единственной в Ленинске, кто не понравился ей при первом знакомстве. А сейчас Варе казалось, что еще не встречала она человека, поступки и чувства которого были бы так близки ей самой. Она до боли, до слез понимала, как можно страдать горем другого, любимого человека, как можно хотеть все, даже жизнь, отдать за то, чтобы этот человек был счастлив — сам, не с тобой…
12
В середине сентября Седюк пустил в опытном цехе свой малый опытный медеплавильный завод — так теперь официально называлось это сооружение. Здесь уже работали обогатительная линия, сушильная и отражательные печи, электролизные ванны. Юношей нганасан Седюк отдал Романову, а девушек определил на электролизные ванны. Вначале дело у них шло плохо. Девушек пугал темно-синий раствор, кипевший от выделявшихся в нем пузырьков водорода и кислорода. Стрелка вольтметра, бегавшая, как живая, по всей шкале, внушала им ужас. Но постепенно они освоились. Юноши же не только быстро привыкли к печам, но и увлеклись новым занятием. Когда Яша Бетту впервые удачно загнал ломиком глиняную затычку в летку и струя расплавленного металла, брызнув искрами во все стороны, оборвалась и иссякла, он бросил ломик и с визгом и хохотом затопал ногами.
— Одурел, парень! — говорил Романов, снимая очки и сам от души смеясь счастливому хохоту Яши.
— Все теперь могу! — кричал опьяненный успехом Яков. — Все теперь сделаю, как другой! Правда, Василь Графыч?
— Правда, правда, — подтверждал Романов, вытирая прослезившиеся от смеха глаза.
Сбежавшиеся со всех сторон нганасаны радостно хлопали Якова по спине и смотрели на него с уважением.
Среди других гостей, каждый день навещавших опытный цех, появилась и Караматина. Она никого не предупредила о своем приходе. Романов в это время готовился разливать черновую медь в изложницы. Седюк и Киреев прохаживались по цеху. Появление Лидии Семеновны раньше всех заметили нганасаны — они с криками побросали свой металлургический инструмент и окружили ее. Киреев, никогда до того не видевший Лидию Семеновну, возмутился таким непорядком. Он подошел к ней и тронул ее плечо — она, разговаривая с нганасанами, стояла к нему спиной.
— Слушайте, гражданочка, здесь не бульвар, — сказал он бесцеремонно. — Прошу отсюда уйти!
— Да это Караматина, главный начальник наших учеников, — проговорил Седюк, засмеявшись и останавливая Киреева.
— Все равно, без пропуска в цех посторонние не входят, — твердил упрямый Киреев, еще больше разозлившись от заступничества Седюка.
Но Лидия Семеновна сама знала, как постоять за себя. Она пренебрежительно отвернулась от Киреева, не пожелав услышать его слова. Сняв варежку, она пожала руку Седюку.
— Здравствуйте, — сказала она. — Ну, показывайте мне ваше предприятие, мои мальчики в общежитии говорят теперь только о печах.
— С охотой, — проговорил Седюк, беря ее под руку и отводя в сторону от печей.
Он оглянулся с усмешкой на Киреева. С Киреевым произошло неожиданное превращение — он был укрощен. Он смирно и молчаливо плелся за Седюком и Караматиной. На лице у него было такое постное и смущенное выражение, что Романов, дававший объяснения по ходу операции, поглядывал на него с недоумением и тревогой.
— Можно мне поработать? — попросила Лидия Семеновна.
Она натянула длинные рукавицы, взяла у Романова металлургическую ложку с двухметровой ручкой и, подойдя вплотную к разливочному желобу, осторожно подставила сбоку к струе край ложки и отобрала пробу меди, не брызнув, не расплескав ни капли, что было бы опасно для двух рабочих, державших изложницу у самой струи. Скупой на похвалы Романов не удержался от одобрения.
— Молодцом, девушка! — сказал он, надевая очки, которые всегда держал в руках, и осматривая Караматину, будто только сейчас впервые ее увидел. — Вам бы в металлурги идти, ей-богу! А оделись как на танцульку, — добавил он с осуждением. — Вот прожжет вам фетровые валеночки и чулочки, кожу пораните — что тогда делать придется?
— Ничего, перевяжусь, — отвечала Караматина весело. Она сияла от удовольствия.
Стоявший рядом Киреев схватил Седюка за руку и отвел его в сторону.
— Вот ловкая девка, а? — сказал он с уважением. — Я думал, какая-нибудь фря из управления комбината, смотрите, как она разодета, даже надушилась, а она возле печи управляется, как около самовара. — И добавил почти с завистью — А какая красивая!
— Хороша Маша, да не наша, — ответил Седюк, улыбаясь. — Хотите, познакомлю. Выскажете ей свое восхищение.
Высказать свое восхищение Караматиной Киреев, однако, не сумел. Краснея оттого, что приходится быть вежливым, он пробормотал, что на печи сегодня много газу; непривычному человеку требуется противогаз. Не желает ли товарищ Караматина посмотреть другие помещения опытного цеха? Он может проводить. Лидия Семеновна согласилась пойти по опытному цеху.
— Пойдемте снами, — шепнула она Седюку.
Они шли втроем. Киреев, стараясь продлить удовольствие совместной прогулки, показывал каждый уголок, и тупик, и окошко, словно все это были очень важные, достойные изучения вещи. В своем увлечении он ткнул пальцем даже в Бахлову и проговорил: «А это наш начальник лаборатории, Надежда Феоктистова!» Лидия Семеновна начала кланяться, но возмущенная неожиданным вторжением посторонних Бахлова повернулась к ним спиной. Киреев, не смущаясь, повел их в лабораторию Гагарина. Седюк по дороге кинул несколько слов Варе, взвешивавшей на аналитических весах пробу руды. Гагарина не было, и объяснения по электростатической сепарации углей давала Ирина Моросовская. Караматина интересовалась всем, но смотрела не столько на сепаратор, сколько на Ирину.
Когда все было осмотрено и они вышли из цеха наружу, Киреев стал горячо просить Лидию Семеновну приходить почаще: ученики ее народ хороший, но посматривать за ними нужно, лучше, если она сама детально ознакомиться с их работой. Он пытался задним числом оправдаться в своей грубости.
— Я вас сначала не узнал, — сказал он. — Мне показалось, это новая любопытная из управления, там в техническом отделе сидят какие-то девушки.
— А я вас сразу узнала, — возразила Караматина. — Вы именно такой, как вас описывают. — Она попросила Седюка: — Проводите меня немного, Там меня ждет машина.
Седюк по дороге сказал Лидии Семеновне со смехом:
— Сегодня я впервые по-настоящему узнал силу вашего взгляда. Янсон прав, Киреев был ослеплен и повержен.
Она возразила с досадой:
— Ах, все это чепуха, не нужно мне этого ничего! Но Седюк продолжал смеяться:
— Нет, теперь я твердо верю — нет такого сердца, которое бы не загорелось под действием ваших глаз. По части покорения людей вы чемпион.
Она сказала с ласковым упреком:
— Я не заметила, чтобы ваше сердце очень пылало, Михаил Тарасович.
Он сразу стал серьезным.
— Я — другое дело, Лидия Семеновна. Я неизлечимо поражен бациллами женоустойчивости.
— Знаете, одна неудача больше огорчает любого чемпиона, чем радуют десятки побед. Вы, впрочем, клевещете на себя насчет женоустойчивости. Кто эта девушка, которой вы так нежно улыбнулись?
— Нежно? — изумился он. — Вам показалось, Лидия Семеновна.
— Нежно, нежно, — настаивала она. — А она покраснела. Это, наверное, та самая, с которой вы приехали в Ленинск и ходите в кино? Постойте, как ее зовут? Кажется, Варя? Варя Кольцова? Так? Вас удивляет моя осведомленность? Мне рассказывал Янсон. У меня память хорошая, я сразу все запоминаю. Значит, это Варя? Ну, я с Янсоном не согласна, он говорил, что она серенькая, а у нее очень миленькое, доброе лицо. Мне она даже чем-то понравилась.
Слова эти больно его укололи. Веселый и пустой разговор превращался во что-то совсем не веселое и не приятное. Он хмуро сказал:
— А вы, оказывается, злая. Это очень нехорошо. Она ничего не ответила и заторопилась к машине.
13
В один из редких свободных вечеров Седюк решил исполнить свое обещание и навестить Козюрина.
Козюрин жил в третьем общежитии, в двухэтажном доме по Пионерской улице. В этот дом вселяли только лучших рабочих разных строительных площадок и цехов. Он был более благоустроен, чем другие дома, — в нем работали центральное отопление и водопровод.
Седюк шел по коридору первого этажа и осматривался. Широкий коридор был тускло освещен двумя лампочками. Оштукатуренные стены не были побелены, кое-где штукатурка отваливалась, в углах проступала сырость.
По коридору тащился пьяный парень. Он громко икал и хватался рукой за стену, чтобы не упасть.
— Где здесь живет Ефим Корнеевич Козюрин? — спросил Седюк.
Парень медленно поднял голову и минуту молча смотрел на него. Значение слов, видимо, с трудом доходило до его сознания. Потом лицо его просветлело.
— Ефима Корнеича? — переспросил он. — Это можно. Тут Ефим Корнеич. Второй этаж, комната двадцать три. Хороший человек, Ефим Корнеич, понятно?
— Понятно, — ответил Седюк. — А скажи, друг, как тебе удалось так угоститься, когда нигде нет спирту?
Парень хитро усмехнулся.
— Военная тайна, — сказал он более твердым голосом. — Отдал полкарточки продуктовой — выпил вволю. А рассказывать не буду, нет.
— А жить как будешь без продуктов? — спросил Седюк.
— Полмесяца протяну, — презрительно пробормотал парень и широко зевнул. — Ребята помогут.
Он поплелся дальше.
Седюк поднялся на второй этаж. В коридор выходило двадцать одинаковых дверей, и ни на одной не было надписи. Седюк постучал в первую попавшуюся. Ему открыл широкоплечий человек, немолодой, с характерным широким лицом коренного сибиряка.
— Скажите, в какой комнате живет Козюрин? — спросил Седюк, силясь вспомнить, где он видел это недоброжелательное лицо.
— Номера не знаю, а Козюрин и все его хулиганы живут там, — ответил человек, показывая на вторую дверь наискосок. — Могли бы и не спрашивать — идите прямо на ругань и крик и попадете в свою компанию.
— Да ведь вы Турчин! — воскликнул Седюк. — Здравствуйте, вижу, не помните? Мы вместе ехали в Ленинск. Помните, в Пинеже на поезд садились, еще в дороге лопатой орудовали — путь поправляли. Вы тогда всех удивили — подносчик за вами не успевал.
Теперь и Турчин призвал Седюка. Если бы Седюк не сказал о его хорошей работе, он, наверное, с треском захлопнул бы дверь. Но обидеть человека, сохранившего о нем такое хорошее воспоминание, он не мог. Он с усилием согнал с лица недоверие и принужденно улыбнулся.
— Что-то вспоминаю, — сказал он почти приветливо. — Вы тогда всеми нами командовали, кому где становиться.
— Был грех. — Седюка вдруг охватило желание подразнить этого, как он помнил, нелюдимого и всем недовольного человека. Он сказал с ласковым укором — Что же это вы, товарищ Турчин, так за дверь схватились, я и сам без приглашения не зайду.
— Да нет, я так, — смешался Турчин. — Заходите, пожалуйста.
Он потеснился, открывая проход, и хотя Седюк видел, что Турчин приглашает его через силу, он все-таки зашел, сел и с любопытством осмотрелся.
Комната у Турчина была небольшая, но светлая и чистая той придирчивой, лелеемой чистотой, которая характерна для староверов. На стенах висели портреты вождей, на этажерке стояла библия в добротном переплете, рядом с ней — разрозненные тома Ленина. На самом видном месте, на круглом столе, лежал альбом. Приближался час ужина, на столе были расставлены тарелки с нарезанным хлебом, сахарница, раскрытая банка консервов. Турчин аккуратно прикрыл еду клеенкой.
— Странное сочетание, — заметил Седюк, указывая на Ленина и библию.
— Женино хозяйство, — коротко ответил Тур-чин. — В эти дела не мешаюсь.
— Да вы же один ехали сюда! — удивился Седюк.
— Жена на той неделе прилетела. Вон три самолета прибыли, на одном из них. И книгу эту священную с собой привезла, она всюду ее возит.
Он замолчал, не проявляя больше никакого желания развлекать гостя. Седюк, не спрашивая разрешения, взял со стола альбом и принялся перелистывать его. Он знал, что альбомы для того и кладутся на видное место, чтобы их брали и рассматривали.
Он ожидал увидеть семейные фотографии бабушек и дедушек, выпученные глаза, напряженные, парадные лица, праздничные, венчальные и просто «выходные» костюмы, карапузов и сорванцов, какими некогда были владельцы альбома. Но альбом поразил его. Это было собрание газетных вырезок, клочки помятой желтой, серой, коричневой бумаги, корреспонденции, очерки, заметки, статьи — среди них попалась даже одна с математическими формулами и выкладками. И в каждой статье, заметке упоминалась фамилия Турчина. Седюк, все более увлекаясь, перелистывал страницы альбома. На «его пахнуло романтикой первых лет советской власти. Газетные клише рассказывали о послевоенной разрухе, трудном восстановлении, героическом порыве первых пятилеток. На одной фотографии поднимали вручную паровоз. Маленький, пухлый паренек, странно похожий на Турчина, самозабвенно нажимал плечом на стенку тендера и скашивал на фотографа глаза. Седюк видел разваленные, допотопные цехи, железнодорожные насыпи, перед ним возникали равнины и степи, вздымались горы, строительство шло и усложнялось, кустарные цехи сменялись огромными заводами, поднимались домны, громоздились мощные котельные агрегаты. И маленький, пухлый паренек роб и раздавался в плечах, превращался в крепкого, самоуверенного, знающего себе цену человека. В тридцатом году первый орден украсил грудь этого человека, восемь снимков кричали об этом торжестве, славили его. На одном из них, самом почетном, Калинин протягивал Турчину заветную грамоту и коробочку. И еще награды, еще ордена. Седюку на каждой странице попадались фразы: „Наш славный ударник“, „Известный стахановец Турчин“, „Магнитогорские землекопы отстают от нашего Турчина“. Он заинтересовался статьей с математическими выкладками. „Удивительное мастерство знатного землекопа товарища Турчина, — писал автор статьи, — его производственные результаты должны быть изучены точным хронометражем и лечь в основу нового типа расчетов выемки грунта“.
Седюк поднял голову и, захлопнув альбом, посмотрел на Турчина. Тот сидел по-прежнему замкнутый я недовольный, но в глазах, маловыразительных, как и его лицо, светилось удовлетворение — ему понравилось увлечение, с каким гость рассматривал собрание газетных вырезок.
— Где вы сейчас работаете, Иван Кузьмич? — спросил Седюк с уважением.
— На ТЭЦ, — ответил Турчин коротко.
В комнату вошла низенькая, полная женщина с добрым лицом. Она посмотрела на Седюка удивленно, потом протянула руку, приветливо улыбнулась.
— Жена моя, Анна Никитична, — сказал Турчин. Анна Никитична откинула клеенку и захлопотала у стола.
— Очень рада, очень рада, — повторила она несколько раз, и было видно, что она в самом деле: рада приходу Седюка, хотя он ей был до этого незнаком. — Сейчас будем ужинать, прошу к столу. Иван Кузьмич, что же ты не просишь? Вот смотри, гость наш даже не разделся, — ну, разве так можно?
— Прошу, — без особого радушия пригласил Турчин. — Раздевайтесь.
Седюк отказался. Он объяснил, что его ждут, он уже дал слово и не хочет обманывать людей.
— Добро бы люди, — возразил Турчин с презрением, — так, мусор человеческий.
Прощаясь, он был так же сух и неприветлив, как при встрече. Видимо, он ценил себя, этот человек. Он невольно приучался к тому, что его дружба и приветливое обращение — дар, которым не следует оделять каждого встречного, если даже с этим встречным и провел несколько часов в трудной дороге.
Уже выходя, Седюк спросил:
— Вы что же, так вдвоем и живете?
— Одни живем. Двое у нас, сын и дочка, оба на фронте, он — в танковых частях, она — врачом, — вздохнув, ответила Анна Никитична. — Пока бог миловал, живы-здоровы. Только и радости, когда письма приходят. А тут, говорят, такой край, что и письма месяцами не доставляют.
— Ну, это сильно преувеличено, — утешил ее Седюк. Она нравилась ему, и он хотел сказать ей на прощание что-нибудь хорошее.
Снова выйдя в коридор, Седюк постучал в указанную ему Турчиным дверь, и несколько голосов откликнулось: „Да!“ Комната, куда он вошел, была большая, светлая, в три окна, но небеленая и грязная. Вдоль стен тянулось восемь коек, посредине стола, заваленного тарелками, чашками, жестянками от консервов, стояло прикрытое газетой ведро с водой. Лампочка над столом тускло светила сквозь махорочный дым. Люди — среди них Седюк узнал Жукова и Редько — сидели у стола на двух скамьях и на койках, кое-как заправленных грязными одеялами. В шуме громкого разговора на Седюка вначале не обратили внимания. Потом к нему подбежал обрадованный Козюрин.
— Здравствуй, Михаил Тарасович! Вот спасибо, что пришел! — кричал он, таща Седюка на середину комнаты. — Подвинься, Паша, — просительно сказал он высокому парню, сидевшему на краю скамьи. — Гость пришел!
— Ну и что же, что пришел? — спросил парень сиплым голосом и придвинулся еще ближе к краю скамьи, закрывая последний уголок, на который можно было сесть. Он свирепо взглянул на Седюка. — Я сам тут гость и не держусь такого мнения, чтоб всякому уступать место.
Жуков медленно встал и подошел к Седюку.
— Здорово, начальник, — сказал он дружелюбно и протянул руку. — Мы с тобой старые знакомые. Один раз чуть на кулачки не схватились. Помнишь меня?
— Помню, — улыбнулся Седюк. — До кулачков не дошло.
— Не дошло, — согласился Жуков. — Но характер у тебя, начальник, не мамин, а папин. Паша, — обратился он неожиданно кротким голосом к парню, сидевшему на краю скамьи, — не видишь разве, со знакомым разговариваю? Встал бы, как хороший человек, да вытер получше скамью — после тебя многим и сидеть неприятно.
— Ничего, я присяду в другом месте, — сказал Седюк и сделал шаг в сторону.
Но Жуков удержал его, он жестко проговорил:
— Пусть постоит: ворона — птица не важная.
— Да я и не знал, Афанасий Петрович, что это ваш знакомый, — оправдывался Паша, смахивая рукой крошки со скамьи. — Пожалуйста, разве я не понимаю..
Во время этого разговора шум в комнате прекратился. Все с любопытством рассматривали Седюка.
— Твой гость? — спросил Жуков Козюрина.
— Мой, Афанасий Петрович. На чай пригласил.
— Давай поделим гостя. Ты — на чай, а я, так и быть, на рюмочку водки приглашаю. Не возражаешь против рюмочки, начальник? — спросил Жуков Седюка.
— Рюмка — в военное время вещь дефицитная, кто же станет возражать! — Седюк разделся и повесил свое пальто на гвоздь, вбитый в переплет окна. На этом гвозде уже висели два полушубка и брезентовый плащ. — Две рюмки выдашь — и то не споткнусь.
Слова Седюка вызвали одобрительный смех. Он сел за стол — с него Паша и еще двое поспешно убрали все лишнее. Кроме Козюрина, Жукова и Редько, все остальные были Седюку незнакомы. Оглядев комнату, он заметил старика, сидевшего на кровати у самой двери. Этот человек был невысок ростом, он неприязненно смотрел на компанию у стола, а когда пошел зачерпнуть кружкой воды, было видно, что он хромает.
Одно было ясно Седюку с первой минуты: в комнате, куда он вошел, хозяином был Жуков. Он командовал, даже не отдавая приказаний. Несколько человек были у него на побегушках — он только взглядывал на них, и они, мгновенно угадывая, чего он хочет, бежали исполнять его желание. Жуков присел против Седюка — развлекать гостя разговорами, а на столе как-то неслышно стали возникать банки с консервами, рыбными и мясными, аккуратно нарезанный хлеб, чисто вымытые кружки, две бутылки со спиртом, селедка, посыпанная сухим луком, графин с водой для разведения спирта. Козюрин возился в углу с кипятильником. Контакт у кипятильника был плохой, и вода в чайнике, куда он был опущен, оставалась холодной.
— Ефим Корнеич, бросай свою мокрую воду! — крикнул Жуков. — Гость попробует нашей сухой водицы — ему на твою сырость и смотреть не захочется.
— Нельзя, на чай приглашал, — оправдывался Козюрин в десятый раз втыкая вилку кипятильника в розетку.
На этот раз контакт оказался хорошим, и вода в чайнике сразу запузырилась. Козюрин присел около Седюка.
— Значит, пришел, Михаил Тарасович, — говорил он, любовно глядя ему в лицо. — Вот хорошо, что надумал! Жаль, не предупредил, что сегодня, подготовились бы покрепче. Я тебя на той неделе ждал.
— А зачем предупреждать? — возражал Седюк, смеясь. — Главное, что пришел. — И, оглядывая тесно уставленный стол, он сказал: — Вы и без подготовки богато живете, ребята!
— А чего нам не жить богато? — спросил Жуков довольно. — У нас здесь, знаешь, кто живет? Одни стахановцы! У меня за прошлый месяц сто девяносто три процента нормы сделано. А вот у этого, у домового нашего, по прозвищу Сурин, — он кивнул в сторону хромого, сидевшего на кровати, — все двести пять процентов выведены. Ему, правда, полегче, чем нашему брату, он слесарь-инструментальщик, в его нормах никакой нормировщик без пол-литры не разберется, да это не наше дело. Начальнику завода Прохорову лестно, что у него такой знаменитый стахановец за верстаком стоит, ну, и нам, конечно, приятно.
— Я тридцать пять лет слесарной пилой работаю, — отозвался Сурин, с ненавистью глядя на Жукова. — Мою работу все люди знают. А сколько времени ты своими сварочными электродами машешь, еще никто не сосчитал. Твои проценты только в конце месяца видны, а пока ты варишь, их что-то никто не замечает.
— Злой! — Жуков приятельски подмигнул Седюку. — А ты, папаша, очень не расходуйся, это вредно для горла, — заметил он Сурину. — У нас гость сидит, человек новый, никого из нас не знает, вдруг поверит тебе. И пойдет слух, что мы не стахановцы, а прохвосты. Вот Редько, правда, случаем подкачал, месячишко только на сто семнадцать процентов свернул. Зато Козюрин выручает, другие тоже промаха не дают. Комната у нас, как на подбор, из самых крепких мужиков.
— Комната у вас хорошая, высокая, а вот грязи в ней, как в хлеву, — сказал Седюк.
— Смотря какая грязь. У нас все холостяки, нам не до уборки. Уборщица приходит по утрам, а днями и глаз не кажет. Конечно, у таких, как Турчины, все языком вылизано, у него бабе делать нечего и гости важные набегают. А мы корреспондентов из газет не принимаем, нам эта забота совсем даже напрасная.
— Нехорошо! — возразил Седюк с укором. — Все-таки можно было бы дежурства назначить, убирать в очередь.
— Человек не свинья, везде проживет, — равнодушно бросил Жуков, разливая спирт в кружки. — От излишней чистоты таракан разводится.
Козюрин пожаловался виновато:
— Трудно нам с чистотой. Пробовали эти дежурства вводить — все время срывается. То один отказывается, то другой. Гости из других общежитий приходят, тоже много грязи разводят.
— Зачем говоришь неправду? — вдруг озлобленно закричал со своего места Сурин. — Кто отказывается? Ты говори прямо, кто отказывается! Жуков отказывается, Редько отказывается. Мало, что сами отказываются, другим не дают чистоту наблюдать, даже отдохнуть не позволяют. И гости, которые сорят, — их гости. Как свиньи живем, других стыдно!
— Папаша, закругляйся! — кротко произнес Жуков. — У меня сегодня голова болит, и нет охоты на скандалы. Помолчи, пока мы выпиваем. А то на крик комендант придет, начнется разбор, кто да почему.
— Не замолчу! — закричал Сурин. — Знаю, что все коменданты у тебя куплены или запуганы. Ты только этим и берешь, что все тебя боятся. А я не боюсь! И гостю твоему скажу, пусть и гость твой знает.
Жуков встал и подошел к кровати Сурина. Он стоял молча, похожий на медведя, и всматривался Сурину прямо в лицо. Под его» кривым носом появилась злобная улыбка, от нее лицо стало еще страшнее. Сурин, замолчав, отвернулся. Но когда Жуков заговорил, голос его по-прежнему был кроток и ласков.
— Ах, какой горячий старичок! — сказал он с мягкой укоризной и покачал головой. — Не старичок, а сухая солома. Ну что бы помолчать, когда помоложе его люди разговаривают! Не имеет папаша Сурин уважения к молодости.
— Оставь его! — громко сказал Седюк. — Прав твой старик, как свиньи живете!
Жуков повернулся, улыбка медленно сползла с его лица. Он постоял, не отвечая, словно раздумывая, потом уселся на свое место у стола.
— Хаять всякий может, а помочь никто не поможет, — проговорил он. — Тебе легко, начальник, ругать за грязь, в твою комнату уборщица три раза на день бегает. А я свои проценты не языком, а руками вырабатываю, мне нет интересу после работы помои выносить и метлой размахиваться. В дежурные не пойду. И другим не дам особенно раскидываться, это верно. Мне со смены отдохнуть надо, пусть это все понимают. Выпьем, начальник! — предложил он, поднимая кружку со спиртом.
— Чистый спирт будешь пить? — спросил Седюк, с интересом наблюдая за Жуковым.
— Только чистый! Не так горчит в горле и в голову меньше бросается. Так выпьем, что ли?
— Выпьем, конечно. Только что же, мы втроем пить будем? А как остальные? Или их ты не приглашаешь? Вроде бы и неудобно так пить.
Жуков нехотя поставил кружку и обвел глазами комнату. На скамье и на койках сидело человек восемь, и все, кроме Сурина, с живейшим интересом следили, как гость и пригласившие его Козюрин и Жуков готовятся выпить. Та же кривая, уродливая улыбка обрисовалась на губах Жукова.
— Эй, приятели! — сказал он негромко. — Всех, которые хорошие, милости прошу к нашему каменному шалашу. А которые за себя знают, что черти не нашего бога, тех покорнейше прошу не мешать нашему параду.
Похоже, своеобразная формула приглашения к столу была уже известна жильцам комнаты. Три человека, в том числе Редько и Паша, торопливо уселись за стол, Сурин и его сосед, некрасивый юноша, стали раздеваться и укладываться спать, а остальные один за другим вышли, накинув на себя полушубки.
— Видишь, начальник, не все принимают запах спирта, — заметил Жуков. — Многие бегут, а которые в дремоту впадают. Ничего с такими не выходит.
— Будто уж ничего не выходит? — Седюк улыбнулся. — Просто приглашаешь не очень любезно и обходительно. Вот я приглашу, может, меня послушают — Он встал и подошел к Сурину, — Товарищ Сурин, вы не откажите в любезности, выпьем за успех войны.
Он говорил тихо, наклонившись к старику. Сурин отрицательно покачал головой.
— Не пьете? — удивился Седюк.
— Почему не пью? Пью, как все люди. А не со всеми пью. — Сурин говорил еще тише, чем Седюк, видимо, чтобы Жуков, сидевший в грозном молчании у стола и явно прислушивавшийся к их разговору, ничего не услышал. — Вы человек здесь новый, первый раз у нас, вам извинительно. А я, простите за выражение, с такими, как этот Жуков, не только пить, а в некотором месте рядом сесть не сяду. В другой раз как-нибудь, а сейчас нет.
— Не вышел домовой из своей домовины? — насмешливо спросил Жуков, когда Седюк возвратился к столу. — Напрасная затея. У папаши от честного хмеля душу воротит. Ну, все в сборе, посты на дозоре, разбойники во мгле, вино на столе. Будем здоровы!
— За победу! — провозгласил Седюк, выпивая разведенный водой спирт.
— За победу! — крикнул Козюрин и стукнул об стол опустевшей кружкой.
Седюк не пил водки давно, чуть ли не с начала войны. Выпитый спирт наполнил его теплом и затуманил голову. На минуту все как-то странно отдалилось от него, предметы и люди словно отошли в сторону, уменьшились, стали расплываться. Стараясь не показать, что опьянел, Седюк зачерпнул большой ложкой холодного мяса с горохом. Прошло несколько минут, пока вещи постепенно возвратились на свои места, обрели обычные размеры и форму.
— Ешьте, братцы, свинину с горохом! — угощал Жуков. — Конечно, лучше бы картошечки печеной, да ничего не поделаешь, время военное, трудности.
— Везде трудности, Афанасий Петрович, — хихикая сказал захмелевший Редько. — До войны трудности от строительства, на материке трудности от войны, здесь трудности от зимы, а на том свете какие трудности повстречаются? Наверное, от нехватки уголька чертячьего?
— Молчи, головешка с мозгами! — строго прикрикнул Жуков. — Товарищ начальник может тебя вовсе неправильно понять, от этого неприятности выйдут. Вон Пашка Поливанов жует, ничего не говорит — учись хорошему примеру.
— Так это тот самый Поливанов, о котором по Ленинску рассказывают, что он всю свою одежду проиграл? — полюбопытствовал Седюк.
— Ну и что же? Свое проиграл, ни у кого не брал, — с вызовом сказал Поливанов, исподлобья глядя на Седюка.
— А ты, начальник, обо всем наслышан! — весело воскликнул Жуков. — Был грех, был. Одно исподнее парню оставили, да и то чтобы уборщица не обмерла. Ну, да быль молодцу не укор. Выпьем по этому случаю.
От второй кружки опьянели все. Редько затянул визгливым фальцетом песню, Поливанов сиплым басом подтягивал, Козюрин, внезапно умилившись, стал хвалить Седюка: до чего человек душевный, крепко свое дело знает, а сейчас вот пришел к нему в гости… Потом Козюрин стал просить прощения за грязь и наконец разразился целой речью. Если говорить правду, так у них хуже, чем во всех общежитиях. Нечего греха таить, везде плохо, строители поторопились с домом, масса недоделок, поддерживать чистоту тут нелегко, но в семейных комнатах чисто. Турчин — он живет напротив — строгий насчет этого, комсомольцы на первом этаже тоже, а вот у них ничего не выходит. Пробовали, старались — нет, не получается…
— Выпьем, начальник! — сказал Жуков, презрительно слушавший Козюрина, и разлил остатки спирта в две кружки.
Теперь и в глазах Жукова появилась пьяная муть, и они потеряли свой колючий, пронзительный блеск.
— Хорошая штука! — сказал Седюк, кивнув на пустые кружки. — Где берешь?
Жуков захохотал.
— Уморил, начальник, ох, уморил! — всхлипывая, бормотал он и, немного отдышавшись, заговорил уже серьезно: — Где беру, спрашиваешь? Там уже нет, где брал, так что и спрашивать нечего. Одно тебе скажу — у кого деньги имеются, тот все, что угодно, достанет, не то что спирт. Были бы денежки да была бы охота их тратить… А Жуков не кусочник, нет! — добавил он с пьяным хвастовством. — Жуков не трясется над рублишкой! Пусть трясутся те, у кого больше рубля за душой нет. У Жукова были деньги и всегда будут, так и знай, начальник!
Седюк посмотрел на часы. Был уже первый час. Сурин и его сосед спали. В комнату поодиночке возвращались ушедшие жильцы. Седюк встал и поблагодарил хозяев за угощение. Его пытались удержать, но он не остался. Вначале ему было любопытно наблюдать жильцов этой комнаты, но сейчас он испытывал отвращение — порядки тут были как в кабаке.
— Заходи, Михаил Тарасович, заходи, — бормотал совсем пьяный Козюрин. — Предупреди только — будет чисто, как у тещи. Сам увидишь.
— Пашка, помоги раздеться Ефиму Корнеичу! — приказал Жуков.
Поливанов взял Козюрина под мышки и повел к кровати.
— Мы проводим тебя, начальник, — сказал Жуков, поднимаясь вместе с Редько. — Одевайся, Миша, и мой полушубок достань.
В коридоре никого не было. Сквозь открытую настежь наружную дверь врывался морозный воздух и стлался паром по полу.
— Беззаботно живете, — заметил Седюк. — Говорят, кругом грабят, а у вас даже засова нет на наружной двери. Вроде сами приглашаете воров. И не боитесь?
— А чего нам бояться? Пусть лучше нас боятся, — ответил Жуков, хитро подмигивая. — Еще, знаешь, папаня-покойник меня учил: «Зачем тебе, сынок, людей бояться? Держись так, чтоб другие тебя боялись, и все пойдет на лад». Я эту папину завещанию помню. Пусть воры забираются — не обрадуются.
Он повел плечами, показывая, что вору, забравшемуся в их общежитие, придется несладко. Седюк глянул на улицу. Ярко освещенная электрическими фонарями, она была пустынна. Вверху, в темном навесе неба, пылало неяркое полярное сияние.
— Прощайте, ребята! — сказал Седюк.
— Прощай, начальник! — ответил Жуков, а Редько молча поклонился ему вслед.
Жуков минуту смотрел в темноту, затем обернулся к Редько. Лицо его, полное звериной, слепой ярости, было страшно. Редько в страхе метнулся назад, но Жуков схватил его рукой за грудь и стал трясти с такой силой, что у Редько застучали зубы.
— Контрреволюцию разводишь, сука! — хрипел он не помня себя. — Этот гад инженер пришел все высматривать, понял? А ты ему песенки поешь про трудности, все свое нутро выворачиваешь! Хочешь, чтоб следить начали? Жукову такие товарищи не нужны! Столько труда положил с документами, в ихнюю шкуру заползли, а на болтовне попадемся — за пустяк сожрут, как кусок мяса!
Он швырнул ослабевшего Редько в снег.
— Еще когда-нибудь лишнее слово скажешь — завалю, как пса! — сказал он грозно. — Ты меня знаешь, понял? Теперь всю политику придется менять — гад приходил не зря. С завтрашнего дня организуешь мне чистоту. И карты на срок убери, слышишь?
— Слышу, Афанасий Петрович, — покорно пробормотал Редько.
14
Когда Ивану Кузьмичу Турчину предложили ехать в Заполярье, он согласился охотно: коренной сибиряк, из Обской тайги, он не страшился ни морозов, ни тяжелой работы. Но скверная дорога — его, знаменитого человека, везли в трюме, в темноте — рассердила Турчина. В Ленинске тоже все оказалось иным, чем он ожидал. Но главное, однако, было не это. Сам он, человек, известный каждому крупному строителю, кавалер трех орденов, оказался иным, чем привык думать о себе, и по справедливости уже не мог ждать к себе особого уважения, без которого жизнь казалась ему не в жизнь.
В Ленинске его поставили бригадиром, дали учеников и заверили, что ожидают от него новых рекордов. Ивану Кузьмичу только того и надо было, и он сразу повеселел.
Одетый в свой выходной костюм, с орденами по случаю первого знакомства с новым местом работы, Турчин взошел на невысокий холм площадки ТЭЦ. Под ногами лежал слоистый зеленоватый камень — диабаз. Этот диабаз предстояло крушить и выбрасывать наружу. Турчин осмотрелся. На севере блестели озерки, ниже холма, до гор, замыкавших с трех сторон горизонт, простиралась тайга: береза, ольха, лиственница и ель — хорошо знакомые лесные жители, только поменьше ростом и пожилистее. Турчин стукнул сапогом по кромке скалы. Выветрившийся камень легко раскалывался на пластинки, в изломе тускло поблескивала ржавчина.
— Можно работать! — сказал Турчин одобрительно Сене Костылину, своему новому ученику.
— Особенное здесь все, Иван Кузьмич, — отозвался Костылин, с недоверием глядя на низкое небо, озера, камни. — Думаю, трудно будет.
Мелкий, пронзительно холодный дождь заливал болотистую тундру. На вершине холма, среди расщелин, ползли полосы белого ягеля, склоны были густо покрыты багульником и брусникой — шла сумрачная полярная осень.
— Индюк тоже думал, а знаешь, чем кончил? — ответил Турчин. — Сказка долго в народе говорится, а дело скоро делается. Вот пойдут постройки, паровозы, собрания, соревнования — вся твоя особость и кончится.
Костылин, невысокий, белобровый, с упрямым ртом, недоверчиво молчал.
Сначала казалось, что Турчин прав. Вырастали конторы, склады, обогревалки, мастерские и депо, прокладывались рельсы, свистели паровозы, грохотали ударные бурильные станки, тонко пели электропилы, тяжело сопели самосвалы, на щитах у входной вахты крупными буквами прославлялись передовые рабочие, клеймились позором прогульщики и лентяи. Полуразрушившийся, выветренный диабаз легко ломался под клинком пневматического молотка, дробился кайлом, выбрасывался лопатой. Все было так, как должно было быть. С первым морозом пошел мягкий, пушистый, обычный снег. Но на третий день после снегопада ударил ветер, в воздухе заметалась мутная мгла, некрепко поставленные крыши бараков и складов смело. Тысячи тонн снега проносились над строительной площадкой, заваливая карьеры и ямы. А когда буря кончилась, земля, обнаженная и чисто выметенная, снова была черной, грязновато-бурой, красной от умирающих растений. Ни одной снежинки не осталось на ветвях деревьев — голая, темная тайга сухо скрипела замерзшими ветвями. Началась полярная зима.
Зима наступала на Ленинск темнотой. Настал день, когда в южной части неба, среди гор, медленно расцвело багровое зарево и так же медленно погасло, не показав ни дольки солнечного диска. Отныне сутки делились на две неравные части — часы полной тьмы и часы неполного света. Часы света с каждым днем становились короче, рассвет, едва появившись, стирался в сумерки. В полдень, при тускло розовевшей южной кромке горизонта, куда подбиралось к вершинам гор невидимое солнце, над самой головой висела яркая луна, и ее свет не смешивался с непогашенным светом дня. Эта дневная луна смутила Ивана Кузьмича. В обеденные перерывы он долго стоял, запрокинув голову, забывая о еде, и глядел на золотой, медленно ползущий по светлому небу диск.
— Видела сегодня чудо природы, мать? — сказал он за ужином Анне Никитичне. — Это у нас часто — вроде день, а над головою полная луна, широкая, свет яркий, ну, солнце…
— Чертов край! — ответила она, с ожесточением передвигая тарелки.
Утром, выходя на работу, Турчин внимательно осматривал трубы домов. Если погода была тихая, дым, выходивший из трех соседних труб, отклонялся в три разные стороны. Иван Кузьмич видел это изо дня в день, знал со слов своего соседа по квартире, метеоролога Диканского, что в горных странах у ветра нет определенного направления и что в воздухе в этих краях всегда причудливо мчатся и сталкиваются воздушные потоки. Но хоть Турчин и видел это каждый день и знал причину, примириться с этим он не мог. Он глядел на дым, смутно надеясь, что рано или поздно все станет «как у людей». Но дым отклонялся в одну сторону только в дни, когда задувал большой ветер.
Морозы начались в первых числах октября. Каждый следующий день был холоднее предыдущего. Еще не прошел октябрь, а холод стал железным — температура упала ниже тридцати. И снег был уже совсем иной, чем в первые дни зимы, — мелкий, колючий, не снег, а ледяной песок. Когда начался слабый ветер, поземок, — Диканский именовал его по-ученому «хиус», — снег переносился с места на место, как пыль, шипел и укладывался в плотный, быстро смерзающийся слой. Нога, обутая в валенок, уже не увязала в этом снегу, ветер не уносил его. Но на деревьях снега не было, лес стоял прозрачный, темно-серый на белой земле.
Начались нелады с работой. Разрыхленные, выветрившиеся слои диабаза были сняты, и под ними открылась коренная, ненарушенная скала. Это был огромный, плотный камень, монолит без трещин и слоев. Клинок отбойного молотка скользил по этому монолиту, скала не откалывалась, а обламывалась. Еще ни разу Иван Кузьмич не встречался с таким неподатливым материалом.
Иван Кузьмич любил свою работу. Он гордился своим умением. Он был честолюбив, и рекорды, которых он добивался, поднимали его в собственных глазах. Много раз его пытались повысить, выдвинуть на административную должность. Его направляли на курсы, в стахановские школы, делали прорабом, но проходил месяц, проходило два — он возвращался к кайлу или пневматическому молотку. Дело было не в том, что он не умел распоряжаться, не любил командовать людьми, предпочитал одиночную, не зависимую от других работу — нет, в траншее или в котловане, с молотком или лопатой в руках, он никогда не бывал один, с ним работали подсобники и ученики. Суть была в том, что ни в одном деле он не достигал такого мастерства, как в этом: повышенный в должности, он терял свою исключительность, делался не выше, а мельче, становился одним из многих, а он привык быть первым и лучшим. Теперь же всего его умения не хватало, чтобы выполнить норму, обычную для среднего рабочего. Ивана Кузьмича охватывало сомнение, сомнение превращалось в уныние, уныние становилось молчаливым, скрытым от всех отчаянием.
— Вы не последний человек на площадке ТЭЦ, Иван Кузьмич, — сказал ему Седюк вскоре после их заново состоявшегося знакомства, — о вас в газете пишут. Скажите, почему у вас прорыв за прорывом?
— Скала, — коротко ответил Турчин. — Я этот камень ломаю отбойным молотком, а он не колется. До такой злости доходишь, что зубами готов грызть ее, эту скалу.
— Молоток крепче зубов, — спокойно возразил Седюк.
Турчин рассеянно взглянул на него и нехотя согласился:
— Молотки у нас хорошие. — И тут же сердито добавил: — А что толку в молотке, если он этот камень не берет! Я на многих стройках работал, а такого несчастья, как с этим диабазом, не видел. За целый день еле-еле полнормы наворотишь.
Это была его личная обида, его страдание. О скале он говорил с ненавистью.
Как-то утром, идя на работу, Иван Кузьмич взглянул на термометр — было тридцать семь градусов мороза. Поселок был затемнен — на площадке медного завода заканчивался ночной электропрогрев грунта. По темным улицам торопливо и молча шли люди. Легкий морозный туман стлался по улице. Иван Кузьмич неторопливо шагал, втянув голову в воротник полушубка, и думал, думал все об одном. Перед ним стояла все та же, изученная до мельчайшей черточки картина: зеленовато-рыжий, крупнозернистый камень, этот камень откалывался то целыми глыбами, то мелкими осколками, то крупинками. Загадка была именно в этом. Нужно было найти прием, с помощью которого камень кололся бы глыбами, а не крупинками. Иногда от диабаза удавалось отламывать целые плиты. Но существо приема оставалось непонятным, и воспроизвести его по своему желанию Турчин не мог.
Через вахту ТЭЦ вливались люди — рабочие, служащие, инженеры. Ивану Кузьмичу с уважением уступали дорогу. Он молчаливым кивком отвечал на приветствия. В прорабской его уже ждали два подсобника — Сеня Костылин и Вася Накцев. Они весело смеялись, но когда вошел Иван Кузьмич, лица их стали озабоченными и серьезными. Оба гордились своим мастером и при нем всегда старались казаться взрослее.
Прораб, побаивавшийся неразговорчивого мастера, быстро и неясно растолковывал задание.
— Третий восточный? — коротко спросил Турчин, перебивая длинное объяснение прораба.
— Третий восточный, — подтвердил прораб. Турчин придирчиво осмотрел предложенный ему инструмент и отправился со своими подсобниками на третий восточный участок. Он находился в центре площадки, на самой высокой ее отметке. Участок был пересечен разрезом — часть работы по его планировке уже была выполнена. Передвижной компрессор находился возле самого места работы, и перебоев в подаче воздуха не было. Но этим исчерпывались достоинства участка. Турчин с тоской осмотрел окрестность. Это было то самое место, где два месяца назад он стоял с Костылиным. Сейчас почти ничего не было видно — из густой тьмы неясно выступали близкие предметы, тускло освещенные лампочкой, укрепленной на деревянном столбе. Костылин и Накцев с вниманием и готовностью смотрели в лицо мастеру. Из темноты донесся высокий, резкий гудок электростанции — пробило восемь часов.
— Начнем — сказал Турчин, беря молоток и проверяя давление воздуха.
Стрекотание трех молотков сливалось в один четкий звук. И, как всегда, приступая к работе, Турчин ощутил нечто похожее на вдохновение. Не только руки, сжимавшие молоток, и тело, навалившееся на руки, но и мысли, внимание, быстрота соображения — все вдруг обострилось. Так было всегда — изо дня в день, из года в год — в течение двадцати пяти лет, и неизменно случалось так, что он вдруг начинал видеть в ломаемой молотком или разрезаемой лопатой земле то, чего прежде не видел сам и чего почти никогда не видели другие люди, стоявшие с ним рядом: мельчайшие трещины в сплошной массе, плоскости спайности, линии механического сращения — тысячи мест, по которым земля или камень легче кололись и нажимая на которые можно было сравнительно легким усилием обрушивать и снимать несоразмерно большие их массы. Его искусство состояло именно в том, что он умел видеть все это, оно было в безошибочном чутье, в чувственном понимании материала, усиленном многолетним опытом.
Сейчас ничего этого не было. Острота чувства, меткость и сила движений — все тратилось впустую. Из тьмы, тускло освещенной раскачивающейся на столбе лампочкой, неразличимо выступал зеленоватый угрюмый камень. В нем не было видно ни жил, ни линий сращений, ни плоскостей кристаллизации. Клинок скользил по этому камню, упирался в случайные углубления, не имевшие связи с внутренним строением диабаза. Турчин не смотрел, как работают его подручные, — он знал, что кто бы ни работал с ним, он сделает в два раза больше. Но сейчас он понимал, что причина эта не в его удивительном, единственном в своем роде понимании разрабатываемого материала, а просто в сноровке опытного рабочего, физической силе, отработанной четкости и целесообразности движений. Напряженно, до боли и красных прыгающих огоньков в глазах, всматривался он в разрез, но ничего не видел, кроме однообразно серой массы. Отдыхая, он поглядывал на небо, Он работал десятки зим, зимы были жестокие, бурные, снежные. Но впервые зима была темной. Темнота — вот его главный враг, истинная причина всех неудач. И эта густая, обширная темнота с каждым днем будет становиться гуще и обширнее.
Невидимое солнце постепенно приближалось к краю горизонта — дымное зарево охватывало юг, горы четко и строго вставали темными силуэтами в окружении пламени. Казалось, где-то внизу, за горами, начался исполинский пожар. От зарева шли красные полосы, высоко над темной землей висели красные перистые облака, звезды потухли. Рассвет, начавшийся на юге, распространился на серый восток и запад — один север оставался черным. Из тьмы выступали озера, лес, дома поселка. Турчин всмотрелся в поселок — дымки на крышах домов тянулись в разные стороны.
— Совсем светло, — удовлетворенно сказал Костылин, отставляя в сторону молоток и беря лопату. — Смотри, газету можно читать.
Турчин поглядел на своих помощников. И Костылин и Накцев были совершенно белы — пар от дыхания намерз на бровях, на ресницах, на шерсти шапок, воротников и шарфов. Костылин радовался, глаза его блестели — кучка отбитого диабаза у него была больше, чем у Накцева. Он быстро перебрасывал этот диабаз на железнодорожную платформу, стоявшую у самого разреза. Турчин молча отвернулся и налег всем телом на молоток. На дворе день, а он, Иван Кузьмич, прославившийся на всю страну своим умением разрабатывать землю, видит сейчас почти так же плохо, как и в полной темноте.
Перед самым обеденным перерывом на участок прибежала Зина Петрова, нормировщица и хронометражистка площадки. Закутанная до глаз в шаль, быстрая и решительная, она пришла не снизу, а сверху — прыгнула в разрез с самой вершины, широко распахнув руки, словно это должно было задержать ее в воздухе.
— Здравствуйте! — крикнула она звонко. — Вы не замерзли. — Почему не ходите в обогревалки?
Не глаза, смеясь и щурясь, перебегали с одного на другого. Турчин говорил с ней, не отрываясь от своего молотка. Костылин наставительно заметил:
— Когда человек работает, он производит жар в себе. — Подумав, он добавил для усиления: — Нам, например, закутывать лицо ни к чему.
— Да разве ты работаешь? Ты на меня смотришь, вот что ты делаешь, — презрительно возразила девушка и отвернулась от него. — Иван Кузьмич, у меня новость, — сообщила она, любуясь красивыми и скупыми движениями Турчина. Ей часто приходилось бывать в звене Турчина — она хронометрировала его работу.
Турчин, скосив глаза, взглянул на Зину.
— Выкладывай, — сказал он коротко.
Она нетерпеливо сдвинула с лица шаль, живое, красивое лицо ее разрумянилось от мороза.
— Утвердили новые нормы! — говорила она, счастливая тем, что все жадно слушают ее. Парни пораскрывали рты, а Турчин, продолжая работать, изредка взглядывал на нее с одобрением. — Все утверждено — данные стройлаборатории, хронометражные наблюдения. Теперь будем рассматривать три сорта диабаза: выветрившийся или разрушенный, потом массивный, то есть слабо нарушенный, и, наконец, коренной монолит. Понимаете, три совершенно различные нормы! Ваша работа сейчас будет оцениваться справедливо, никто не запишет вам невыполнение норм, когда по существу вы их перевыполняете. Даже ты сможешь выйти из отсталых в середнячки, — добавила она, небрежно взглянув на Костылина.
— Как там насчет норм, не знаем, мы народ неученый, — возразил он, глядя прямо в лицо девушке большими ясными глазами. — Может, по карандашу мы ходим в отсталых. А вот по этой штучке, — он с гордостью ударил по молотку, — нас никто не догонит, это я тебе твердо!
Турчину тоже было приятно, что несправедливые старые нормы пересмотрены и теперь повысится их низкий заработок и не будет этих обидных и страшных для него слов: «Норма не выполнена». Но он понимал, что не только в этом дело. И знал, что новые нормы не освободят его от глубокого и горького недовольства собой.
— Ну, хорошо, вы мою треть куба назовете не полнормой, а нормой. Но треть куба от этого не станет целым кубом, — сказал он, покачав головой.
15
На площадке ударили в подвешенный к крюку рельс — пришел обеденный перерыв.
Костылин вскарабкался на бровку разреза и подал руку Зине. Вслед за ним выбрались Накцев и Турчин. Костылин смело взял девушку под руку и помогал ей идти среди кочек и ям, полузасыпанных плотным снегом.
Они ссорились при каждой встрече и тосковали, если долго не виделись. Он знал, что она станет сердиться на него за помощь, но обидится, если он не поможет. Отношения их устоялись и приобрели вполне законченную форму. Зина на каждом собрании ругала Костылина за отставание, а потом они шли в кино, если доставали билеты, или просто гуляли. Раз в месяц он просил ее выйти за него замуж, а она наотрез отказывалась и сердилась, когда он в ответ говорил угрюмо и уверенно: «Подожду, никуда не денешься».
В обогревалке было открыто отделение столовой. Тот, кто сдавал сюда часть продуктовой карточки, мог получать горячие обеды. Скуповатый Турчин рассчитал, что ему выгоднее приносить еду из дома. Подражавший ему во всем Накцев поступал так же. Они присели в углу стола и развернули свои пакеты, Костылин с Зиной пошли брать еду — столовая была на самообслуживании. Костылин, кроме половины основной карточки, сдавал еще часть дополнительной ударной, и ему полагалось больше блюд, чем Зине. Он поставил перед девушкой пирожное и компот. Она вспыхнула.
— Что это значит? — спросила она грозно.
— Кушай! — ответил он, спокойно принимаясь за суп.
— Сколько раз я тебе говорила, чтоб ты не смел этого делать. Твоя карточка — ты и бери.
— И не подумаю. А не хочешь — кину кошке. Она колебалась — в компоте плавал настоящий чернослив. Быстрым движением она разрезала свою котлету и положила половину на тарелку Костылина.
— Делимся едой, как муж с женой, — сказал он, улыбаясь.
— Без глупостей! — предупредила Зина.
Потом она принялась за компот, и настроение ее смягчилось.
— Хочешь кусочек пирожного? — спросила она.
— Мясо вкуснее, — пробормотал он, усердно прожевывая пресную котлету, на три четверти состоявшую из хлеба.
У двери раздались восклицания и ругань. Все вновь входившие были с головы до ног засыпаны мелким снегом.
— Задула матушка пурга! — громко говорил один из вошедших, отряхиваясь. — Ветерок метров на пятнадцать.
Ветер, неожиданно обрушившийся с гор, нарастал с каждой минутой. В обогревалке, несмотря на шум голосов и движение, был уже слышен свист бури в проводах. В трубе уныло и надрывно выло, шипел снег, падавший в огонь печки. Когда открывалась дверь, в обогревалку врывались целые облака снега и все застилалось морозным паром.
— Я побегу узнаю, какая погода. — сказала Зина, вскакивая. — В сегодняшней метеосводке пургу не предсказывали.
Она вернулась через несколько минут.
— Семнадцать метров при тридцати четырех градусах мороза! — крикнула она еще с порога. — Погода актированная!
Начальник местного метеобюро Диканский любил повторять, что по жесткости климата Ленинск держит первое место во всем Северном полушарии. Жесткость воздуха — это его труднопереносимость. Метеорологи считают, что ниже нуля скорость ветра в один метр в секунду по своему физиологическому действию равна двум градусам мороза. Если сложить градусы мороза и градусы ветра, получаются градусы жесткости. Слова Зины означали, что будет составлен акт, устанавливающий, что жесткость погоды достигает шестидесяти восьми градусов и наружные работы надо прекратить.
— Ложись, ребята! — крикнул один из рабочих. — Поспим до шабаша, раз начальство не возражает!
В обогревалке поднялся шум. Одни доказывали, что карьеры и разрезы защищены щитами и ветер не такой уж сильный, можно работать. Но большинство, особенно пожилые рабочие, располагались на отдых — пурга могла затянуться надолго. Бригадиры в шум не вмешивались, они ждали официального распоряжения.
— Неужели и ты боишься выходить? — спросила Зина.
— Как скажет Иван Кузьмич, — ответил Костылин уклончиво, стараясь не смотреть ей в лицо. — Я пойду, если другие пойдут, но сама понимаешь, Зина, какая работа в такую погоду!
— Мог бы показать другим пример, а не тащиться у всех в хвосте, — отрезала она и отошла. Ее торопливые шаги звучали еще обиднее, чем ее слова.
Он посмотрел на Накцева — тот дремал после сытного обеда, привалившись к столу.
— Твое мнение. Вася? Пойдем? — спросил Костылин, толкая приятеля.
— Можно пойти, если Иван Кузьмич пойдет, — ответил всегда на все готовый На киев.
Иван Кузьмич сидел в своем углу, сосредоточенный и молчаливый, и не вслушивался в разговоры. В час дня донесся заглушённый воем пурги удар о рельс — обеденный перерыв кончился. Никто не тронулся с места. В обогревалку вошел взволнованный Симонян и направился прямо в угол, где сидел Иван Кузьмич. За ним устремились бригадиры. Иван Кузьмич встал — он уважал энергичного, делового Симоняна.
— Товарищи! — сказал Симонян своим тонким, далеко слышным голосом. — Я только что говорил с нашим метеобюро. Пурга местного происхождения, это горный ветер, а не циклон, он кончится часа через два-три. Управление комбината формально разрешило нам прекратить работы. Я пришел к вам посоветоваться: может, выйдем?
— Кончится пурга — выйдем! — крикнул рабочий, предложивший спать.
Симонян переводил взгляд с одного лица на другое. Люди старались не встретиться с ним глазами. Снаружи все отчетливее и сильнее доносились свист и грохот усилившегося ветра.
— Как по-твоему, Иван Кузьмич? — спросил Симонян внезапно охрипшим голосом.
Иван Кузьмич, не отвечая, смотрел на пол. На третьем восточном участке, где он работал, сейчас бушевала пурга. Идти туда бессмысленно: участок весь открыт, там будет темно — летящий снег поглотит свет единственной лампочки. Но южный и западный участки — места основной работы — были хорошо освещены и надежно прикрыты щитами и временными строениями, там можно работать без всякой опасности для жизни.
Симонян стоял и ждал решения Турчина. Иван Кузьмич чувствовал, что в этом молчании были и вера в него и то особое уважение, которое было дороже ему, чем хлеб и свет. Он стал одеваться.
Костылин, тревожно следивший за мастером, тоже схватил свою одежду и торопливо натягивал ее на себя. Среди рабочих прошел гул.
— Неужто выйдешь наружу, Иван Кузьмич? — спросил кто-то. — Да ты знаешь, что сейчас на третьем восточном делается? Кому-кому, а тебе придется хлебнуть…
Турчин ответил, не поворачивая головы:
— А ты думаешь, которые сейчас на фронте, им легче?
Костылин оделся первым и первым, высоко подняв голову, пошел к дверям. Он поймал взгляд Зины, но сделал вид, что не заметил его. У самого выхода он задержался — Турчин и Накцев отставали.
— Будешь работать? — недоверчиво спросил стоявший у двери молодой парень.
— Нет, спать буду, в снежку теплее, — хладнокровно ответил Костылин. — Мы не как некоторые. Кому это смертный свист, а кому баян. Понял?
— Мы еще почище вас будем, — возразил парень, оскорбившись, и, подумав, добавил язвительно: — Трепачи!
— К концу смены сочтемся, кто чего стоит, — с торжеством ответил Костылин. Он отстранил рукой, парня и рванул дверь.
Парень, тяжело дыша от гнева, ринулся к скамейке и с ожесточением стал натягивать на телогрейку полушубок. Один за другим рабочие одевались, плотно закрывали лица шарфами или фланелевыми масками и выходили. Среди других вышел и рабочий, недавно предлагавший спать до шабаша. Проходя мимо молодого паренька, неумело натягивавшего маску, он остановился.
— Не так, дура, надеваешь! — сказал он, вдруг рассердившись. — Смотри, вся шея голая, и подбородок торчит, как раз обморозишься. — И, заботливо расправив маску и завязав ее тесемки, он спросил участливо: — Страшновато?
— А ты как думаешь? — чуть ли не с обидой ответил паренек. — Прошлый раз вечером она ударила — еле дополз до общежития, ухо отморозил. Слышишь, как воет? Замерзнем!
— Ладно, не замерзнешь! — великодушно сказал рабочий, словно от него зависело, замерзнет или не замерзнет товарищ, и он самолично решил, что замерзать ему не нужно. И он весело ударил его рукавицей по плечу. — Главное, не бойся — теплей будет!
Ветер усилился до двадцати метров, и в иные минуты, порывами, становился еще сильнее. Идти было трудно. Люди хватали друг друга за руки, падали; кто-то, глухо вскрикивая сквозь маску, покатился по склону площадки; кто-то, ругаясь, требовал, чтобы его вытащили из ямы, куда его свалил ветер. Ни гор, ни неба уже не было видно. Снег превращался из белого сумрака в черную тьму, прорезанную мелочно-тусклым светом электрических ламп. Полярный рассвет, не перейдя в день, снова становился ночью.
Вскоре пронеслись первые гудки паровозов, а грохот ветра вплелись шумы механизмов, временами перекрывая шум бури.
На ничем не защищенном третьем восточном весь диабазовый разрез занесло снегом. Вначале Турчин и его подсобники выбрасывали снег, потом взялись за молотки. И опять нельзя было понять, при каких движениях руки и молотка отскакивают крошки, а при каких — большие куски. Холод, раньше почти не ощутимый, стал вдруг каменным. Ноги Ивана Кузьмича были окутаны двумя парами сухих фланелевых портянок, на нем были хорошие валенки, но уже через час ноги стали холодеть. Мелкий снег проникал сквозь валенки, портянки обледеневали, становились жесткими. Иван Кузьмич взглядывал на своих подсобников. Костылин работал с ожесточением, — казалось, он набрасывается на скалу. Его шапка, шарф, воротник полушубка были затянуты инеем, и над инеем поднимался относимый ветром пар. Накцев работал, как обычно, неторопливо и флегматично, словно никакого ветра не было.
— Не замерз, Костылин? А ты, Накцев? Может, хотите погреться? — спросил Турчин с тайной надеждой, что ему придется проводить их в обогревалку.
Но ребята не угадали, чего он хочет.
К четырем часам ветер стал утихать — снег уже не мчался вперед, а кружился мутным облаком ввоз-духе. Из темноты появилась Зина с подсобными рабочими. Они тащили большой фанерный щит с двумя ножками. На щите было написано какими-то крутящимися буквами — видимо, художник хотел изобразить вихревые потоки: «На площадке ТЭЦ работают при любой погоде».
Щит был установлен на самой бровке, и Зина, отпустив рабочих, спрыгнула в разрез.
— Ну, как новые нормы? Выполняются? — осведомилась она деловито. — Знаешь, Сеня, Саша, что с тобой поругался, уже целую глыбу наворотил, не меньше полкуба выработает. Он тебя перегонит.
— А вот и не догонит! — ответил Костылин.
— Иван Кузьмич, чего он задается? Будто лучше его и на площадке нет. У вас вон много больше сделано.
Иван Кузьмич с одобрением взглянул на участок Костылина: из парня выходил толк.
— Цыплят по осени считают, — проговорил Тур-чин веско. — Обоим еще тянуться надо.
— Вот, получил! — торжествующе крикнула Зина и убежала.
— Вечером приду встречать. Зина, смотри не уходи! — закричал ей вслед ничуть не обиженный Костылин, снова хватаясь за молоток.
Ветер совсем утих, тучи разорвались, мутная снежная тьма превратилась в пустую черноту.
Перед самым окончанием работы на третий восточный пришли Зеленский и Симонян.
— Как дела, Иван Кузьмич? — спрашивал Зеленский, внимательно рассматривая разрез. — Плохо колется?
— Плохо, — признался Турчин, отставив молоток. — Не могу я найти той линии, по которой его, проклятого, колоть легче. Никакого в нем твердого порядка нет, Александр Аполлонович.
— Есть порядок, — возразил Зеленский, спрыгивая в разрез. Он шел вдоль фронта работ, вглядываясь в свежие изломы. — Все дело, Иван Кузьмич, в первоначальных путях кристаллизации той магмы, из которой получился диабаз. Магма вырывалась наружу под давлением и застывала не свободная, а сдавленная окружающими породами. Линии кристаллизации, все плоскости спайности идут, по-видимому, вдоль линии разлива магмы. Вот здесь, мне кажется, камень легче колоть вдоль линии забоя.
— А здесь? — спросил Турчин, указывая на начало разреза и недоверчиво глядя на Зеленского.
— А тут, пожалуй, легче колоть поперек. Похоже?
— Похоже, — согласился Турчин. — Вот это меня и смущает, Александр Аполлонович. Камень тот же, а колоть его нужно в близких местах совсем с разных направлений.
— Ничего нет удивительного. Магма, растекаясь из одного центра, образовала шаровую шапку. Следовательно, двигаясь вдоль хорды, то есть вдоль вашего разреза, нужно и направление молотка непрерывно менять. Вот попробуйте так, и станет легче.
— Попробовать можно, — согласился Турчин.
— Знаешь, Арам Ваганович, — обратился Зеленский к Симоняну, — для того чтобы раскрыть секреты этого проклятого камня, нужен толковый геолог, скорее даже минералог.
Симонян тотчас же перевел мысль Зеленского на привычный ему язык организационных мероприятий:
— Завтра сговорюсь с геологическим отделом, они дадут нам одного из тех, кто лазил тут со своими бурильными станками. Пусть осмотрит все разрезы, запишет, чего надо, а потом устроим занятия с лучшими рабочими. Каждый день — технический час, как час политический в школах.
Из тьмы вынырнул дежурный строительной конторы.
— Товарищ Зеленский тут? — крикнул он.
— Что случилось? — спросил Зеленский, выступая вперед.
— На площадку приехал товарищ Дебрев. Он на южном участке.
Зеленский не спеша влез на бровку разреза и пошел в сторону южного участка. Симонян передал с дежурным несколько распоряжений прорабам, сидевшим в конторе, и догнал Зеленского. Минуты две они шли медленно, потом, не сговариваясь, воровато огляделись и, убедившись, что поблизости никого нет, пустились бежать со всех ног.
16
Лесин не знал, от какой беды его избавило внедрение электропрогрева. Дебрев, возвратившись с промплошадки домой, набросал рапорт в главк о снятии Лесина с должности и назначении следственной комиссии. Рапорт этот хода не получил: Дебрев ожидал отъезда Сильченко в Пустынное, чтобы действовать самостоятельно, а через несколько дней надобности в крутых мерах уже не было — положение на промплошадке быстро менялось к лучшему. И сам Лесин, окрыленный переломом, которого удалось добиться на строительстве, все меньше давал поводов для придирок. Дебрев с прежним недоверием присматривался к Лесину, но уже не устраивал ему публичных скандалов. Для себя он сделал вывод, вполне соответствующий его собственной природе: «Всыпали тебе — сразу перестроился! Вот он, язык, который ты понимаешь, — крепкая дубинка». Успокоенный этим выводом, утвердившись в мысли, что именно так и следует обращаться с подчиненными, он все реже наведывался на промплошадку. В центре его внимания теперь стояла энергоплощадка — строительство ТЭЦ.
Положение на ТЭЦ из частной неудачи одной строительной конторы давно уже превратилось в общую беду всего строительства в Ленинске. Отставание здесь множилось на отставание, прорывы перерастали в провалы — неслыханной крепости монолитная скала сопротивлялась всем ухищрениям людей. Не было дня, чтобы Дебрев не приезжал на энергоплощадку. Он бродил от котлована к котловану, от разреза к разрезу, вмешивался в распоряжения мастеров и бригадиров, а потом тут же, в оперативной конторке Зеленского, открывал совещание, на которое созывались работники со всего комбината. Этих неожиданных совещаний — Дебрев устраивал их и ночью — все боялись, как чумы. Собственно, совещаний не было — собравшиеся выслушивали распоряжения главного инженера, а если пробовали возражать, их грубо обрывали. Хуже всего приходилось Зеленскому: Дебрев не мог забыть ему ошибки с неправильно заложенными шурфами. Все замечали, что Дебрев к Зеленскому относится хуже, чем к другим руководителям, он даже смотрел на него с недоброжелательством.
— Съест он тебя, Сашенька, — сформулировал положение Янсон. — Поверь, рано или поздно съест, скорее даже рано, чем поздно.
— Подавится, — пробормотал Зеленский. Он был озабочен и расстроен: разговор происходил после очередного разносного совещания, где строителям ТЭЦ особенно досталось. — Пока он еще не хозяин в комбинате. И я не Лесин, кричать на себя не позволю, пусть разговаривает как человек.
Дебрев и сам понимал, что Зеленский не Лесин, и старался соблюдать некоторые формы приличия, особенно после того, как Зеленский дерзко сказал ему при всех в ответ на какие-то нападки:
— Руганью делу не поможете, Валентин Павлович. Не верите нам — берите в руки молоток и сами становитесь в котлован, посмотрим, удастся ли вам исполнить свои собственные требования!
Дебрев этого тоже не мог забыть. Чем дальше шло дело, тем определеннее он думал, что корень всех бед на энергоплощадке — сам Зеленский. Этот, человек осмеливался огрызаться, многие приказы не выполнял, называя их нереальными, иногда прямо говорил: «Строительство я все же знаю, — очень прошу, дайте нам поступать по-своему!» И когда Дебрев отказывал ему в таком праве, Зеленский тут же жаловался Сильченко. А Сильченко обычно становился на его защиту. В такие минуты Дебрев с бешенством ощущал свое бессилие — он в самом деле не был хозяином в комбинате. И тогда он думал уже не о Зеленском и других непокорных работниках, а о самом главном — о том, что двум волчицам не жить в одном логове, а ему с Сильченко не поделить комбината. Он уже искал повод для рапорта в Москву с требованием выбирать: или он, или Сильченко. Он знал, что без подобного рапорта не обойтись: выполнение решения ГКО срывалось, за провал придется отвечать — и в первую очередь, конечно, Сильченко. А когда Сильченко уберут, начнется настоящая работа: все те, кого он защищает, все эти ленивые, равнодушные, преступно беспечные люди, узнают, что значит ходить под жесткой рукой. Пощады он никому не даст, нет, каждый должен будет до конца показать, чего он стоит.
Янсону, с которым он иногда делился своими сокровенными мыслями, Дебрев как-то сердито сказал:
— Зеленский у тебя, кажется, в дружках? Неважный дружок. Боюсь, всем нам достанется из-за него. Когда до Москвы дойдет наша обстановка, головы полетят.
Янсон сразу понял, на что намекает Дебрев. Он непринужденно ответил:
— Ну, все не слетят! А старику, конечно, не сносить головы, — он кивнул в сторону кабинета Сильченко.
Дебрев остался доволен, что мысли Янсона так близко совпадают с его собственными.
Сильченко хорошо знал о настроениях и планах Дебрева: тот не умел скрываться, до Сильченко доходили такие отзывы, как «либерал», «старый рохля», вероятно, были и более обидные. Всю вину за тяжелую обстановку, создавшуюся на строительстве, Дебрев взваливал на него, Сильченко, и вел отношения к окончательному разрыву.
Хуже всего было то, что об этих неладах все знали и уже старались играть на них, как это делал Зеленский: если Дебрев чего-нибудь не разрешал, шли к Сильченко. Коллектив распадался на две неравные и враждующие части — сторонников Сильченко и сторонников Дебрева. Последних было немного, но это были самые даровитые люди, лучшие инженеры комбината, такие, как Лешкович, Янсон, Телехов, Седюк. И Дебрев открыто благоволил им, немедленно соглашался со всем, чего они требовали, ставил их в исключительное положение перед другими. Допустить дальнейший распад коллектива Сильченко не мог, но не понимал, как прекратить искусственно раздуваемые между ним и Дебревым нелады. Он старался быть мягким со своим главным инженером, уступал ему во всех непринципиальных вопросах. Это было хуже, а не лучше.
— Не понимаю вас, Валентин Павлович, — говорил Сильченко, просматривая принесенный ему на подпись приказ с новыми выговорами Зеленскому и его прорабам, — чего вы от них хотите?
— Хочу, чтоб они выполняли свой график, — с вызовом отозвался Дебрев. — А вы разве не хотите этого, товарищ полковник? — И он добавил гневно: — Пусть никто, из них не надеется, что ему спустят хотя бы малейшую оплошность! Лично я не успокоюсь, пока они не научатся работать или пока их не прогонят ко всем чертям. И думаю, что вы сами это поймете — плохих работников надо гнать.
— Смотрите не пробросайтесь, — ответил Сильченко, нехотя подписывая неприятный приказ.
Эта мысль — гнать с энергоплощадки всех обанкротившихся руководителей — все более овладевала Дебревым. Он думал о ней в кабинете и дома. Понимая, что он натолкнется на сопротивление Сильченко, он деятельно готовил почву для задуманной крупной ссоры. В своей борьбе он собирался опереться на парторганизацию строительства. На энергоплощадке секретарем был недавно прилетевший Симонян, прораб южного участка. О Симоняне было известно, что он носится быстрее ветра, днюет и ночует на площадке и на каждом партсобрании неистово разносит всех руководителей за нерадивость, особенно достается Зеленскому. В своих планах Дебрев отводил Симоняну роль начальника строительства ТЭЦ вместо Зеленского. В одно из посещений энергоплощадки Дебрев поделился с Симоняном своими организационными проектами.
— Ни к чертовой матери не работает ваше начальство, — сказал он недовольно.
— Ни к чертовой матери, — быстро согласился Симонян. — Я тут три недели и вижу — ничего не получается. Два раза уже ставил этот вопрос на парторганизации.
— Что вы предлагаете, товарищ Симонян? — спросил Дебрев. Он надеялся, что Симонян сам скажет эту желанную для него фразу: «Гнать беспощадно…».
— Как что? — изумился Симонян. — Не давать покоя ни вам, ни Сильченко, требовать побольше взрывчатки, мобилизовать всех жителей поселка, всех мужчин: пусть каждый дополнительно к своей работе день в неделю отработает на ТЭЦ — отдыхать будем после войны! Недавно я прямо сказал Зеленскому: «Чего ты трусишь? Бери телефон, требуй от Дебрева и в выражениях не стесняйся, не надо!»
Дебрев глянул на Симоняна, но сдержался.
— Ну, а если бы вы были начальником энергоплощадки, — спросил он, помолчав, — смогли бы вы исправить положение? Зеленский явно не справляется.
— Если он не справится, так никто не справится, — решительно ответил Симонян. — Зеленский — орел, поймите! Я ему вчера прямо это сказал: «Ты последний дурак, Саша, — лучше всех знаешь, как разрабатывать скалу, и терпишь, чтобы тебе со стороны устанавливали нормы расхода материалов. Иди к главному инженеру и стукни кулаком по столу!»
Дебрев повернулся и пошел прочь от Симоняна: новый работник энергоплощадки, кажется, слишком походил на него самого, Дебрева, чтобы оказаться удачной заменой Зеленскому.
Но мысль привлечь на свою сторону общественность поселка не оставляла его. Он все более вмешивался в то, что до сих пор составляло область работы одного Сильченко, — вызывал к себе редакторов многотиражек, секретарей низовых парторганизаций, стремился всюду создать атмосферу тревоги и недоверия. «Не справляются наши технические руководители! — прямо сказал он на совещании редколлегии поселковой газеты. — Берите их за бока, невзирая на чины, крепко берите, товарищи, терпеть более нельзя». С этого совещания Зеленский стал любимым героем газетных очерков и статей, его фамилия одна поминалась чаще, чем все остальные, вместе взятые, и поминалась в сочетании с одними и теми же фразами: «Плоды зазнайства и верхоглядства», «Вельможа в роли начальника», «До каких пор это можно терпеть?» Зеленского спасало только то, что времени читать все статьи у него не было, а сотрудники конторы умалчивали о них, потому что уважали его.
Дебрев пытался привлечь к своей борьбе и Седюка, и это неожиданно оказало важное действие на весь ход начатой им войны. Расчет его казался безошибочным: Седюк был самым близким ему человеком в поселке, он, так же, как и сам Дебрев, яростно восставал против всех непорядков, был прям и крут и, конечно, должен был поддержать главного инженера. Дебрев учитывал и то, что влияние Седюка в Ленинске непрерывно росло — он был членом бюро заводской парторганизации, самым деятельным членом техсовета, самым энергичным и смелым из всех заводских инженеров. Вызвав как-то к себе Седюка, Дебрев стал жаловаться на обстановку.
— Помнишь, я тебе говорил в первый вечер о наших либералах? — сказал он. — Теперь ты сам разбираешься в окружении и можешь оценить, насколько я прав. Одно скажу: из-за любви к своему спокойствию, из-за сладенькой веры, что все кругом хорошо, Сильченко проваливает ответственное задание правительства.
Так открыто о своей вражде к Сильченко Дебрев еще не говорил с Седюком, хотя не стеснялся в оценках других руководителей. И всегда при этих разговорах Седюк сжимался и отмалчивался. Он мог поддерживать любую техническую беседу и спор, но не терпел личных дрязг. Кроме того, он знал самое главное — его отношение к людям было иное, чем отношение Дебрева. Увлеченный своим гневом, Дебрев обычно не замечал осуждающего молчания Седюка, ему казалось, что молчание это только подтверждает его, Дебрева, характеристики и выводы. Но Седюк понимал, что на этот раз отмолчаться не удастся. Он спросил:
— Что собираешься предпринять, Валентин Павлович?
— Как что? Бороться! Подняться всем фронтов на эту либеральщину. Люди теряют не только бдительность — элементарную честь советского гражданина. Поплевывают в потолок, когда война бушует у стен Сталинграда! Как можно это вынести? Я вчерне набросал доклад Забелину — требую назначения наркоматской следственной комиссии для проверки хода строительства. Думаю, человек десять отдадут под суд, в первую голову Зеленского, — сразу станет легче дышать. Для начала надо разнести всю эту бражку на комбинатской партконференции, которая открывается через неделю. Крепко надеюсь на тебя, подготовь хорошее выступление против Лесина и Зеленского.
Седюк сурово молчал. Дебрев с изумлением смотрел на него.
— Ты что, не согласен?
— Нет, — сказал Седюк твердо, — не согласен. Дебрев был так поражен, что некоторое время не мог ничего сказать и только молча глядел округленными глазами на Седюка. Потом он вскочил.
— Как так «не согласен»? — закричал он, останавливаясь перед Седюком. — Да ты отдаешь себе отчет в своих словах? Выходит, ты на стороне всех этих бездельников и шляп?
— Отчет в своих словах я себе отдаю, — возразил Седюк. — Все дело в том, что я не считаю их бездельниками и шляпами. Мне кажется, ты теряешь элементарную объективность, Валентин Павлович.
Дебрев возвратился к своему креслу. Он вытянул на столе волосатые, крупные руки, они дрожали, но он не замечал этого.
— Значит, элементарную объективность теряю? — сказал он мрачно. — Интересно, очень интересно! А в чем, разреши узнать, теряю?
— А возьми хотя бы того же Сильченко, — ответил Седюк убежденно. — Помнишь, ты мне говорил, что он не справится в Пустынном, что надо ехать тебе? Я верил, потому что никого не знал. А он справился, неплохо справился, разве можно это отрицать? Потом — Зеленский. Сколько можно его бить? Просто удивляюсь тебе, Валентин Павлович, неужели ты сам не видишь, что требуется не нажим, а инженерное решение, что-нибудь вроде газаринского электропрогрева? Думать нужно, а не размахивать кулаками. Дебрев уже овладел собой. Теперь он стремился прекратить этот неожиданно неудавшийся разговор.
— Ладно, иди! — бросил он. И, не удержавшись, сказал с горечью: — Всего мог ожидать, но не этого, чтобы ты переметнулся к Зеленскому и его бражке. Смотри, как бы и тебе заодно с ними не досталось на партийной конференции. Насколько я знаю, народ настроен по-боевому, на прошлые заслуги смотреть не будет, потребует от каждого руководителя, чтоб, наконец, руководили, а не болтали.
— Может, и достанется, — ответил Седюк, пожимая плечами. — Я не болтаю, а работаю, Валентин Павлович, а в работе и промахи случаются, законно, если взгреют за них.
После ухода Седюка Дебрев дал волю своему гневу. Он заперся в кабинете и в мрачном раздумье шагал по ковровой дорожке. Он был потрясен. Неожиданное сопротивление Седюка было ему еще тяжелее, чем вся начатая им война, чем все нападки на него со стороны его врагов. Здесь на него восстал друг, самый близкий ему человек. «Да как это возможно? Нет, как это возможно? — все снова страстно допрашивал он себя. — Седюк, Седюк в чистильщики сапог к Сильченко записался! Как это можно вытерпеть?» У него появилось такое ощущение, будто он уверенно поставил ногу на прочное, хорошо ему известное, надежное место и нога внезапно провалилась в пропасть. Что же, неужели он ошибся и нет у него той поддержки, на которую он рассчитывал? Может, все они, как Седюк, таятся и скрыто ненавидят его? Нет, это немыслимо, кругом творятся безобразия и разгильдяйство, не он один видит это, не он один борется против этого!
Дебрев терпеливо и придирчиво вспоминал все, что было сейчас важно: поддержку, оказываемую ему местной газетой, выступления по комбинатскому радио, резолюции партколлективов, речи рабочих на собраниях, вывешенные кругом плакаты. Правильно, не он один замечает назревающий провал, все его видят — вся партийная и рабочая масса взбудоражена. Вот она, широкая и прочная поддержка, — производственный коллектив всего комбината. Что перед этим трусливая осторожность каких-то отдельных работников! «Ладно! — бешено думал теперь Дебрев о Седюке. — Посмотрим, посмотрим, как ты справишься! Может, потому ты так и защищаешь Зеленского, что сам недалеко от него ушел?»
От этих мстительных мыслей ему становилось легче. Они вносили порядок и успокоение в смятенный строй его мыслей. В Дебреве росло и крепло новое чувство — недоброжелательство к Седюку. Этот человек был хуже их всех, хуже Сильченко, хуже Лесина, даже хуже Зеленского. Те просто были плохие люди, толстовцы, малоинициативные руководители, а этот — двурушник, прямой двурушник! Как он отмалчивался, как уклончиво усмехался и смотрел в сторону, когда приходилось разносить при нем его незадачливых приятелей — Зеленского, Лесина! Те хоть огрызались, хоть сами злились, а он, Седюк, трусливо отворачивался. Теперь он заговорил, сразу всю свою душу вывернул — больше ее не спрячешь, нет!
«Ладно, посмотрим! — все снова думал Дебрев. — По результатам твоей работы узнаем, что ты за человек!»
17
Выходя от Дебрева, Седюк столкнулся в коридоре с торопившимся, как всегда, Симоняном. Симонян вгляделся в расстроенное лицо Седюка и понимающе свистнул.
— Нагоняй получил? — сказал он быстро. — За что ругали? За кислоту? Или еще чего-нибудь нашли? Не огорчайся, товарищ Седюк, Дебрев без брани не может, пора уже привыкнуть.
— Да нет, меня он не бранил, — отмахнулся Седюк. — Дело хуже, Арам Ваганович. И скорей тебя с Зеленским касается, чем меня.
Встревоженный Симонян потащил Седюка в конец коридора, где было спокойнее разговаривать, и потребовал объяснений. Симонян за то недолгое время, что он находился в поселке, познакомился со всеми комбинатскими работниками и со многими успел подружиться. Седюк был в числе его новых друзей. Седюку нравились энергия Симоняна, его горячность и прямота, увлечение, которое он вкладывал в каждое свое дело.
— Говори! — настаивал Симонян. — Все рассказывай!
Седюк в подробностях передал свою беседу с Дебревым. Выразительное лицо Симоняна вспыхнуло от гнева, единственный его глаз засверкал.
— Ай, нехорошо! — воскликнул он. — Ты понимаешь, что это такое? Интрига! Дебрев думает, что он готовится к партконференции, а он склоку разводит. Вот почему он так отзывается о Сильченко — собирается свалить старика и сам на его место забраться. Ну, это дудки, ножки у него коротки — на такую высоту лезть! Разве не так, Михаил?
Симонян на второй день знакомства обычно всем говорил «ты» и называл по имени. Седюк, озабоченный неприятным разговором с Дебревым, возразил:
— Думаю, все не так просто, как ты представляешь, Арам Ваганович. Дела-то ведь у нас в целом идут неважно, из Москвы, конечно, требуют решительного перелома. Вот на что собирается опереться Дебрев — на необходимость перестройки. И он будет доказывать, что Сильченко и Зеленский мешают этой перестройке, еще и других руководителей прихватит.
— Пусть всех прихватывает, не боюсь! — категорически решил Симонян. — За свой коллектив ручаюсь: люди видят сами, кто чего стоит и где причина неполадок. Еще ему всыплем — мало сам он глупостей делает, что ли? Ого, сколько еще, если только покопаться!
Седюк качал головой. У Симоняна появилась новая мысль.
— Знаешь, что сделаем? — сказал он торопливо. — Меня вызывает Сильченко на совещание по текущим делам. Сейчас я ему все расскажу, что Дебрев задумал. Пусть старик знает, какая под него мина подводится. Это же логика, понимаешь? Сильченко это дело так не оставит. У него первый доклад, пусть он Дебрева разнесет, а мы поддержим выступлениями с мест. Хороший план, правда? Ты где будешь? В проектном отделе? Жди меня, от Сильченко забегу к тебе, все узнаешь.
Симонян, не слушая возражений, умчался. Седюк, пожав плечами, пошел к Телехову.
К Сильченко был вызван не один Симонян. Совещание тянулось больше часа. Нетерпеливый Симонян не мог усидеть на месте. Когда Сильченко закрыл совещание, Симонян пробрался к нему сквозь толпу поднявшихся людей.
— Борис Викторович, у меня важное личное дело, очень прошу немедленно принять, — попросил он.
Аккуратный Сильченко посмотрел на запись в настольном календаре — сейчас ему нужно было ехать на промплошадку, где его уже ждали, вызванная машина стояла у входа в управление.
— Зайдите вечерком, товарищ Симонян, — предложил Сильченко. — Часов в десять.
Он взял карандаш, чтоб сделать отметку в листке календаря. Симонян поспешно положил руку на календарь.
— Очень прошу: сейчас! — повторил он. — Ну, очень прошу, понимаете? Важный разговор. Не обо мне, а обо всех.
— Вы же говорили — личный разговор? — возразил Сильченко, снова садясь. — Ну, хорошо, минут пятнадцати вам хватит?
Симонян так торопился рассказать о том, что услышал от Седюка и что сам знал, что вначале не обращал внимания на то, как слушает его Сильченко. Случайно взглянув на лицо начальника комбината, Симонян сразу осекся, словно споткнувшись в беге о лежащее на дороге бревно. Сильченко, выпрямившись в кресле, осуждающе смотрел на Симоняна.
— Зачем вы мне все это говорите? — спросил он негромко.
— Как зачем? — заторопился Симонян. — Дебрев же пишет доклад Забелину, требует следственной комиссии. А на партконференции он будет вас ругать, целую гору обвинений готовит против вас, Зеленского, Лесина. Это же склока, Борис Викторович! Надо единым фронтом…
— А вы думаете, я собираюсь себя хвалить? — холодно прервал его Сильченко. — Или вас с Зеленским по головке гладить? Не вижу, за что нас нужно расхваливать. А вот за что ругать всех нас следует, вижу очень хорошо. Жаль, очень жаль, что вы не замечаете безобразных недостатков в нашей работе, — кому-кому, а вам, товарищ Симонян, как партийному руководителю, следовало бы быть более само, — критичным.
— Это же не критика недостатков! — закричал Симонян. — Это же интрига, Борис Викторович, вот это что такое! И я вам прямо говорю, это общее наше мнение: молчать мы не будем на конференции, пусть Дебрев не ждет.
О выдержке Сильченко знали все. Никто не помнил начальника комбината взбудораженным, разгневанным или просто раздраженным. И Симонян не поверил самому себе, когда увидел, что Сильченко взволновался и рассердился.
— Хватит! — резко сказал Сильченко. — Вот это и есть склока — то, что вы сейчас делаете. Я категорически запрещаю приходить ко мне с подобной чепухой! У вас все, товарищ Симонян?
Он отвернулся от Симоняна, стал перелистывать лежащие на столе бумаги. Симонян, красный и сконфуженный, выскочил из кабинета. В коридоре он остановился, недоумевающе передернул плечами, растерянно поджал губы. Проходивший мимо Янсон с любопытством посмотрел на него.
— Чего примчался в управление, Арам? — поинтересовался он. — Сильченко уже десять минут назад уехать надо было, а ты заперся с ним. Что-нибудь сногсшибательное?
— Сногсшибательное! — свирепо огрызнулся Симонян. — Ты на ногах, во всяком случае, не устоишь. И раз ты так точно осведомлен, сколько я минут сидел с Сильченко, то, наверное, и сам догадываешься, о чем мы говорили.
Янсон насмешливо улыбнулся.
— Догадаться нетрудно, Арам. О предстоящей партийно-хозяйственной конференции. О том, как вам на энергоплощадке грехи свои прикрыть и выйти сухими из воды. Разве не так?
— Нет, не так! — крикнул вконец разозленный Симонян. — Не об этом говорили, ясно? А о том, как тебя самого в холодной воде выкупать. И высокому покровителю твоему заодно всыпать куда следует.
Озадаченный Янсон долго смотрел вслед торопливо уходившему Симоняну.
— Интересно! — пробормотал он недоверчиво. — Очень интересно! Боюсь, что-то тут Валентин Павлович крупно недоучитывает. Це дило — навоз, придется его розжуваты!
Когда Симонян появился у проектировщиков, Седюк сразу понял, что разговор с Сильченко прошел неудачно.
— Ничего не понимаю, — мрачно признался Симонян, отводя Седюка в сторону. — Старик с ума спятил. Никакой логики нет в его поведении. Человек действует против интересов строительства, против собственных интересов, наконец…
Седюк усмехнулся.
— Логика у него есть, Арам Ваганович. Я все больше убеждаюсь: очень непростой человек наш Сильченко, куда сложнее Дебрева. Многое мы не понимаем в его поступках, но смысл в них есть.
— Вздор! — запальчиво закричал Симонян. — Нет ничего проще логики! И если человек по логике поступает, каждый его шаг понятен. Ребенок разберется, ясно?
Седюк сказал серьезно:
— Нет, не ясно! И ты не кипятись, Арам Ваганович, а выслушай один пример. Во время второго шахматного матча с Алехиным Эйве признался корреспондентам: «Я проигрываю потому, что не вижу логики в игре Алехина. Он играет неожиданно и нелепо, я не могу предугадать, что за ход он сделает в следующую минуту, и оттого не успеваю парировать этот ход». Ты понимаешь, насколько Алехин был выше Эйве, если тот даже логики его игры не понимал. Поверь, Сильченко разумнее, чем тебе кажется.
Шахматный пример не убедил Симоняна. Он пробормотал:
— Это же игра, там всякие жертвы и комбинации. А у нас строительство, тут надо работать, стены выгонять вверх, без всяких комбинаций, понимаешь?
Сильченко в это время, задумавшись, сидел за своим столом. С промплощадки уже второй раз звонили его референту, Григорьев, хорошо знавший Сильченко, отвечал: «Нет, вероятно, не приедет — очень занят». Сильченко в самом деле не поехал. Он ходил по пустому кабинету, никого не принимая, присаживался, снова вставал. Он размышлял над сообщением Симоняна. Мысли его были просты и логичны.
В известиях, принесенных Симоняном, не было, в конце концов, ничего нового. И без Симоняна было ясно, что Дебрев готовится к крупной схватке и не остановится ни перед чем, чтобы добиться в ней успеха. Меньше всего Сильченко страшился поражения в этой навязанной ему борьбе. Он боялся не за себя — слишком многое стояло за его спиной, двадцать пять лет, проведенных им в партии с марта семнадцатого, были трудовыми годами, имя его было известно каждому строителю. Он знал, что Дебрева ожидает неудача, сокрушительный провал. Сильченко страшился провала Дебрева. Он боялся потерять Дебрева.
Сильченко знал то, о чем Дебрев даже не догадывался: оба они были жизненно необходимы строительству в Ленинске. Они дополняли друг друга, а не опровергали, как казалось самому Дебреву. Без Дебрева Сильченко не сумел бы справиться со всей массой то и дело возникающих технических проблем. Энергия Дебрева, его острое чувство нового, его удивительная оперативность делали его душой всего строительства, центром, вокруг которого оно вращалось. Его не любили, его боялись, но к нему шли — только он мог решить то, что требовало немедленного и грамотного решения. Если вместо него пришлют другого главного инженера, строительство понесет невосполнимую потерю, такие, как Дебрев, встречаются не часто, Сильченко с его жизненным опытом знал это хорошо.
Но если уход Дебрева был крупной потерей, еще хуже было бы допустить, чтоб Дебрев стал начальником строительства. Он был на месте только в своей нынешней роли — главного инженера. Сильченко невесело покачал головой, представив Дебрева на своем посту. Вот уж было бы подлинное несчастье! Сознание своей необходимости немедленно тогда превратится у него в ощущение исключительности и непогрешимости. Сконцентрировав в своих руках всю полноту власти, Дебрев не поднимет, но развалит строительство. Он ничего не понимает в душах человеческих, а создают новое люди, не мертвые машины. Дебрев знает один метод воздействия на людей — палку. Под палкой люди работают, иногда и неплохо работают, это несомненно. Но творить под палкой никто не сумеет, а решение сейчас лежит в этом, в творчестве.
«И ведь все это знают, все! — озабоченно думал — Сильченко. — Один он ничего не видит и даже не понимает, что его встретит на партконференции. Разве Симонян одинок? Со всех сторон на него обрушатся».
Сильченко с тревогой думал о неизбежном конце. Растерянный, побитый Дебрев потеряет половину своего влияния на окружающих, три четверти своих способностей и своей энергии. Обстановка станет ему невыносимой, он будет рваться отсюда вон, думать не о работе, а о переводе. Он будет потерян еще задолго до официального отъезда. Допустить это невозможно, Дебрев должен остаться, остаться на своей сегодняшней должности, чего бы это ему, Сильченко, ни стоило. Самое важное это сейчас — борьба не против Дебрева, а за Дебрева. Сильченко размышлял медленно, шаг за шагом все ближе подбирался к единственно возможному выходу. Когда мысли его стали определенными и окончательными, он снял трубку и вызвал Дебрева.
— Валентин Павлович, — сказал Сильченко, — я заканчиваю доклад о ходе строительства. Картина, конечно, безобразная, терпеть это дальше нельзя. Боюсь, я в этом виноват больше, чем кто другой: слишком уж спускал руководителям наших контор. Как вы отнесетесь к тому, чтоб мы сообща поработали над этим? Вы ближе всех знаете конкретные промахи и недостатки строителей. Придется кое-кому всыпать, невзирая на чины. Как по-вашему?
— Конечно, конечно! — ответил пораженный Дебрев. — Я очень рад, что и вы, наконец, пришли к этому — ленивых и неспособных руководителей надо нещадно бить и гнать. Если разрешите, я сейчас к вам зайду, Борис Викторович.
18
Партийно-хозяйственная конференция открылась в конце октября и продолжалась три дня. На повестке дня стояли два вопроса — строительство ТЭЦ и подготовка к полярной зиме.
На конференцию, кроме членов партии с решающим голосом, было приглашено много гостей из беспартийного актива. В истории Ленинска еще не было такого многолюдного собрания. И происходило оно не в старом кинозале и не в столовой, где раньше заседали партийные и хозяйственные активы, а в новом зале еще не законченного полностью дома инженерно-технических работников.
Седюк пришел на конференцию за два часа до открытия. Ему хотелось осмотреть здание. О нем ходили разные слухи; одни восхищались красотой отделки, а другие, как Янсон, утверждали, что здание снаружи серое, внутри сероватое и восхищаться особенно нечем. Седюку новый клуб понравился. Широкие наружные двери раскрывались в просторный вестибюль. С хорошо вылепленных плафонов лился мягкий свет. Фойе кинозала и вход в него поддерживали отделанные под мрамор колонны. Высокие окна открывали вид на голую тундру, рядом со зданием рос чахлый кустарник, склоны холмиков покрывали полузанесенные снегом ягель и багульник, местами сквозь снег проступали зеленые листья брусники. Седюк прислонился к ноге бежавшего куда-то гипсового паренька, высоко поднимавшего вверх факел с вделанной в него двухсотваттной лампочкой и осмотрелся. Был странен и неправдоподобен и сам этот праздничный дом со своими колоннами, статуями, высокими полуциркульными окнами, диванами, коврами и паркетом, выросший, как он хорошо знал, за какие-нибудь полтора месяца. Было странно и неправдоподобно, что этот дом стоял, одинокий и нарядный, среди дикой, ненарушенной, угрюмой тундры, под низким, заваленным серыми тучами, навалившимся на землю небом.
Проходивший мимо Караматин подал Седюку руку.
— Правда, хорошо? — сказал он неодобрительно. Седюк удивился:
— Вам не нравится, Семен Ильич?
— Нравится, конечно, я сам подписывал проект. Но размах не по нашим сегодняшним трудностям. Делали по старому, довоенному проекту.
— А вы бы применили упрощенные нормы военного времени, — улыбаясь, заметил Седюк, напоминая Караматину его выступление на техсовете.
Но Караматин ответил серьезно:
— Мы вообще не думали строить этот дом сейчас — откладывали на лучшее время. А когда Москва предписала его строить, предложили переделать проект. Забелин не согласился, он прислал Сильченко письмо: никаких упрощений, жизнь в Заполярье сама по себе так тяжела, что многое, в Других местах излишнее, здесь необходимо. Тогда Зеленский размахнулся вовсю.
Седюк показал на кучку, собравшуюся у окна.
— Пойдемте туда, Семен Ильич, Диканский пророчествует о зиме.
На подоконнике сидел невысокий, толстый и лысый человек в непроницаемых очках. Это был начальник местного метеобюро Диканский — полярный метеоролог и ученый, напечатавший много работ по различным вопросам освоения Арктики. Он был известен под дружеским названием «метеопапаша». О нем знали, что его ничто в мире не интересует, кроме снегопадов, циклонов, антициклонов. Для него не существовало плохих времен года и скверной погоды. Нудно зарядившие на неделю дожди приводили его своим постоянством в такое же восхищение, как иных широко разливающаяся весна.
— Зима в этом году обещает быть холодной и пуржливой, — говорил Диканский. — Собранные мною за последние десять лет данные утверждают, что средняя температура декабря и января у нас ниже тридцати, а минимум достигает пятидесяти пяти. Ужас нашего климата в том, что при этих низких температурах разражаются циклонные пурги. В тридцать седьмом году на том самом месте, где сейчас стоит этот заполярный дворец, надо мною три дня ревела пурга со скоростью ветра в тридцать восемь метров в секунду, при температуре минус тридцать четыре — сто десять градусов жесткости, представляете?
К ним подошел Янсон.
— Производство метеоразмазни в массовом масштабе, — непочтительно оценил он изыскания Диканского.
— Для тебя, Ян, науки не существует, — обиделся Диканский.
— Наука для меня существует, — возразил Янсон. — Ленинградские метеорологи предсказали ледостав этого года с точностью до часов — я такие вещи ценю. А ты своими сводками опровергаешь законы математики, утверждающей, что если человек просто брешет, что ему вздумается, то половина у него вранья, а половина правды. У тебя в прогнозах девяносто процентов вранья, — просто непостижимо, как ты добиваешься такого великолепного результата!
Диканский смеялся вместе со всеми. Он соскочил с подоконника. Янсон взял его и Седюка под руку и продолжал, идя с ними в зал:
— Я недавно читал подготовленную докторскую диссертацию нашего уважаемого Евгения Александровича о климате Заполярья и мерах защиты от ветра. Глубоко научная вещь. Доказывается математически, что голый человек замерзает на сильном ветру при морозе в пятьдесят градусов в течение нескольких минут от интенсивной потери тепла. Рекомендуется применять специальные защитные устройства от обмораживания. При помощи тройных интегралов выясняется, что лучшим защитным устройством является овчинная шуба. Новое вычисление на восьми страницах показывает, что если надеть две шубы, то степень защиты от ветра улучшится по крайней мере в два раза. Таковы самые ценные идеи этой диссертации.
Седюк сел на свободное место рядом с Симоняном. Симонян сразу же горячо зашептал:
— Дебрева видел? Не говорит, а рычит. На меня поглядел, словно ударить хочет. Даже отвернулся, когда я подошел.
— На меня он тоже смотрит без удовольствия, — со смехом признался Седюк. — Не может забыть, что я пошел против него.
— Не ты один, — успокоил Седюка Симонян. — Он еще многих настраивал, я узнавал. Ладно, здесь ему это не пройдет — ругаться.
Через несколько минут Симонян ушел в президиум, и к Седюку пододвинулся Янсон. Сильченко начал свой доклад с политического обзора и потом сразу перешел к положению на энергоплощадке. Он указал, что строительство ТЭЦ почти на месяц отстает от своего графика. С каждым днем отставайте не сокращается, а увеличивается. Терпеть дальше, такое положение немыслимо. Нет никаких объективных причин для срыва графика — на площадке имеются механизмы, рабочая сила, материалы поступают в достаточном количестве. Волей-неволей приходится говорить о том, что руководители строительства теряют чувство ответственности, разучились руководить и работать. Это относится не только к Зеленскому и Симоняну, но и к другим работникам — проектировщикам, монтажникам, механикам, — все несут свою долю вины за прорыв на энергоплощадке. Он говорит — энергоплощадка, но и на промплощадке творится масса безобразий.
Сильченко называл фамилию за фамилией, оглядывая настороженный, притихший зал. Еще никогда начальник комбината не говорил так резко и беспощадно, еще ни разу не применял эти формулы: «Будем снимать», «понижать в должностях», «исключать из партии». Он закончил:
— Руководство комбината считает, что со своей стороны оно обеспечило всем конторам объективные условия для выполнения плана строительных работ. Дело теперь за вами, только за вами.
Седюка, как и всех, поразил тон доклада Сильченко. Он обернулся к Янсону. Глубокие складки на щеках Янсона стали еще глубже. Янсон недоумевающе посмотрел на Седюка.
— Вот так доклад! Не ожидал! — сказал он, качая головой. — Да, крепко, крепко!
— Крепко, конечно, — ответил Седюк. — Но и положение на площадке неважное, только поэтому Сильченко, видимо, и решился так закрутить гайку.
Янсон недоверчиво улыбнулся.
— Не для конференции такие речи, — пробормотал он. — Смотрите на Зеленского — думаете, он смолчит? На узком совещании еще можно так выступать начальнику комбината, только не здесь.
— Дебрев, кажется, собирается выступать еще покрепче, — заметил Седюк.
— После такой речи Валентину Павловичу мало что остается, — возразил Янсон. — Сильченко перехватил у него всю руготню.
Дебрев взял слово после Караматина, доложившего о последних проектных вариантах по ТЭЦ. Янсон оказался прав — после Сильченко речь Дебрева прозвучала не так внушительно, как все ожидали. Дебрев говорил о том же, о чем докладывал Сильченко, не стеснялся в резкостях, как и тот, был еще резче, в пылу негодования даже хватил кулаком по трибуне. Но речь Сильченко показалась неожиданной, самый тон ее утверждал в каждом сознание тревожного и трудного положения, из которого можно выйти только чрезвычайными мерами. А в резкости Дебрева необычного не было ничего, он часто бывал и грубее, на трибуне ему приходилось поневоле сдерживаться. И его угроза — снимать незадачливых руководителей — уже не произвела никакого впечатления после такой же угрозы, услышанной от Сильченко.
Выступлением Дебрева было закончено вечернее заседание. Зеленский, весь красный, спрыгнул со сцены, где он сидел в президиуме, и первый вышел из зала. Симонян схватил Седюка за руку.
— Ну, понимаешь? — сказал он возбужденно. — А я еще ходил к нему с жалобой на Дебрева! Вот она, логика! Теперь все видно: Дебрев его перетянул на свою сторону. Ничего, я завтра первый выступлю — услышишь, как надо отвечать на такие речи.
Седюк уходил из клуба вместе с Лесиным. Лесин, хотя о нем на этот раз мало говорили, был глубоко расстроен.
— Вы знаете, грубость Дебрева, как она сама по себе ни мало приятна, еще можно было вытерпеть, — сумрачно делился он впечатлениями от первого дня конференции. — Дебрев иным не может быть, все это знали. И потом он все-таки второе лицо, есть кому на него пожаловаться. Вы не представляете, как это важно, что был у нас человек, с которым можно было по-хорошему потолковать, вместе подумать, получить от него настоящую помощь. А если и Сильченко пойдет по той же дорожке, будет невтерпеж. Нет, никто из нас этого не допустит!
— Будете выступать? — поинтересовался Седюк.
— Обязательно, — твердо сказал Лесин. — Я уже записался. Мы, конечно, делаем промахи, не без этого, но и наши руководители не безгрешны, им тоже можно предъявить претензии.
Заседание следующего дня открыл Караматин. Он предоставил слово Симоняну. Секретарь партийной организации энергоплощадки в своей обширной речи-ее два раза продлевали — коснулся всего: и выполнения норм, и обеспечения материалами, и массовой работы. Он рассказывал, как работает площадка; только в конце он заговорил о взаимоотношениях с начальством. В зале то вспыхивал смех, то пробегал ропот — Симонян церемонился еще меньше, чем Дебрев, и при нужде умел быть язвительным. Дебрев грозно хмурился, дергался на стуле, но Симонян не смотрел в его сторону, на него это не действовало. Симонян закончил энергично и решительно:
— Мы ждем от командования комбината настоящей помощи — материалами и сжатыми сроками выполнения заказов конторы. Ругаться же и грозить — это не помощь, для этого не нужно занимать высоких должностей.
Симонян сел рядом с Дебревым в президиуме, демонстративно отвернувшись от него и от Сильченко. Во время выступления Зеленского Дебрев уже не мог сдержаться. Сильченко, дотрагиваясь до него рукой, мешал ему вскакивать. Зеленский выступал совсем по-иному, чем Симонян. Он говорил холодно, веско и точно, оперировал фактами, называл даты. Зеленский помнил каждый свой телефонный разговор, каждый рапорт и требование. Он неопровержимо доказывал, что если бы хотя половина его просьб и настояний была выполнена, то контора давно уже вышла бы из отсталых в передовые.
— Да поймите вы, — крикнул Дебрев, не вытерпев, — у нас только один механический завод, он не справляется со всеми заказами! Не может он ремонтировать ваши механизмы в тот же день!
— А если наши механизмы оперативно не отремонтируют, они будут простаивать, — отрезал Зеленский. — Неужели вы этого не понимаете, Валентин Павлович? Не угрожать нам нужно, а помогать — вот чего мы от вас требуем.
Начальник механического завода Прохоров, на которого со всех сторон сыпались нарекания, добавил горючего в огонь. Он рассказывал, как путают его собственный график, отставляют приказом свыше полузаконченные работы и наваливают новые. Янсон звонит ему каждые полчаса — то одно, то другое.
— Говорят, работы эти аварийные! — гудел Прохоров своим удивительным басом. — А у меня все работы аварийные. Не аварийных только десять процентов, не больше. Зачем же так дергать нас?
Лесин на дневном заседании выступить не успел и взял слово вечером. Перед ним выступало три оратора, каждый из них критиковал руководителей и требовал внимания к своему участку. Но в этом общем тоне критики и взаимных обвинений Лесину удалось сказать новое слово. Дебрев уже не вскакивал и не поднимал головы. Он, как и многие люди, легко запоминал свои удачи и склонен был забывать промахи. Ему пришлось теперь убедиться, что другие хорошо помнят все его неудачные распоряжения и умеют критиковать их не хуже, чем сам он, Дебрев, критиковал действия этих людей. Сухой и сдержанный Лесин брал реванш за старые нападки на него, он не только анализировал, но и высмеивал. Лесин пошел дальше. Он обернулся к Сильченко, открыто упрекнул начальника комбината в недопустимом тоне доклада. Сошел Лесин с трибуны под шум и рукоплескания зала.
— Безобразие! Что это за тон выступлений? — гневно сказал Дебрев Сильченко. — Люди не хотят признать своих ошибок.
— Ошибки свои они признают, — возразил Сильченко, — но и на наши ошибки указывают.
После трех дней горячих и откровенных прений Сильченко выступил с заключительным словом. Вся конференция заметила, что Сильченко говорил по-иному, чем в докладе. Казалось, именно сейчас следовало ему обрушиться на дерзких ораторов, сурово призвать их к порядку, объявить о конкретных мерах взыскания, которыми он угрожал вначале. Ничего этого не было. Сильченко не возражал на критику, не отвечал на нападки, только поблагодарил за деловую помощь. Он останавливался на конкретных предложениях, анализировал возможность их выполнения, устанавливал сроки.
Назаров предложил состав комиссии по разработке делового решения, и конференция была закрыта.
— Зайдемте ко мне, — предложил Сильченко Дебреву, — нам нужно посовещаться.
В кабинете Сильченко Дебрев грузно опустился на диван. Он тяжело дышал, на лбу у него пульсировала набрякшая жила, под глазами вздулись мешки. Дебрев был подавлен и растерян. Конференция прошла совсем по-иному, чем он ожидал. Тон на ней задали его враги, все, кого он разносил, собирался выгонять вон и отдавать под суд. А друзья, те, что выступали по радио, на собраниях и в газете, или набрали в рот воды, как Янсон, или переметнулись, как Седюк, и пустились в резкую критику. Даже неожиданная поддержка Сильченко не смогла придать конференции то направление, которого Дебрев добивался. Дебрев теперь понимал, что если бы Сильченко не принял на себя значительную долю нападок, могло бы быть хуже, много хуже.
Сильченко повесил шинель, уселся за свой стол и повернулся к Дебреву:
— Ну как ваше мнение? Что будем делать? Дебрев мрачно отозвался:
— Представляете, как теперь с этими людьми работать? Если они и дальше станут отвечать в этом стиле, толку большого не будет.
Сильченко возразил, внимательно наблюдая опустившего голову Дебрева:
— Многое в их выступлениях имеет резон, и у нас с вами были промахи. Мне, кстати, досталось больше, чем вам.
Дебрев невесело усмехнулся.
— Да, пожалуй. Один раз вы взяли настоящий тон, изменили своей неизменной вежливости и спокойствию — и вот все сразу обрушились.
— Значит, этот единственный раз был ошибкой, — твердо сказал Сильченко. — Стенограммы конференции уйдут в Москву, а люди останутся на месте. Нам работать с людьми. Давайте, Валентин Павлович, подумаем, как наладить правильные взаимоотношения в нашем коллективе.
19
Непомнящий тосковал.
Казалось, у него была та самая работа, о какой он всегда мечтал, — «не пыльная», как он говорил, не напряженная, не грозившая неприятностями. Начальник материально-хозяйственной части — это звучало веско. Нужно было раза три в неделю съездить на базу, погрузить в сани выписанные материалы и доставить их в цех. После этого он мог предаваться своему любимому занятию — ничего не делать. До сих пор он завоевывал право оставаться лентяем ценой многих трудов, усилий и лишений — нужно было тратить бездну энергии и изобретательности, чтобы, не работая, создавать видимость работы. Сейчас его безделье было узаконено. Но он чувствовал себя птицей, попавшей в разреженную атмосферу: не хватало воздуха ни для полета, ни для дыхания.
Ужас был в том, что все кругом были заняты. Куда он ни шел, он оказывался лишним. Он хотел разговаривать и острить, но у окружающих не было времени слушать его.
Сначала Непомнящий пристроился в лаборатории Газарина — здесь было тепло и чисто, а на красивую, степенную Ирину было приятно смотреть.
Но на третий день вежливый Газарин грубо объявил Непомнящему, что его болтовня мешает работать. Молчать и сидеть неподвижно Непомнящий не умел — он перенес свой стол в склад. Но здесь было очень тоскливо, в склад редко кто приходил.
На некоторое время, сам того не зная, нганасан Яков Бетту заполнил пустоту, трагически распространившуюся вокруг Непомнящего. В свободные минуты Яша бегал по всему цеху и всем интересовался. Он приходил в склад, осматривал стеллажи и все спрашивал:
— А это что?
— Это приборы, — охотно объяснял Непомнящий. — Это слесарный инструмент. Здесь лежат электроматериалы. Тут химические реактивы.
Якову нравились незнакомые названия. Он быстро запоминал их и любил повторять. С Непомнящим он подружился, приходя в склад, кричал: «Здравствуй, Ига!» — и тотчас выкладывал все, что случилось с ним за день. После этого он непременно осведомлялся:
— Что ты делал, Ига?
Непомнящий пытался ему втолковать, что он раздумывал, беседовал с теми, кто приходил, но Яков сразу схватывал суть дела.
Он с обидным удивлением говорил:
— Ничего не делал, Ига? Почему такое?
Еще более тяжкий удар нанесла Непомнящему красивая рыжеволосая девушка, с которой он познакомился в очереди к кассе кинотеатра. Вечер начался радужно. Непомнящему удалось достать двести граммов конфет «подушечка», в зал они проникли одними из первых и сумели сесть на места, указанные в билетах. Показывали «Свинарку и пастуха» — картину старую, но веселую, и девушка с охотой слушала рассказы Непомнящего. Она только спросила, как его зовут и где он работает. Он проводил ее домой и по дороге острил без устали, она весело смеялась, потом стала рассказывать сама. Она работала на механическом заводе токарем, дело у нее шло хорошо, но вредный мастер и контролеры ОТК страшно придирались и даже в прошлом месяце вывесили её фамилию на черную доску. Она чуть не расплакалась, вспоминая об этом. Он, утешая, обнял ее и хотел было поцеловать в щеку. Но она спросила:
— Вы мне совсем не рассказали о себе, Игорь. Как у вас идет работа, никто не придирается?
Этого он не сумел вынести. Забыв о холодном ветре, он церемонно приподнял свою меховую шапку с длинными ушами и пожелал ей спокойной ночи.
— Война весь быт поставила на дыбы, — пожаловался он Мартыну на следующий день. — Круг интересов катастрофически сузился. Ты целуешь девушку, а она тебя спрашивает: «Ну, а работа у вас хорошая? Ничего начальник?» А где луна, шепот трав и прочие тонкие вздохи? Ведь это же катастрофа, светопреставление крупным планом!
Только в аналитической лаборатории Непомнящий иногда отводил душу. Варе нравилась его болтовня — она производила анализы, а он сидел рядом и развлекал ее. Сумрачная Бахлова терпела его: он всегда был весел, услужлив, добр, в глубине души она ценила свойства, которыми не обладала сама. Но как-то Непомнящий увидел, что Бахлова плачет. Она взвешивала пробы руды, руки ее проворно шевелились, досыпая и отсыпая навеску, а по щекам катились слезы и падали на мрамор столика. Самое удивительное было в том, что кругом сновали лаборантки и громко переговаривались, словно не замечая этого молчаливого плача. Непомнящий был отзывчив. Он тронул Бахлову за плечо и участливо спросил:
— Что с вами?
Она вскочила, разъяренная.
— Вон отсюда, бездельник! — закричала она на весь опытный цех. — Что вам здесь надо? Чтобы ноги вашей здесь не было, слышите!
Одна из лаборанток, выйдя с Непомнящим в коридор, сказала:
— Вы, вероятно, не знали, что она со вчерашней почтой получила письмо, оттого и вошли в аналитическую.
— Я вошел бы, если бы и знал о письме, — возразил Игорь. — Я не понимаю: почему вчерашняя почта должна мне мешать ходить по земле?
— Разве вы не слыхали ее истории? У нее муж погиб в боях под Москвой, а единственная дочь потеряла рассудок во время бомбежки. Каждый раз, как приходит из Москвы письмо, Надежда Феоктистова совсем расстраивается. Мы это хорошо знаем и держим себя так, словно ничего не происходит.
После этого Непомнящий уже не заходил в аналитическую лабораторию.
Варя по-прежнему оставалась для него самым близким человеком в Ленинске. Но и тут его вскоре постигла неудача. Однажды Непомнящий провожал Варю домой. Ей это было приятно: в последнее время ей хотелось всем нравиться, а Непомнящий всегда смотрел на нее добрыми глазами, был очень хорош и внимателен с нею. Ее переполняло внутреннее оживление, даже посторонние замечали в ней перемену. Хмурая Бахлова сказала ей как-то ворчливо: «Что это вы все хорошеете, Варя?» Она отшутилась: «Отхожу после эвакуации, Надежда Феоктистова!» Она и без Бахловой видела в зеркале, что хорошеет. Она и радовалась этому и грустила.
Несколько минут они шли молча — валенки их скрипели на сухом, твердом снегу. Проходя мимо общежития, Непомнящий взглянул на окна своей комнаты. Окна были темны.
— Седюк еще не пришел, — заметил Игорь. — Странный человек этот ваш приятель Седюк.
— Он мне такой же приятель, как и вы, — возразила Варя. Она сама удивилась, что могла проговорить это так спокойно. — Я ведь познакомилась с ним и с вами в Пинеже. А чем он странный?
— Всем, Варя. Он удивительный человек. Он сам ищет работы, когда ее нет. Его завод еще не построен, он мог бы хорошо отдохнуть, — так делает наш начальник Назаров, тот никогда не переутомляется. А Седюк разворачивает опытное строительство, проектирует, исследует, ведет на курсах занятия и два раза в неделю провожает нашу начальницу, Лидию Семеновну, к черту на кулички. Я это знаю, потому что занимаюсь на курсах и выхожу вместе с ними. Я уже сплю, когда он возвращается после этих прогулок. Впрочем, она стоит ухаживания. Вы знаете Лидию Семеновну? Редкая красавица, правда?
Было темно, и Непомнящий не видел, какое действие производят его слова. Он слышал только, как Варя ответила ему спокойно и ровно:
— Да, она, конечно, очень красивая.
Непомнящему не хотелось расставаться с Варей. Он остановился у ее дома, острил, заглядывал в лицо. Еще несколько минут назад ей было приятно все это — и веселые слова, и ласковое пожатие, и добрый блеск его глаз. А сейчас она с чувством непреодолимого отвращения вырвала свою руку. Он, смеясь, пытался ее удержать.
Она повернулась, чтобы уйти, но он не выпустил ее варежки и нечаянно сдернул с руки. Смеясь, он принялся надевать ее снова и вдруг, наклонившись, стал горячо целовать Варины пальцы. Смущенная, она пыталась вырваться. Он отпустил руку, обнял Варю за талию и неловко прижался губами к ее губам. И сейчас же она с силой оттолкнула его и ударила.
Она бежала по темной лестнице, потом по темному коридору, и в глазах ее стояли слезы обиды и негодования. Она с ожесточением терла варежкой губы, — казалось, что этого нежеланного и отвратительного прикосновения уже не стереть никогда.
А он медленно шел по улице и весь сгибался от жгучей горечи. И хотя он придерживался теории бодрого пессимизма и любил утверждать, что из всякого положения есть, по крайней мере, один позорный выход, ему все же было так тяжело, как еще никогда в жизни.
20
Сильченко получил ответ на свой доклад о положении, создавшемся в Ленинске после нападения немецкого крейсера на арктический караван. Как Сильченко и ожидал, все его распоряжения были утверждены. Только в одном пункте начальник главка Забелин подвергал сомнению предложенные Ленинском практические меры, и это был как раз тот самый важный и самый слабый пункт, в котором сомневался и Сильченко. Забелин сообщал, что запрошенные им эксперты отрицательно относятся к идее организовать в Ленинске производство серной кислоты из конвертерных газов. Процесс этот сложен и капризен, он еще никому не удался. Правда, немцы недавно пустили цех по изготовлению кислоты из конвертерных газов, но в их процессе имеются какие-то важные, тщательно засекреченные особенности, к тому же процесс не очень-то ладится и у немцев. Во всяком случае, если и налаживать подобное производство, то в обжитых местах, а не в глухом краю, где нет ни аппаратуры, ни специалистов, ни времени на эксперименты. Забелин не употребил прямо этого осуждающего слова «авантюра», но оно ясно угадывалось в каждой строчке его ответа. Забелин ставил Сильченко в известность, что вопрос о строительстве в Ленинске вторично выносится на решение Государственного Комитета Обороны — создалось особое положение, требуются крутые меры, чтобы возместить нанесенный противником ущерб.
Письмо Забелина было пространно, целых три страницы. Уже это одно показывало, как тревожится начальник главка, — обычно он был сдержан в словах. Сильченко размышлял над письмом, никого не принимая. Он был встревожен. Его страшила ответственность, которую они взваливали на себя, отказываясь от привозной кислоты и начиная новое, неиспытанное производство. Хуже всего было извещение о немецких секретах: значит, и у них не пошел простой процесс, тот, что сейчас пускается в Ленинске. А если секретов этих разгадать не удастся, если Седюк до них не додумается? Это будет уже не простой технический просчет, а прямая катастрофа: готовый к пуску завод будет несколько месяцев стоять, не выдавая продукции.
Сильченко позвонил Дебреву. Того на месте не оказалось. Сильченко попросил передать Дебреву, когда он появится у себя, что его ожидает начальник комбината, и начал свой утренний прием. В списке очередных дел на первом месте значился доклад местного управления НКВД о борьбе с преступностью в поселке. В размеренном порядке дня Сильченко это было нововведением — все его внимание до сих пор поглощали хозяйственные и административные вопросы.
В кабинет к Сильченко вошёл Парамонов. Сильченко кивнул ему на кресло.
— Докладывай, Владислав Петрович: что у тебя?
— Сводка происшествий за неделю, товарищ начальник комбината, — официально сказал Парамонов, раскрывая принесенную с собой папку, и начал неторопливо читать: — «Оперативная сводка основных происшествий за неделю в поселке Ленинск. Двадцать седьмого октября в общежитии металлургов произошли две драки, в одной применены ножи, серьезных ранений нет; задержан рабочий Сотник, после проверки документов отпущен. Того же числа на гражданина Невзорова, экономиста техснаба, произведено нападение на Рудной улице, крепко дано по уху, сняты пальто, шапка, часы. Двадцать восьмого октября произведен налет на продуктовый магазин № 4. Двое неизвестных напали на сторожа, отобрали у него ружье и, связав, забили рот кляпом. Унесено два ящика консервов. Двадцать девятого октября в общежитии строителей ТЭЦ была драка с поножовщиной, имеется серьезное ранение; задержан некий Сидорюк, ранее судившийся за убийство; у трех лиц отобраны ножи. Первого ноября кассирша магазина № 2 Петровская получила записку, что из ее выручки проиграно автором записки три тысячи рублей. Ей предлагается оставить эти деньги на пустыре по дороге на ТЭЦ — в противном случае угрожают зарезать. Кассирше Петровской выделена охрана, сопровождающая ее после работы домой».
Парамонов, закончив чтение, аккуратно сложил бумаги и сунул их в папку.
— Великолепно работаешь! — негромко сказал Сильченко. — Забота о живом человеке — кассирше выделена специальная охрана! А если бандиты каждому второму человеку напишут, что проиграли его деньги, вы что же, дорогие товарищи, целый полк солдат отведете на индивидуальную охрану этих людей? Улицы отданы во власть темным элементам, честные люди боятся в одиночку нос наружу высунуть. Каждый день кровавые происшествия, нападения, поножовщина, а никто не задержан, кроме какого-то Сидорюка, и то, наверное, потому, что он уже раз судился за убийство. Документы проверены! Преступник любые документы припасет — это вам не известно, что ли?
— Кое-что делаем, — угрюмо сказал Парамонов. — Несколько человек арестовано.
Сильченко рассердился.
— Я давно приглядываюсь к тебе. Самого главного не понимаешь. У тебя перед глазами документы, официальные справки, а людей ты не знаешь, как они живут, как работают, не представляешь. Ты бывал в общежитиях? Нет. А надо. Я бывал. Седюк мне рассказывал, он навещал одного рабочего: безобразие, грязь, картеж, пьянство. А что ты знаешь об этом? Ничего. И кто вас учил так работать — поверхностно, без души, не вникая в существо дела? В следующий раз будешь докладывать и оперативную сторону и бытовую. Все. Можешь идти.
Но Парамонов не ушел. Он стоял перед столом Сильченко, сжимая портфель дрожащими руками. Сильченко с удивлением смотрел на него.
— Просьба у меня к вам, Борис Викторович, — сказал Парамонов. — Три раза моему начальству заявления писал — отказывают. Вся надежда теперь на вас. Отпустите меня в действующую армию.
— Почему так? — спросил Сильченко. — Чем тебя твоя работа не удовлетворяет?
— Не могу я тут, — вздохнул Парамонов, — не по мне все это — я военный. Разве я к этому готовился? Если меня в армию не брать, так кого же туда! Товарищи мои воюют, а я здесь, в тишине, отлеживаюсь в тылу, ловлю за руку воришек.
— А где здесь тишина? Где покой? — гневно закричал Сильченко, вставая. — Мы боремся с этим собачьим климатом, с трехмесячной черной ночью, с хулиганами и грабителями, с нехваткой материалов, боремся ожесточенно, мучительно… Где же здесь покой? Ты с этой борьбой не справляешься — почему же я должен верить, что ты будешь хорошо воевать?
Парамонов опустил голову.
— Если у вас я сочувствия не найду, — сказал он горько, — так некуда мне больше податься.
— Ты нужен здесь у нас. Оставим этот разговор, — сказал Сильченко, садясь и не глядя на Парамонова.
После его ухода Сильченко никого не принял. Ян-сон позвонил, что Дебрев возвращается с энергоплощадки.
Дебрев, войдя, не сел, а остановился у стола.
В последнее время, после партконференции, его отношения с Сильченко приняли новую форму. Прежней открытой вражды уже не было, но и дружба не устанавливалась. Сильченко знал, что на Дебрева тяжело подействовал отпор, полученный им на конференции, нужно было время, чтобы пережить такое потрясение, полностью осознать его значение. Сильченко не торопил Дебрева, не навязывался со своей дружбой: он знал, что время работает на него — Дебрев должен был прийти к нему.
Сильченко молча достал из сейфа письмо Забелина и протянул его Дебреву. Тот быстро пробежал его глазами и, растерянный, сел. Сильченко наблюдал за выражением его лица, он видел, что Дебрев волнуется.
— Это что же получается? — сказал Дебрев. — Выходит, испытывали наш способ и ничего не вышло? А Седюк докладывал нам, что работающих поэтому способу цехов нет, впервые будем пробовать в Ленинске. Или человек не знает, за что берется, или пустился на прямой обман?
Сильченко удивился. Он ничего не знал о ссоре между Дебревым и Седюком, и его поразило, что Дебрев сразу опорочивает одного из близких своих любимцев, да еще в деле, которое он сам недавно так горячо отстаивал. Сильченко покачал головой.
— Седюк признался, что ничего не слышал о работающих заводах, но идея этого способа производства кислоты упоминается во многих местах. О немецком заводе он, конечно, мог и не знать — его пустили недавно. Дело не в этом, Валентин Павлович. Что мы ответим Забелину — вот в чем вопрос.
Дебрев думал, отвернув лицо от Сильченко, потом снова перечитал письмо. Сильченко все снова удивлялся странному поведению Дебрева: не в обычае у него было тянуть с ответом, взвешивая все «за» и «против». Нетерпеливый и стремительно соображающий, он отвечал быстрее, чем иные спрашивали. Сильченко, впрочем, понимал, что отвечать нелегко: Дебреву, конечно, хотелось защитить свой план, но после разъяснений Забелина подобная защита представлялась слишком рискованной. Дебрев еще больше удивил Сильченко. Он ответил вопросом на вопрос:
— Ну, а вы как, товарищ полковник? Думаю, у вас уже составилось свое мнение? И оно, очевидно, таково: долой все новые процессы, подавайте нам готовую кислоту взамен загубленной.
— Мнение мое таково, что нам нельзя допускать провала, — ответил Сильченко. — Мы находимся на краю света, быстро завезти все, что требуется, не можем. Я тогда говорил и сейчас повторяю: на риск, обоснованный риск, идти нужно, тут я с вами согласен. А в азартные игры играть недопустимо. Вот это я и хочу решить с вами: нет ли в проекте Седюка элементов азарта и увлечения?
— Хорошее словечко «увлечение»! — зло улыбнулся Дебрев. — Говорили бы уж прямо: «преступная опрометчивость» — к истине ближе. — Он помолчал и закончил с неожиданным спокойствием: — Впрочем, я с вами согласен, не принимать во внимание указания Забелина мы не можем. Все эти опыты по новому производству серной кислоты придется свернуть. Пусть Караматин проектирует свой старенький цех, кое-что он даст, остальное нам как-нибудь забросят.
Он понимал, что начальник комбината поражен, и, казалось, наслаждался этим. Сильченко видел в его лице новое выражение — холодное и мстительное. Тут была какая-то непонятная Сильченко загадка, и он невольно сказал:
— Не понимаю, Валентин Павлович, — вы еще недавно были убежденным сторонником нового метода, сами говорили: «Почему не попробовать в Ленинске никем не испробованный способ?»
— А вы были противником этого метода, — холодно возразил Дебрев. — А после того, как нам представили доказательства, что метод никуда не годится, вдруг почему-то стали его сторонником.
На это Сильченко ничего не ответил. Дебрев почувствовал, что должен сгладить свою резкость.
— Вы мои привычки знаете — я мало верю в хорошие слова, — сказал он угрюмо. — Верю только фактам, а факты, — он кивнул на письмо Забелина, — против Седюка. Пробовали этот процесс другие — и не вышло. Вот почему я отказываюсь от своих прежних решений.
— У немцев, однако, вышло, — возразил Сильченко. Он предложил: — Давайте еще подумаем над этим, а потом вместе ответим Забелину. Лично я Седюку верю, инженер он грамотный. Если у кого и пойдут такие сложные процессы, так, пожалуй, только у него.
21
Природная подозрительность Дебрева была многократно усилена тяжкой неудачей на конференции. Он думал, его окружают друзья, верные соратники. Эти люди соглашались с ним, когда он ругался, разозленный непорядками, они угодливо кивали головами, ловили и усиливали каждое его слово. А в решающий момент они оказались в нетях, не пожелали разбивать себе лбы в начатой им драке. Дебрев уже готов был согласиться, что и он неправ, — слишком уж он перегибал палку. Но это не снимало вину с тех людей, на кого он напрасно рассчитывал. Седюк был одним из них, первый среди них — он первый отшатнулся от него.
Сидя в машине, Дебрев все снова и снова возвращался к письму Забелина. Бешенство душило его. Он вдруг забыл все то полезное, что извлек из своего недавнего поражения, забыл, что сам уже начал по-иному, более объективно, смотреть на себя и на других. Он опять стал прежним Дебревым — пристрастным, нетерпимым, болезненно недоверчивым. Ему казалось, что он наконец понимает Седюка — и его недавний неожиданный отпор Дебреву и его нынешнее поведение.
Он с пристрастием допрашивал самого себя. В самом деле, — что он знал о Седюке? Как он мог допустить, чтобы Седюк стал его любимцем, правой рукой? Правда, ему аттестовали Седюка как хорошего работника. Правда, Седюк помог с электропрогревом вечной мерзлоты, но ведь это не его идея, он видел, что дело пойдет и без него, это был способ заработать авторитет. Самое главное не в его достоинствах, выставляемых напоказ, — все это мишура. Истинная его природа в другом. Эта серная кислота — как неожиданно все с ней поворачивается! Сперва Седюк не желал ею заниматься, а потом, когда отказываться стало невозможно, предложил неисполнимый план. Внешне в этом плане все достойно уважения — новаторство, свежие мысли, попытка выпутаться из трудного положения собственными силами. А судя по сообщению московских экспертов, за всей этой благопристойной внешностью не стоит ничего обоснованного. Они откажутся от всякой помощи извне, примутся разрабатывать заведомо порочный способ, потеряют в бессмысленных поисках драгоценное время, и в ту минуту, когда надо будет пускать завод, окажется, что кислоты нет. Оправдания для такого исхода готовы заранее: метод новый, никем не испробован, все решились идти этим путем — стало быть, и все виноваты, а всех к ответственности не притянешь. А завод между тем стоит, а меди нет, а фронт, а военные заводы не получили той продукции, на которую надеялись. Шляпа, шляпа, неужели ты не понимаешь, что дело идет к прямому провалу? Нет, не проверять надо, не копаться в оправданиях. Немедленно, сегодня же исправить допущенную ошибку, пока она еще не превратилась в катастрофу!
Машина мчалась по промплощадке. Дебрев остановил ее на участке плавильного цеха, вылез наружу и медленно побрел по снегу. Кругом кипела работа: стрекотали отбойные молотки, били кувалды, скрипели поднимаемые железные бадьи с землей. Дебрев обошел все котлованы и вышел на открытое место. Он повернулся в сторону невидимых сейчас гор, раскрыл лицо, жадно глотал морозный воздух. Было три часа дня, черная, забитая тучами, пронизанная морозом ночь простиралась над землей, с гор тянул резкий ветер, он жег пламенем кожу. У столба, на котором висел освещавший участок прожектор, Дебрев столкнулся с Лесиным и пристально вгляделся, в его растерянное лицо. Что скрывается за прилизанной внешностью этого чопорного, нарочито старомодного человека? Какие мысли таяться за этим высоким лбом, затеняются этим запотевшим на морозе пенсне?
Не поздоровавшись, он прошел к конторе строительства. Морозный воздух и прогулка сделали свое дело — первый, самый непереносимый, приступ бешенства стих. Но мысли его были так же суровы и беспощадны, как прежде. В нем вдруг зазвучали старые любимые стихи, истинная формула его души. Дебрев не понимал и не любил поэзии, но эти строки с первой минуты поразили его и запомнились навсегда:
Оглянешься, — а кругом враги, Руки протянешь — и нет друзей!
Он прошел весь коридор конторы и, испугав своим неожиданным появлением читавшую роман Катюшу Дубинину, с силой рванул дверь Назарова.
Назаров сидел в кресле и, зевая, изучал сводку за вчерашний день. Встревоженный, он вскочил и, оправляя гимнастерку, пошел навстречу главному инженеру. Дебрев кивнул, не подавая руки, и сел в кресло Назарова — оно было единственным в кабинете. Назаров присел у окна на стуле.
— Что нового? — спросил Дебрев.
Назаров, путаясь и сбиваясь, начал пересказывать содержание сводки, но Дебрев прервал его на полуслове:
— Скажи, Николай Петрович, ты давно не виделся с Седюком?
— Да уже давно, — уклончиво ответил Назаров. Он счел нужным пояснить, чтобы его неопределенный ответ не показался невежливым. — Мы после тех споров вообще редко встречаемся.
Дебрев смотрел на Назарова тяжелым взглядом. Вот сейчас все будет ясно. Назаров — враг Седюка, они ссорятся. Никакие дружеские соображения, все эти лживые условности не помешают ему открыть истину. И Назаров был одним из тех немногих, кто не выступал на конференции, кто не бросал ему, Дебреву, и державшемуся с ним заодно Сильченко обвинений в придирках, грубости, очернительстве. У Назарова есть нюх, он первый заставил Седюка обратиться к кислоте, а потом с недоверием отнесся к его плану. Он, Дебрев, грубо оборвал Назарова и Караматина, силой заткнул им рты. Сейчас он исправит эту свою ошибку.
И, нетерпеливо желая услышать от Назарова то же самое, что он сам говорил себе, Дебрев прямо спросил:
— Слушай, Николай Петрович, каково твое мнение о Седюке?
Изумленный Назаров переспросил:
— О Седюке? В каком смысле мое мнение? Дебрев, раздражаясь, нетерпеливо проговорил:
— Ну, мнение… О человеке, о работнике… Каков он? Чем он дышит?
Назаров молчал, обдумывая ответ. Теперь ему было ясно, что с Седюком что-то произошло. Дебрев знает Седюка не хуже, чем Назаров, и если сейчас он интересуется мнением Назарова, то это может означать только одно: Дебрев хочет услышать о Седюке что-нибудь плохое, порочащее. Эта мысль быстрее молнии пронеслась в голове Назарова. Настал его час, вот теперь он сведет счеты с Седюком! Он рассчитается с ним за все — за презрительное высокомерие, за резкость, за грубое обращение с ним, Назаровым, его начальником. Больше эта минута не повторится, нужно действовать. Вдогонку этой мысли мелькнула другая: лгать не надо, да и незачем. Дебрев недоверчив и подозрителен. Вполне достаточно пожать плечами, ответить неопределенно и многозначительно: чужая, мол, душа — потемки, многое, очень многое неясно в том, что совершает Седюк. Он, Назаров, не берется давать оценку действиям Седюка, но их расхождения с главным инженером медеплавильного всем известны, тут он не скрывается. А выводы из этого пусть делают те, кому положено.
И тут же Назарова охватила злость. Все теперь толкуют в поселке, что Дебрев переменился, что он держится с людьми по-другому, сам из наказывающей всё и всех дубинки становится человеком. Вот он стоит перед ним, прежний Дебрев: если он и изменился, то только в худшую сторону. Он стоит и ждет неосторожного слова, обвинения, все равно чего, лишь бы оно было плохое, чтоб вцепиться в него, и раздуть, и обрушить на человека, который почему-то перестал ему нравиться. И Назаров смело поднял голову, ответил враждебно:
— Как тебе сказать, Валентин Павлович… Сам знаешь, чужая душа — потемки. Ну, а если говорить по-честному, так лучшего главного инженера для медного завода, чем Седюк, нельзя и желать.
Дебрев первый опустил глаза перед вызывающим, прямым взглядом Назарова. Это походило на молчаливый ожесточенный поединок. Дебрев сразу почувствовал, что в этом странном поединке он потерпел поражение. Все же он спросил, цепляясь за то, что сам недавно считал несущественным:
— А о жене слыхал? Как твое мнение? Назаров пожал плечами.
— Один он, что ли? Миллионы потеряли своих родных.
Дебрев встал и простился.
После его ухода Назаров подошел к графину и налил воды. У него дрожали руки, вода плескалась через край. Но на душе у него было так светло, словно с ним случилось что-то очень хорошее. Скоро месяц, как они поссорились с Седюком. Все это время Назаров вспоминал о Седюке с чувством вражды. Он сердился, когда при нем хвалили Седюка. Если Назарову нужно было увидеться и посоветоваться со своим главным инженером, он не мог заставить себя снять телефонную трубку — встреча с Седюком была ему неприятна. Он часто без радости размышлял о том, что придется вместе тянуть один воз на заводе, взаимная неприязнь неизбежно превратится в жестокую вражду и ненависть. И вот оказывается — все это вздор, не было ни вражды, ни ненависти. Было совсем другое — искреннее уважение, может быть начало дружбы. И оттого, что Назаров понял это и так открыто и честно ответил Дебреву, ему казалось, что и сам он стал чем-то лучше и чище.
Отпор, полученный от Назарова, был тем толчком, который повернул мысли Дебрева в другую сторону. Сейчас они напоминали гигантские качели: чем дальше Дебрев уносился в своих рассуждениях в одну сторону, тем стремительнее возвращался обратно. И все, что казалось ему стройным и неопровержимым, рушилось и рассыпалось в прах. Теперь он начинал понимать и свое пристрастие, и лживость своих обвинений. Он ехал в опытный цех, и перед ним возникали образы, живые, неотразимо убедительные. Вот Седюк спит в домике, на площадке, повалившись головой на стол. А вот его полные восторга глаза — он говорит о глубинном электропрогреве, настаивает на своем. А вот приняли его вариант производства кислоты — и он сразу забил тревогу, кинулся помогать проектировщикам, каждый день звонят: «Когда же будет ванадиевый катализатор?» Вчера он кричал: «Пойми, Валентин Павлович, дни уходят, нам не хватит времени на проработку метода, — как ты можешь допускать это?» Скрытые враги так не скрываются, двурушники иначе двурушничают, нет, и на вредительство это не похоже! Да, конечно, против Сильченко он не пошел, здесь он не поддержал Дебрева. А почему он должен был его поддержать? Разве он не имеет права на собственное мнение? Не одного Седюка Сильченко очаровал, не одного его пленил.
В Москве он, Дебрев, прямо сказал наркому: «Вторым не пойду, не умею согласовывать каждую мелочь». И разве нарком не оборвал его: «Придется пойти, товарищ Дебрев, имеется решение ЦК. А если хочешь знать, так нет ничего зазорного в том, чтоб учиться у таких, как Сильченко». То же самое повторил Забелин, а этот в людях разбирается, тут ничего не скажешь. Все они против него, все, не один Седюк, вот почему они выступали на конференции. Чего же он так разъярился на Седюка? И разве он, Дебрев, не видит свое собственное безобразное поведение? Он открыто грубил Сильченко, лез на скандалы, издевался над ним в личных разговорах. Сам-то он потерпел бы к себе такое отношение? Так удивительно ли, что другим поведение его не нравится, что его никто не поддержал, что даже правоту его стараются не замечать? Сам виноват, сам!
— Что ты ползешь, как мертвый? — бешено крикнул Дебрев.
Шофер дал полный газ. Из темноты вырывались столбы и придорожные лиственницы. Ветер, все сильнее дувший с горы, далеко отставал от ветра, поднятого машиной. Снег двумя столбами взметался из-под колес. У самого опытного цеха Яков так лихо затормозил, что Дебрев, выругавшись, стукнулся головой о переднее стекло.
Он нашел Седюка в плавильном отделении. Это была их первая встреча после партконференции. Седюк, сидя на корточках, рассматривал излом куска черновой меди. Он взглянул на Дебрева и поразился — даже во время ссоры и на партконференции Дебрев не казался таким хмурым и злым. Он тут же, в цехе, познакомил Седюка с содержанием письма Забелина.
— Показывай все, что успели сделать, — распорядился он. — Будем вместе соображать, как ответить Москве.
Седюк повел его в пристроенное к конвертерному переделу сернокислотное отделение. Это было небольшое помещение, сплошь заставленное монтируемой аппаратурой. Дебрев внимательно все осмотрел. Потом они с Седюком изучали расчеты и перелистывали подобранную Варей литературу — статьи в журналах, короткие фразы в учебниках. Еще ни разу Дебрев с таким вниманием не слушал, не перебивая, длинных объяснений, как сейчас. Он и слушал и изучал лицо Седюка, проверяя свои новые мысли, свое новое отношение к этому человеку. И мало-помалу в нем возникало и крепло убеждение, что все его недавние мысли о Седюке в самом деле вздор и ложь и что Седюк, что бы там ни писали эксперты Забелина, находится на верном пути. Все же он сказал:
— Проклятые немецкие секреты эти, вот что меня смущает!
Седюк пожал плечами.
— Во время войны все засекречено. Думаю, никто до немцев серьезно этим делом не занимался: сырья ведь и без конвертерных газов вдоволь. А у немцев, как у нас, по-видимому, оказался дефицит в сере, они и стали мудрить.
Теперь больше, чем когда-либо прежде, Дебрев был уверен в целесообразности испытания нового метода. Но он не отправился к Сильченко. Сев в машину, он приказал Якову поехать на угольную шахту. Его недавний разговор с Сильченко был непреодолимой преградой на пути к новой беседе. Невеселые мысли смутно поднимались в Дебреве и терзали его. Письмо Забелина, разговор с Назаровым и Седюком были завершающим звеном. Теперь Дебрев снова вспоминал все выступления против себя на конференции, думал о них без раздражения и злости. Да, многое, многое было правильно, нельзя по-старому. Дебрев еще не знал, каким же должен будет стать, но понимал, что прежним уже не будет. Так будет лучше, конечно, но пока это было нелегко, очень нелегко.
Молчаливый, он спустился в шахту и один бродил по откаточной штольне. В этот день он никого не распушил и никому не вкатил «строгача». И возвратился он не в свой рабочий кабинет, а домой, и, прибыв в неурочный час, лег на диван в ожидании обеда. Он лежал и думал.
После обеда Дебрев поехал на площадку ТЭЦ, позвал с собою Зеленского. Они вместе обходили площадку.
— Пошли, совещание откроем, — сказал он после обхода.
Зеленский подозрительно и враждебно посмотрел на Дебрева — дела на площадке в этот день не ладились более обычного.
— Опять ругать будете?
— А вы считаете, что вас хвалить надо? — криво усмехнулся Дебрев. — Не бойтесь, без нужды придираться не стану. Думать будем.
Поздно вечером Дебрев поехал на цементный завод. Он уже несколько дней собирался нагрянуть туда именно в это время, глухой ночью. Неделю назад раскрылось, что ночные кочегары в некоторых сменах заваливаются спать и упускают температуру. Дебрев жестоко наказал и Ахмуразова и рабочих. С тех пор записи в цеховом журнале показывали правильный температурный режим, а качество цемента то и дело менялось. Ахмуразов сбился с ног, отыскивая причины брака, он предполагал, что дело в непостоянстве шихты, винил химиков в плохих анализах. Дебрев, ничего не говоря Ахмуразову, приказал Синему подключить к указывающим температурным приборам регистрирующий потенциометр, установленный в помещении, запиравшемся на замок. Потенциометр записывал, что ночные падения температур продолжаются — очевидно, журнальные записи были лживы.
Дебрев зашел в цех. Грохотала шаровая мельница, моловшая известняк и глину, в чанах булькал жидкий шлам, вращалась обжиговая печь с ярко пылавшей топкой. Около топки лежали груды угля и валялась лопата. Цех был пуст. Из конторки ОТК слышались веселые голоса и смех. Дебрев рванул дверь конторки. Два парня — кочегар и измельчитель — и две девушки — дежурная лаборантка и контролер ОТК — сидели на скамье. Парни обнимали девушек, девушки с визгом защищались. Увидев Дебрева, они вскочили. Долгую минуту он разглядывал их посеревшие от страха лица пронзительным, гневным взглядом. На столе лежал раскрытый журнал, он взял его — журнал был заполнен вперед, до конца смены.
— Свиньи вы! — сказал Дебрев. — Страна обливается кровью, а вам на все начхать!
Дверь снова открылась, вбежал трепещущий, растерянный Ахмуразов. Уже много дней он ночевал не в общежитии, а в своем кабинете, прямо на диване, чтобы в случае аварии сразу оказаться на месте. Он ужаснулся, увидев фальшивые записи, и сразу стал оправдываться.
Но Дебрев ничего не хотел слушать. Раздражение и недовольство собой, мучившие его, обрушились на Ахмуразова. Дебрев устроил ему такой разнос, какого еще не слыхали в Ленинске. Даже в дороге и дома, за поздним ужином, Дебрев бормотал про себя проклятия. Он подогревал себя руганью, воскрешал в своей памяти все непорядки, какие ему пришлось видеть за день, и снова ругался. Так было легче. Он не хотел больше растравлять себя трудными мыслями.
Утром он — впервые за последний месяц — вошел к Сильченко без предварительного вызова и заговорил еще с порога:
— Вчера вы предложили мне подумать, прежде чем отвечать Забелину. Я подумал и советовался с Седюком. Должен признаться, что от своего вчерашнего предложения свернуть все работы я сейчас отказываюсь — поспешил по горячности. Метод вполне надежный, он не может не удаться, что бы там ни писал Забелин.
Дебрев не глядел на Сильченко. Он знал, что тот изумлен еще более, чем изумился вчера — не смыслом его слов изумлен, а тоном, тем, что Дебрев сам о себе говорит с таким неприкрытым осуждением. Но иначе говорить Дебрев уже не мог. Все иное было бы сейчас нетерпимой ложью и трусостью. Дебрев придвинул к себе лист бумаги и набрасывал на нем схемы и реакции, подробно рассмотренные вчера с Седюком. Сильченко, стоя рядом, почти касаясь плечом Дебрева, внимательно рассматривал и слушал. Он хуже разбирался в химической технологии, чем Дебрев, но понимал убедительность его рассуждений. Потом он сказал со вздохом:
— Эксперты встанут на дыбы. Ученые мужи не терпят, когда их не слушаются.
— Пусть встают, — возразил Дебрев. — Главное — убедить Забелина, чтобы он формально не запретил нам этого дела. А их мнение слишком понятно. Не могли же они прямо сказать: сами мы тридцать лет работаем, научные степени и звания имеем, но до этого недодумались и потому приветствуем, что другие, не ученые, в глуши, а не в центре, нас опередили. Вроде по другой форме экспертизы пишутся.
Сильченко попросил Дебрева, чтобы он сам написал ответ Забелину. Подпишут они, конечно, вместе. И сразу заговорил о другом:
— Так что же происходило на ТЭЦ и в цементном, Валентин Павлович? Янсон докладывал, что вы провели там ночь.
Дебрев почувствовал, что в нем снова закипел вчерашний гнев. Он прямо потребовал: Ахмуразова гнать, снять с него броню и отправить на фронт, а рабочих передать в руки следственной власти. Но Сильченко не согласился:
— Ахмуразов достаточно намучился со своим цехом, он бит, а за битого двух небитых дают. Поставим нового — ему учиться месяц.
— Ну, хорошо, а рабочие? Поймите, это ведь самое настоящее сознательное вредительство! — твердил Дебрев. — Люди бросают печь без присмотра, знают, что она выдаст клинкер плохого качества, фальсифицируют записи в рабочем журнале. Это враги, настоящие враги, с ними нужно как с врагами!
— Дело безобразное, — согласился Сильченко, — и крепко наказать их нужно. Но почему — враги? Разве нельзя найти другое объяснение их поступку?
— Я не собираюсь подыскивать сладенькие объяснения, — с вызовом сказал Дебрев. — Я называю вещи своими именами.
— А меня интересует не ловко найденное название, а правда, — возразил Сильченко. — Я вам скажу так: мы с вами тоже виноваты в их безобразном поступке, и нас тоже надо наказать.
— Это я, что ли, подделывал журнал? — усмехнулся Дебрев. — А вы ради девок бросили печь?
— Зачем утрировать, Валентин Павлович? Вы посмотрите по-другому. Люди они молодые, хочется повеселиться с девушками. А где им встречаться? В общежитиях по десять человек в комнате, на каждого по полстула. На дворе сорок градусов мороза и ветер, в клуб и кино пробьешься раз в месяц. А цех пустой, в конторке никого, лучше для встреч места и не найти. Повторяю: я их не оправдываю, я только ищу настоящие причины, почему они нарушили трудовую дисциплину.
— Как же вы собираетесь их наказать? — спросил Дебрев.
— Подумаем. Но следствие затевать не к чему.
В конце концов Дебрев сдался. Он уступал с тяжелым чувством, что придется и впредь уступать: у него уже не было прежнего сопротивления, инстинктивной вражды к любому мнению Сильченко. А доводов, равных доводам Сильченко, не оказывалось.
22
Циклон обрушился на Ленинск шестнадцатого ноября. И до этого в Ленинске бывали уже сильные пурги, но они не причиняли серьезных разрушений и даже породили обманчивое впечатление, что сила зимних ураганов преувеличена. Эти пурги вызывались местными ветрами — фенами, падавшими с гор в долину со скоростью пятнадцать-восемнадцать метров в секунду и наметавшими много снегу. Строительные площадки были защищены двойными рядами ребристых щитов, над железными дорогами и подъездными путями нависали наклонные сплошные щиты, над котлованами поднимались навесы и шатры из досок и парусины, хорошо предохранявшие от снега и от ветра. На каждой площадке имелись крытые обогревалки, хорошо снабженные углем, — здесь можно было защититься от любой бури, отогреться, перекурить, напиться кипятку. Туда, где бетона нужно было немного, его подвозили еще горячим в корытах, утепленных баках. В других местах бетономешалки работали у самых котлованов.
Против этой обширной и всесторонне обдуманной системы защитных мероприятий, казалось, ничего не могли поделать ни бушующий ветер, ни полярная ночь, ни мороз. И поэтому, когда Диканский тревожно сообщил главному диспетчеру комбината, что на Ленинск мчится циклон, Янсон отнесся к этому сообщению хладнокровно. Он соединился с начальниками всех крупных строительств и каждого по-разному, но всех одинаково весело поздравил с наступающим ветерком.
— Приятели, убирайтесь в ваши крысиные норы и ставьте охрану у входа в шахты, идет небольшая пурга, — сообщил он руководителям горных предприятий. — Семен Федорович, на площадке через час задует майский ветерок, натяните покрепче башлыки на котлованы! — крикнул он Лесину. — Сашенька, дорогой, сегодня тебе не болтать с Лидией Семеновной на курсах, наш «метеопапаша» грозится шкваликом баллов на одиннадцать, — сообщил он Зеленскому и от души расхохотался, когда тот крепко обругал его.
Только с Караматиной и с Сильченко он говорил серьезно.
— Лидия Семеновна, — сказал он, — сегодня вечером разразится сильная пурга, и преподаватели не придут — нам всем дежурить на своих местах. Немедленно отмените занятия, заприте своих детишек в общежитии, а сами не позже чем через час будьте дома.
И Янсон не успокоился, пока она не обещала распустить учеников по общежитиям и тотчас уйти домой.
— Диканский докладывает, что к Ленинску приближается циклон, — сообщил он Сильченко. — Ожидается ураган силой до одиннадцати баллов, то есть со скоростью ветра до двадцати семи метров в секунду. Это ориентировочно, не исключена и большая скорость ветра. Мороз пока сорок пять градусов, но температура быстро поднимается, повышение за последние десять минут — три градуса.
Сильченко распорядился:
— Поставьте в известность Дебрева и действуйте по инструкции, предусматривающей наибольшую силу ветра.
Янсон принялся действовать. Инструкция требовала вызова аварийных бригад на электростанцию, на заводы и рудники, подъема по тревоге пожарных и стрелковых охран. Надо было заправить водой и углем все годные к работе паровозы, вывести снегоочистители на линию, выделить спасательные автомашины, вызвав на дежурство всех сестер и врачей. В инструкции было тридцать девять пунктов, и хотя Янсон сам писал ее, он помнил лишь самое главное, относившееся к материально-техническим мероприятиям. Сейчас, ввиду того что ветер шел издалека, он добавил еще десяток пунктов: среди них — предписание начальникам не отпускать людей домой, если скорость ветра достигнет двадцати пяти метров в секунду, и оповещение населения по радио. Через несколько часов, когда буря разразилась, Янсон понял свою непредусмотрительность, но, бессильный перед замолкнувшими телефонами, уже ничего не мог поделать.
Радиостанция, получив распоряжение, немедленно обратилась к населению.
«Граждане! — несколько раз повторил голос диктора в репродукторах и громкоговорителях. — К Ленинску приближается пурга. Отменяются все киносеансы и вечерние занятия в клубе, на курсах и в политшколах. Магазины закрываются в пять часов вечера. Не выпускайте детей из квартир, а в случае пропажи немедленно сообщайте в поселковое отделение милиции. Граждане, запаситесь водой и углем, приготовьте свечи на случай отключения электроэнергии, будьте осторожны с огнем. Держите в сенях лопаты, ломы, топоры для раскапывания снега и срочных ремонтов помещения. Внимание, граждане, повторяю объявление…»
Циклон зародился в недрах западной Арктики и, судя по его первоначальному маршруту, должен был пройти далеко от Ленинска. Он шел по океану на восток, задевая побережье Азии лишь своими граничными вихрями. Метеостанция Ленинска получала о нем сводки, знала, что центр его движется сравнительно медленно, но в обводе его бушует снежная буря со скоростью ветра до ста пятидесяти километров в час. Даже Диканский, старый полярный метеоролог, хорошо знавший коварства циклонов, сперва не очень беспокоился — буря неистовствовала слишком далеко в стороне: Ленинск лежал на пятьсот километров южнее края мчавшегося мимо циклона. Диканский вначале наблюдал за ним с чисто академическим интересом, как за редким явлением природы, поражающим своими исполинскими размерами, но не имеющим практического значения. Но пройдя сотню километров за меридиан Ленинска, циклон капризно заметался, свернул на юго-запад и, отраженный горным хребтом, ринулся на юг, на открытые просторы материка. Ленинск оказался на центральной линии его наступления. Уже спустя несколько часов после его поворота массы ледяной атмосферы, рассекаемой циклоном, как мечом, и отбрасываемой в стороны, обрушились с невысоких гор в долину Ленинска.
Все вдруг засвистело и загрохотало, в движение пришли целые горы снега. Глухая черная тьма полярной ночи внезапно превратилась в ревущую белую тьму. Обжигающе морозный ветер резал кожу, леденил валенки, ватные рукавицы, мех шапки. Холодный, колючий снег засыпал щиты, дороги, котлованы, отдельные домики. Центр циклона еще не приблизился, а поселок уже наполовину занесло снегом, взметенным и отброшенным в сторону циклоном. Прежде чем снесло установленные на улицах громкоговорители и сорвало провода, радиостанция еще успела сообщить, что в Ленинске бушует черная пурга. Но сообщения никто не слушал — буря говорила о себе громче, чем радио.
Оглушенные грохотом, ослепленные струями жесткого снега, люди бросились под спасительную защиту стен — в цехи ремонтно-механического завода, на электростанцию, в обогревалки и конторки. Но многие понадеялись на крепость шатров, прикрывавших котлованы, и остались там, прикорнув у костров, разводимых на дне для прогревания подлежащего выемке грунта.
В центральную аварийную комиссию к Сильченко непрерывно поступали сообщения, что наружные работы прекращаются. Потом посыпались сигналы от действующих предприятий. Первой остановилась железная дорога. Все колеи занесло таким мощным слоем снега, что перед ним оказались беспомощны снегоочистители. Ребристые щиты завалило сугробами, и они уже не были преградой ветру. Только более массивные наклонные щиты продолжали некоторое время сопротивляться, но главный удар циклона и их разбросал и разбил в щепы.
После железной дороги остановился автотранспорт, — автобазы сообщили, что аварийные машины, выводимые на улицы, мерзнут и зажигание отказывает, хотя моторы этих машин прикрыты двойным слоем ватной стеганки. К семи часам вечера на улицах стояли занесенные снегом, превращенные в снеговые курганы двадцать три автомашины.
Потом стали замирать промышленные цехи. Первым прекратил работу цементный. Ахмуразов понадеялся на то, что от всех ветров в долине его прочно защищают здания кирпичного завода, и не возвел над складскими помещениями достаточно мощного прикрытия. Легкие доски крыш были разметены первым же порывом ветра, и массы снега обрушились в бункера, на уголь, известняк, глину и гипс. Вращающаяся цементная печь стала. Вслед за аварией в цементном цехе стал тушить свои печи кирпичный завод — снег заваливал все проходы и останавливал движение транспортеров. А затем сообщения об авариях начали поступать отовсюду. Прекращали работу шахты, рудники, мехмонтаж, стал опытный цех. Дольше других сражался с бурей ремонтно-механический завод. Он работал, не останавливая ни одного станка и не туша ни одной печи, пока авария на станции не погрузила поселок в тьму.
На электростанции развернулась самая ожесточенная борьба. Сильченко, по категорическому настоянию предусмотрительного Синего, направлял сюда почти все наскоро формируемые аварийные бригады. Станция была сердцем Ленинска, его предприятий, строительных площадок и домов, и пока это сердце билось, Ленинск, атакуемый и опрокидываемый, задыхающийся и ослепленный, мог еще мужественно бороться. Котлам и генераторам ничто не грозило: хотя станция была временной, стены ее были сложены так прочно, что могли противостоять любому ветру. Форсировав мощности до предела, дымососы легко преодолевали нажим бури, стремившейся вогнать дым обратно в трубы, и ни на один миллиметр не сбросили тяги в топках. Но в помещении угольных бункеров авария следовала за аварией. Страшный натиск урагана сперва только вгонял сквозь щели тончайший, пляшущий в сиянии ламп снег, и он медленно оседал на поверхности угля. Тонкий снежный туман медленно превращался в снежные облака, в облаках заметались вихри, потом из всех щелей ринулись снежные потоки. Синий бросил в бункера всех подсобных рабочих, служащих, дежурных техников, оставил только на главном щите дежурного инженера, схватил сам лопату и, охрипший, страшный, рычащий, бросал на транспортеры очищенный от снега уголь и распоряжался, стоя выше колен в снегу. Котлы временной электростанции питались не угольной пылью, но кусковым углем, и Синий стремился создать у самых топок достаточные запасы, чтобы станции не грозила остановка. Отправляясь в бункера, он распорядился ввести строжайшее ограничение в потреблении электроэнергии, и дежурный инженер, не слушая протестов, отключал на всех предприятиях, прекративших работу и полностью укрывших своих людей в помещении, не только силовую энергию, но и освещение. Вначале Синему удался его план, особенно после того, как подоспели аварийные бригады, — десятки лопат расшвыривали снег быстрее, чем он валился, и у топок котлов безостановочно росли горки угля. Но затем буря, обрушив на крышу десятки тонн снега и тонны плотного, как вода, гремящего воздуха, вырвала несколько досок и вольно ринулась на уголь. Синий, захватив людей, веревки, топоры, запасные доски, бросился через пожарные лазы на крышу. Двое заколачивали щели новыми досками, шестеро удерживали их веревками. Едва работа была закончена, всех восьмерых отправили в комнату, ставшую лазаретом, — у каждого были отморожены руки, лицо и шея. Только сам Синий, обмотанный бинтами, смазанный густым слоем вазелина, возвратился в бункера и, еще более страшный и неистовый, с ожесточением продолжал безнадежную уже борьбу. Сквозь щели заколоченных наспех досок продолжал вдавливаться мелкий, сухой снег, потом открылись щели в новых местах, и сияние ламп стало тускнеть и пропадать в густом снеговом тумане. Сильченко слал на станцию бригаду за бригадой, в бункерах люди теперь стояли вплотную один возле другого, лопаты сталкивались в воздухе, но снег прибывал быстрее, чем его разбрасывали. Транспортеры уносили уже не столько уголь, сколько снег. Запасы угля у топок уменьшались. Рабочие в бункерах, стоя на угле, ожесточенно и непрерывно работали лопатами, выбрасывали горы снега, а он медленно поднимался все выше и выше.
Потом началось самое страшное, чего не ожидал даже увлеченный борьбой Синий и что сделало бесплодными все его усилия в бункерах. Буря ворвалась в распределительное устройство собственных нужд станции и в главное распределительное устройство. Отсюда шли кабели, питавшие током все предприятия Ленинска. В узких траншеях вдоль стен на кронштейнах висели десятки кабелей самых разнообразных типов и назначений — мощные медные жилы, покрытые изоляцией и бронированные стальными лентами, освинцованные и в хлопчатобумажной оплетке, залитые горючим асфальтовым лаком для лучшей изоляции. В стене кабельной траншеи, видимо, были трещины, и в эти трещины стал проникать снег. Он быстро таял в горячем помещении, стекая по стенам и заливая кабели. Два низковольтных кабеля замкнулись через струйку заливавшей их воды, вырвавшееся при замыкании пламя мгновенно иссушило влагу, защита тут же сработала на щите станции и отключила оба поврежденных кабеля от питания. Но хлопчатобумажная, пропитанная лаком изоляция загорелась, и пламя перекинулось на высоковольтные асфальтированные кабели. Дежурный инженер обнаружил по показаниям приборов, что на некоторых фидерах происходят аварии, и еще гадал о природе этих аварий и об их размере, когда дежурная у щита, услышав запах гари, открыла дверь в кабельную траншею и увидела пламя, медленно продвигавшееся вдоль стен. Испуганная, она включила аварийную сигнализацию, и к кабельной траншее ринулись люди. Синий в минуты аварий действовал с беспощадной решительностью, ни с кем не советуясь и беря на себя всю полноту ответственности. Теперь ему было не до нужд Ленинска — приходилось спасать станцию. Он сам выключил всех потребителей, крикнул, чтоб остановили вертевшиеся на холостом ходу генераторы, и бросился в кабельную траншею. В грохоте выключаемых масленников на секунду потонул грохот бури. Синий с несколькими рабочими, не обращая внимания на ревевший кругом ветер, ожесточенно крушил ломом стену кабельной траншеи. Из главного корпуса, падая под ударами ветра и снова поднимаясь, ослепленные, задыхающиеся, бежали люди, тащившие резиновые шланги. В пролом в стене прорвались массы снега, и вслед за ними на пламя обрушились огнетушители и вода. Потушенные кабели быстро засыпались мелким, ледяным, плотным, как песок, снегом. Станция стала.
В это время Сильченко, наклонившись над плечом дежурной радистки, диктовал радиограмму в Москву, Забелину. Телеграмма тут же шифровалась шифровальщиком и слово за словом передавалась радистке. «В Ленинске бушует пурга, — диктовал Сильченко, — скорость ветра достигает тридцати пяти метров в секунду, при температуре минус двадцать восемь. Строительные работы прекращены, дороги занесены. Предприятия остановлены, возможна остановка станции. Сильченко».
— Готово! — сказала радистка, нажимая ладонью на ключ.
Внезапно погасло освещение — Синий на станции выключил масленники. Сильченко кинулся к двери и толкнул ее. Мощный порыв ветра ворвался в комнату. Кругом была черная, бешеная тьма. Где-то внизу, в этой черной, ревущей тьме, лежал лишенный энергии, тепла, воды и света, замерзающий, засыпаемый снегом Ленинск.
23
Седюк был в опытном цехе вместе с Варей, когда началась пурга — шло последнее опробование сернокислотной установки перед пуском. Первый же удар урагана заставил некрепкие постройки опытного цеха дрожать и колебаться. Электрическая линия цеха, питавшаяся от отдельного фидера, оборвалась, и свет погас. Мартын в темноте полез на мачту. Непомнящий с Яшей Бетту тащили упавший на землю провод и подали его Мартыну. Свет снова вспыхнул. Непомнящий что-то пошутил по этому случаю, но никто его не услышал.
Киреев звонил в диспетчерскую и на метеостанцию. Янсон весело пообещал ему весенний ветерок, дежурный метеоролог встревоженно говорил о снежном урагане.
— Надо немедленно тушить печи, выключать ванны, снимать напряжение с генератора, — предложил Седюк. — Ваш цех представляет слишком шаткое сооружение, чтобы рисковать еще пожаром в нем.
Киреев послал рабочих в плавильное отделение. Через двадцать минут печи, пустые и остывающие, не представляли опасности. К этому времени скорость ветра достигла двадцати четырех метров в секунду. Температура воздуха, непрерывно повышаясь, добралась уже до минус тридцати шести градусов.
— Будем отпускать людей, — озабоченно сказал Киреев. — И нужно, чтоб уходили разом, одному в такую погоду не добраться. Возьмите это дело на себя, Михаил Тарасович.
Седюк удивился:
— А вы что же?
— Я останусь. Может, еще кто останется, — вместе позаботимся о цехе.
Желающих возвращаться домой оказалось много. Только нганасаны все наотрез отказались выходить наружу. Романов сперва доказывал им, что дома будет спокойнее — буря может затянуться на сутки, а в цехе негде разместиться и нечего есть. Но они с ужасом вслушивались в рев ветра и теснились подальше от двери, словно боясь, что их могут против воли вытолкать наружу.
— Оставьте их, Василий Евграфович, — посоветовал Седюк. — Вся их прошлая жизнь приучила их к тому, что человек, оказавшийся во время бури в тундре, неминуемо погибает, если не находит укрытия. А опытный цех все же лучшее укрытие, чем их чумы, где они прячутся от пурги.
Яков Бетту, увидев среди уходящих Мартына и Непомнящего, испуганно схватил их за рукава.
— Большой, большой буря, Ига! — говорил он, снова со страхом прислушиваясь к грохоту ветра за стеной. — Слушай, какой большой! Не надо ходить, не надо, оставайся, Ига, оставайся, Мартын. Тут тепло, хорошо, там плохо, сильно плохо!
Непомнящий, как мог, успокоил Якова и пошел за фланелевой маской, чтобы не обморозить лицо. Женщины поверх масок закутывались платками. Седюк закрыл лицо двумя оборотами длинного шерстяного шарфа. В узком прорезе между низко надвинутой шапкой и шарфом виднелись только глаза — они смотрели то хмуро, то весело. Варе подумалось, что он не только не боится выходить наружу, а с нетерпением ожидает этой минуты. И ей самой уже не такой страшной казалась буря.
Подняв глаза, она увидела Непомнящего — похудевший и грустный, он застенчиво кивнул ей издали. Варе вдруг стало жаль его. Она подошла к нему и подала руку, показывая, что все забыла и больше не сердится.
— Пойдемте с нами, — сказала она.
Он колебался, но подошедший Седюк повторил Варины слова:
— Пойдемте! Вместе сюда ехали — вместе будем воевать с ураганом. Пошли!
Выходили по трое — женщина посередине, мужчины с краев. Только Газарин взял под руки двух женщин — Ирину и Бахлову. Это никому не показалось странным, — сильный и широкоплечий, он стоил четверых. Седюк и Непомнящий вели закутанную Варю, за ними шли Мартын с Романовым. Всего набралось человек тридцать.
Киреев сам открыл наружную дверь. В нее ворвался грохот бури, резкий толчок ветра отбросил назад шедшую первой тройку и взметнул вверх качавшуюся на шнурке лампочку — на людей посыпались осколки горячего стекла. Седюк, склонив голову, как бык, с силой тащил Варю под бешеный натиск ветра.
Ветер мчался прямо навстречу. Уже после первых шагов Седюк понял, что Киреев был прав — один человек, даже сильный, не сумел бы идти сейчас по дороге. Одна нога не давала достаточно опоры, поднимая другую для шага, человек терял устойчивость и падал, опрокидываемый ветром. Только несколько человек, поддерживая друг друга, хоть и с трудом, но могли продвигаться. Не пройдя и двухсот метров, Седюк почувствовал, что изнемогает. Сердце бешено стучало, колени ослабели, в глазах рябило. Он подумал: «Если мне так тяжело, каково приходится другим!»
Но потом на этом первом, самом трудном участке пути он нашел удобный способ продвижения, и стало немного легче. Нужно было идти боком, наклоняясь, так, чтобы концы пальцев свободной руки опускались ниже колен. Но даже и при таком способе один неверный или нерешительный шаг легко приводил к падению. Хуже всего было, пожалуй, то, что пар, не пробиваясь сквозь шарф, превращался в лед — не хватало воздуха. На ресницах сразу намерз лед, мешая видеть дорогу. Несмотря на мороз, было жарко — Седюк вспотел в своем коротком пальто. Только ноги зябли в валенках — их ткань пропускала тонкий снег. Вскрикнув, Седюк не услышал своего голоса. Это так поразило его, что он снова вскрикнул. По напряжению мускулов он знал, что крик его пронзителен, он как бы слышал его мыслью, но ничего не услышал ушами.
Лица Вари он не видел. Низко склонив закутанную голову, она напрягала все силы, чтобы идти рядом с ним и не быть ему в тягость. Но лицо Непомнящего его встревожило — в почти заплывших льдом прорезях маски виднелись отчаянные глаза человека, теряющего последние силы.
После поворота идти стало легче — ветер бил в спину. Теперь приходилось уже не сгибаться, а выпрямляться во весь рост, чтобы не свалил гнавший вперед ветер. Седюк с наслаждением расправил ноющую спину и глубоко вздохнул — самое трудное было пройдено! Он посмотрел на Варю и тут только заметил, что Непомнящего нет. Напрягая легкие, сдвинув обледенелый шарф со рта, он крикнул Варе в ухо:
— Где Непомнящий?
Варя оглянулась. При свете фонаря он видел в ее глазах недоумение, испуг и безмерную усталость. Снова, повернувшись лицом к ветру, Седюк с усилием всматривался в непроницаемую, бурную тьму, смутно освещенную призрачным сиянием бешено несущегося снега. Мимо них медленно пробирались люди — Непомнящего среди них не было. Седюк с тревогой взглянул на Варю, и она, поняв его мысль, кивнула. Он решился. Быстро догнав Газарина, он остановил его, передал Варю и повернул обратно, навстречу урагану, снова сгибаясь и низко опустив руки.
Непомнящий оторвался от Вари незадолго до поворота. Отворачиваясь от ветра, он вдруг потерял дыхание, и ему показалось, что в рот его ворвался не воздух, а плотная, как вода, масса. Кашляя, задыхаясь, он отпустил руку, и ветер тут же бросил его в снег.
Все это произошло так быстро, что он ничего не успел понять. Он катился сперва по дороге, потом в сторону от нее, в снег, почти совсем заваливший карликовый лесок. Какое-то короткое время он видел несколько троек, следовавших за ним, среди них Мартына — ему показалось даже, что Мартын повернул в его сторону голову.
Несколько минут он лежал, прильнув всем телом к обжигающе холодному снегу, чтобы не катиться по ветру, и собирался с силами. Но силы не приходили, а мысли метались. Непомнящий понимал, что лежать долго нельзя, но встать было страшно. Когда он приподнялся на руках, ветер снова опрокинул его и потащил по твердому, скользкому снегу. Непомнящий полз, теряя последние силы. Он ничего не видел и не старался увидеть. Он знал: дорога — там, откуда несется ураган. И он полз навстречу урагану, наталкиваясь на торчащие из снега макушки лиственниц и елей, цепляясь за них, чтобы отдохнуть. Сердце его неистово колотилось, руки и колени дрожали. И вдруг Непомнящий понял, что к дороге ему не доползти и что это смерть. На минуту им овладело отчаяние, он рванулся вперед и пополз, разрывая руками снег, снова пытался встать и снова был опрокинут и катился по снегу, пока не зацепился за еловую ветку.
Теперь он уже не полз, а делал какие-то судорожные движения, не имевшие ни смысла, ни направления. Потом пришли усталость и равнодушие, и он лежал, вяло удивляясь тому, что приходится умирать такой странной и глупой смертью. И когда осталась только огромная, мутная, как похмелье, усталость, чья-то сильная рука вдруг схватила его и потащила по снегу. Он не удивился, не обрадовался и ничего не сделал, чтобы помочь этой руке. Он хотел сказать, что тащить не надо, что ему лучше лежать, но от усталости не мог пошевелить губами.
Когда впереди показалась тускло освещенная фонарями дорога, человек, тащивший Непомнящего, бросил его в снег и сам свалился рядом. Непомнящий медленно, с огромным усилием, повернул голову — рядом с ним лежал Мартын. Маска с него слетела, шарф прикрывал только половину лица, Непомнящий видел белую, обмороженную кожу.
Мартын некоторое время лежал, отдыхая и собираясь с силами, потом встал и вытащил Непомнящего на дорогу. Наклонившись, он всматривался полными испуга и жалости глазами в его широко открытые глаза. Непомнящий снова хотел сказать Мартыну, чтобы тот оставил его и уходил, но вместо этого слабо ему улыбнулся.
Эта улыбка резанула Мартына по сердцу. Напрягаясь, чтобы устоять против ветра, он трижды поднимал Непомнящего, и трижды тот снова падал. Тогда Мартын взвалил его на спину и, шатаясь, стал продираться сквозь плотный, неподатливый воздух. Около какого-то столба они свалились, Мартын встал и попытался поднять Непомнящего, но тот отвел его руку. Мартын приблизил к нему изумленные глаза, и Непомнящий отрицательно покачал головой.
— Оставь меня! — сказал Непомнящий в маску, и на этот раз Мартын угадал, что он говорит.
Обмороженное лицо Мартына стало страшно. Разъяренный, он схватил Непомнящего за шиворот и начал трясти. Потом снова приблизил к его глазам свои глаза, но Непомнящий опять покачал головой. Мартын вскочил и отбежал в сторону. Он возвратился с куском железной полосы, подобранной на дороге. Резко махнув рукой, что могло означать только одно: «Вставай сейчас же!», он занес железину.
Непомнящий глядел на него и понимал, что если тотчас не встанет, Мартын разнесет ему череп. Страх тихо проник в его сердце, и это было первое живое чувство, которое он испытал. Застонав от страха, он сделал усилие и приподнял голову. Минуту он шарил руками по снегу, пытаясь найти опору, потом, на помощь к нему пришел Мартын, и он встал.
Он был очень слаб, и Мартын крепко обнимал его, удерживая от падения и подталкивая вперед. Ближе к повороту на них свалился Седюк, и все трое долго барахтались, прежде чем им удалось подняться. Теперь дело пошло быстрее — Седюк и Мартын тащили Непомнящего, и сам он все энергичнее передвигал ноги. После поворота стало легче, и он смог идти сам. Но он остановился, сорвал с головы Мартына шарф и стал растирать ему лицо. Седюк поддерживал их обоих, чтобы они не упали. Когда кожа Мартына вновь покраснела, они отправились дальше.
Они вошли в первое здание, попавшееся им на пути. Это была столовая. Вестибюль был переполнен людьми, возвращавшимися из тундры и горных предприятии; среди них были многие, вышедшие из опытного цеха. Здесь же санитары, разложив свои аптечки, оказывали первую помощь пострадавшим. Мартына тотчас смазали, забинтовали и уложили прямо на пол, рядом с другими тяжело обмороженными людьми.
— Где вы были? — спросила Варя Непомнящего. — Что с вами произошло?
Непомнящий не смотрел Варе в глаза и говорил с трудом, словно серьезные слова были для него непривычны и их приходилось отыскивать каждое в отдельности:
— Где я был? Сам не знаю. Катился по снегу в какую-то пропасть. Цеплялся за верхушки деревьев и умирал от усталости. Если бы не Мартын и. Михаил Тарасович, я погиб бы наверняка. Я потерял силы.
— У вас отказали нервы, а не силы, — сказал Седюк. — Смотрите — вы не ушиблись, не обморозились. Десятки людей в этом зале пострадали много серьезнее вас, а никто из них не погибал. Мне Мартын сейчас рассказал, как вы дрались с ним, когда он пытался вас спасти. Не клевещите на свои силы, вам просто не хватило душевной стойкости! — И, отвернувшись, Седюк сказал Варе: — Вы не пойдете домой? Я хочу вас проводить.
Варя ответила, с сочувствием глядя на опустившего голову Непомнящего:
— Нет, я помогу здесь санитарам, они сбились с ног. Вон Ирина уже помотает им.
— Хорошо, оставайтесь, — решил Седюк. — А я пойду в управление.
— Возьмите меня с собой, — тихо попросил Непомнящий.
— Седюк посмотрел на него недоверчиво и удивленно.
— Вы чуть не погибли сегодня, Игорь, куда вам еще идти?
— Возьмите, — настаивал Непомнящий. — Вы же сами говорите, что я погибал от недостатка душевных сил. Что же, неужели я способен только на то, чтобы падать и замерзать? Там, где помогают другие, я тоже смогу помочь.
Варя лучше, чем Седюк, разбиралась в душевном состоянии. Непомнящего.
— Возьмите его, — попросила она.
Седюк взглянул на нее удивленно и махнул рукой.
— Ладно, закутывайтесь, только поскорее — через минуту выходим.
Непомнящий подошел к Мартыну.
— Придется тебе полежать денек-другой, Мартын, — сказал он заботливо. — Ты здорово обморозился, когда тащил меня. Я сейчас уйду, а ты не снимай повязки и не ворочайся особенно; обморожение кожи — это тот же ожог, тут требуется покой.
— Куда вы идете, Игорь Маркович? — с испугом спросил Мартын.
— В управление комбината, а оттуда — куда пошлют. Да ты не беспокойся, Мартын, я иду с Седюком, вместе мы не пропадем. — Не удержавшись, он прихвастнул: — Очень важное дело, Мартын. Жалко, что ты не можешь идти с нами.
24
В управлении комбината все коридоры и приемные были забиты людьми — здесь комплектовались специальные бригады, отправляемые на помощь в самые угрожаемые места. Седюк, оставив Непомнящего в коридоре, пошел к Сильченко.
Там собрались все члены аварийной комиссии. Дебрев, распахнув ворот рубашки и обнажив волосатую грудь, кричал в телефон, чтобы перебросили отряд пожарной команды на угольные шахты, где буря завалила снегом устья подземных выработок.
— С лопатами и ломами! — кричал он хрипло, весь напрягаясь, чтобы голос был громче. — Нет, на склонах гор никто для вас инструментов не припас, придется нести с собой… Знаю, что тяжело! Отправляйтесь немедленно: в шахтах сидят люди… Нет, пока благополучно, воздуху хватает, но авария возможна каждую минуту. Захватите с собой веревки, чтобы обвязываться. Еще раз немедленно выходите!
Сильченко подозвал Седюка.
— Вы очень нужны, — сказал он озабоченно. — На площадке медного несчастье за несчастьем. В обогревалках и конторах собрались все люди, убежавшие из котлованов. Против списочного состава не хватает сорока семи человек. Наверное, они сидят в котлованах или замерзают в снегу. Я послал туда Назарова с аварийной бригадой, аккумуляторными лампами и лестницами. Одиннадцать человек он откопал сразу и отправил в лазарет — все тяжело пострадали. Только что он звонил, что отправляется раскапывать северные котлованы, — там самое тяжелое положение. Помогите ему. И еще одно. Полчаса назад мы послали машину с едой — сто банок консервов, десять бутылок спирта, хлеб. При машине экспедитор. Машина пропала. Отыщите ее. Положение такое: сейчас плохо — будет еще хуже. Ожидается усиление ветра до сорока метров в секунду.
В комнату вошел Парамонов.
— Сейчас поступишь в распоряжение товарища Седюка, — обратился к нему Сильченко. — На медном положение хуже, чем на всех других площадках.
Дебрев с яростью стучал ладонью по внезапно заглохшему телефону. Лицо его покрылось крупными каплями пота. Он нажал кнопку звонка.
— Янсона сюда! — коротко бросил он секретарше. — Сейчас же наладить связь! — крикнул Дебрев, когда Янсон вошел. — Голову оторву, если не будет связи! Вызывай монтеров, милицию, родильный дом, но чтоб связь была!
Обычно насмешливый, Янсон стоял суровый и молчаливый.
— Все бросить к чертовой матери, все остальные работы! — бушевал Дебрев. — Сейчас нет ничего важнее связи. Если нужно, забирай все приходящие бригады, сам отправляйся на телефонку, но чтоб связь была, Ян, чтоб связь была!
Янсон молча наклонил голову и вышел. Дебрев метался по кабинету от окна к столу, к умолкнувшим телефонам. Второй раз за свое пребывание в Ленинске Седюк видел его таким разъяренным.
Деятельность, команда, решительные распоряжения в трудную минуту были необходимы Дебреву как воздух. А теперь от его крика, его приказов и распоряжений почти ничего не зависело, и этого он снести не мог.
Он остановился перед Сильченко и крикнул с вызовом:
— Ну, что сейчас будем делать, Борис Викторович?
— Будем делать то, что решили. И будем ждать, — ответил Сильченко ровным голосом.
Дебрев рассердился.
— Я не собираюсь ждать! — сказал он резко. — Комбинат в опасности. Нужно руководить его спасением, а не ждать, пока все развалится. Если связь не наладится, я предлагаю: всем разъехаться по наиболее угрожаемым объектам и помогать спасательным работам.
— По-моему, разъезжаться не следует, — ответил Сильченко. — Связь можно будет держать через людей. Мы должны быть в центре и координировать действия на местах — пусть с опозданием, но координировать.
— А пока что люди на местах останутся одни? — крикнул Дебрев. — Без всякого руководства?
— Почему без руководства? — возразил Сильченко. — Разве все руководство осуществляем только мы с вами? У людей есть знания, патриотизм, любовь к своему делу. Это все неплохие руководители, на них можно положиться.
Дебрев сел в кресло и положил руки на стол.
— Я спорить не буду, — сказал он. — Я не считаю, что каждый вопрос нужно поднимать на такую недосягаемую политическую высоту. Одно скажу: курить и поплевывать в кабинете я не собираюсь. Если Янсон через полчаса не наладит связь, я уеду на площадку ТЭЦ — там мое присутствие нужнее.
Седюк вышел вместе с Парамоновым. Прохаживающийся по коридору Непомнящий поспешил к ним навстречу. Парамонов захватил три шахтерские лампочки с аккумуляторами на ремнях и две бутылки спирту. Спирт был засунут в карманы, а лампочки прикреплены веревками к шапкам. У входной двери сидели два вооруженных стрелка. Они встали и, не говоря ни слова, пошли за Парамоновым — у каждого на шапке тоже было по лампочке.
Все пятеро шли в пустой, грохочущей тьме, кое-где освещенной тусклым светом еще не разбитых бурей, но облепленных снегом фонарей. То ли сказывалась усталость, то ли ветер стал сильнее, но идти сейчас было труднее, чем раньше. Седюк, державший под руку Непомнящего, временами делал шаг и замирал, тратя все напряжение тела и всю силу воли на то, чтоб не быть опрокинутым. Передвигать ноги, потом перебрасывать, наклоняясь вперед, туловище в такт движению ног было уже невозможно. Приходилось сперва выгнуться всем туловищем вперед, опираясь на отталкивающий назад ветер, как на твердую опору, потом подтягивать ноги. Непомнящий склонял голову так низко, что Седюк видел только его затылок, крепко перехваченный маской и шарфом. Седюк понимал, что он сейчас задыхается и весь покрыт потом от усилий, необходимых, чтоб не отстать, — Непомнящий честно укреплял свои душевные силы.
На шоссе идти стало легче. Вначале Седюк удивился этому — шоссе со всех сторон было открыто. Но потом он сообразил, что тут ветер взбирается в гору. «Наверх взбираться тяжеловато», — подумал он, и ему стало смешно, что даже такая исполинская буря, славно человек, выбирает дорогу полегче.
В сторожке стройплощадки было светло, жарко горела железная печка, сделанная из бензиновой бочки, и два вахтера грели об ее бока покрасневшие руки. У Седюка были обморожены веки, он смазал их вазелином.
— Машина с продовольствием, проезжала на площадку? — осведомился Парамонов. — Часок назад, однако, проехала. Сразу после вахты свернула направо.
Парамонов вопросительно посмотрел на Седюка. Тот молча принялся обматывать лицо шарфом. Они вышли.
Ветер теперь дул в спину, и идти было проще. Зато дорога, темная и занесенная снегом, стала тяжелей. Лампочки, прикрепленные к шапкам, бросали неяркий свет. Парамонов часто останавливался и осматривался. Потом он свернул в сторону, в нерасчищенный снег, и знаком показал остальным, чтобы следовали за ним.
Впереди виднелось что-то темное. Еще издали Седюк сообразил, что это наполовину занесенный снегом грузовик. Парамонов подошел к кузову и открыл дверь кабины. Седюк наклонился через его плечо, освещая кабину фонариком. В кабине лежал пожилой уже человек, с седеющей щетиной давно не бритой головы, с открытыми, остекленевшими глазами. Он повалился набок, рука его крепко охватывала руль, одна нога была поднята вверх, другая упиралась в пол.
— Замерз? — крикнул Седюк в ухо Парамонову.
Тот покачал головой и распахнул полушубок — на груди мертвеца виднелось темное пятно замерзшей крови.
— Зарезали ножом! — крикнул Парамонов, — Это экспедитор. Шофер должен быть где-то рядом.
Он захлопнул кабину и пошел назад, освещая лампочкой груды наметенного на земле снега. Около одного такого холмика, дымящегося тонким снегом, он остановился и стал разгребать его. Из снега показалась рука. Стрелки схватили эту руку и вытащили все тело. Это был еще юноша, безбровый, круглолицый. Под глазами у него был кровоподтек, на щеке виднелась кровь. Одежда была изорвана и залита кровью.
— Парень крепко защищался! — крикнул Парамонов Седюку.
Уложив труп на старое место, Парамонов присыпал его сверху снегом и возвратился к машине. На этот раз он влез в кузов. В кузове лежало несколько мешков хлеба, ни консервов, ни спирта, о которых говорил Сильченко, не было.
— Убийство совершено с целью ограбления! — крикнул Парамонов, заводя Седюка в кабину, чтобы было легче разговаривать. — Напало не меньше трех человек. Разрешите мне сейчас удалиться — должен Для порядка известить следователя и прокурора. Я оставлю вам своих ребят, они перетаскают мешки с хлебом в кантору. Потом я сам приду.
— Идите, — согласился Седюк. — Попросите Сильченко прислать вторую машину с консервами и спиртом. Хлеба, кажется, хватит до завтра.
Снова началось мучительное путешествие сквозь плотный, обжигающе ледяной воздух. Ни Седюк, ни Непомнящий мешков не взяли — Седюк должен был в темноте разыскивать дорогу к конторе, а Непомнящий еле держался на ногах и с трудом нес собственное тело. Седюк несколько раз падал, увлекая с собой Непомнящего. Падая в первый раз, он рассердился на глупую случайность, затем заметил, что эти случайности повторяются, все учащаясь. Упав перед конторкой он понял, что силы его на исходе, — он лежал и глотал воздух, обжигавший, но не насыщавший легкие. Стрелки, тащившие мешки с хлебом, падали еще чаще.
В конторе строительства, сбрасывая с себя маску, Непомнящий осипшим и слабым голосом с похвалой отозвался о «ветерке»:
— Прекрасная прогулка, Михаил Тарасович, не правда ли? Приятно вспомнить, что она уже в прошлом.
Седюк видел, что Непомнящий сияет от гордости. Это был первый случай за их знакомство, когда он радовался не острой шутке или хорошему слову, а хорошему поступку.
К ним кинулась Катюша Дубинина, секретарь Назарова и Седюка. Она так обрадовалась Седюку, словно он нес ей спасение, и стала сообщать, что произошло на площадке. Застенчиво поглядывая на Непомнящего, сдиравшего с усиков намерзший на них лед, она восторженно воскликнула:
— Неужели вы пришли от самого управления? Ой, я бы лучше сразу умерла, чем высунулась наружу!
В конторе, состоявшей из нескольких больших комнат, было людно, душно и жарко. Кабинет Лесина был превращен в лазарет, кабинет Назарова напоминал бивак, устроенный разбитым в сражении войском. Везде — на столе, на полу, на диванах — лежали перевязанные, обмороженные, разбитые и просто смертельно уставшие люди.
Лесин лежал среди других пострадавших. Он не мог пошевелить ни кистями рук, ни шеей. Увидев Седюка, он пытался улыбнуться и приподнялся.
— Лежите, лежите! — поспешно оказал Седюк. — Я пришел к вам на помощь. Где Назаров? Есть в конторе спасательный инвентарь?
Лесин отвечал тихо, с трудом. Назаров, по его просьбе, отыскивает людей в северных котлованах. Седюку нужно направиться на южный участок — оттуда не вернулось человек пятнадцать. Очень тревожит положение с трубой — ни один из трубокладов не возвратился. Почти весь инвентарь забрал Назаров, но кое-что — веревки, лопаты, сани — еще осталось на складе.
— Ну, я иду, — оказал Седюк. — Скоро придет машина с едой, отправим на ней в больницу тяжелораненых.
В коридоре, окруженный целой толпой, Непомнящий с важным видом что-то рассказывал.
— О чем вы? — спросил Седюк.
— Небольшой критический очерк, — ответил Непомнящий. — Развенчание одного литературного кумира. Товарищ упомянул, что ураган такой, как в рассказах Джека Лондона. Пришлось разъяснить, что Джек Лондон имел дело с ураганом стандартного южного образца. Типичный ширпотреб природы для обслуживания широких масс земного шара — солидный ветерок при жаркой погоде. Наш ураган ему и во сне не снился. Это технически смелое достижение природы, вещь, пригодная только для людей особо высокого класса стойкости. Как по-вашему?
— Опять вы за свое? Где стрелки Парамонова?
— Вы так быстро ушли, что ничего не оказали, и я распорядился вместо вас. Я послал их за остальными мешками и дал им в помощь четырех дюжих ребят — тут таких много. Хлеб пришлось положить у печки, он совсем промерз, его не разрезать.
— Правильно сделали. Раз вы сами начали распоряжаться, продолжайте дальше. Организуйте раздачу пищи: сперва хлеб, потом консервы, когда придут. Обмороженным, которых будут доставлять сюда, давайте спирт. Проверьте, кого надо отправить в больницу. Возьмите проводников и осмотрите обогревалки — там тоже сидят люди, и среди них пострадавшие.
Седюк зашел в крайнюю комнату, оде собрались все, кто не очень пострадал от мороза и ветра. Среди них был и Бугров, запомнившийся Седюку еще по первому посещению площадки. Седюк объяснил, что нужно оказать помощь пострадавшим на промплощадке.
— Члены партии и комсомольцы есть? — опросил Седюк.
Два человека выступили вперед.
— Без партбилета не берешь? — угрюмо спросил Бугров.
— Беру всех, кто болеет за жизнь товарищей, — объяснил Седюк, хорошо знавший характер Бугрова. — Тебя, товарищ Бугров, я особенно прошу помочь: ты хорошо знаешь эти места — мы идем в южные котлованы.
Бугров молча погасил самокрутку и спрятал окурок в карман.
— Иди, начальник, доставай инвентарь, а я тут сам подберу ребят, которые могут, — сказал он, вставая, и ворчливо добавил: — И твоих партийных прихвачу, пускай пример показывают.
— Одевайтесь покрепче, будет тяжело, — напомнил Седюк, уходя.
— Где сейчас легко? — пробормотал Бугров, натягивая на плечи полушубок.
25
Зеленский, получив сообщение Янсона о приближающейся пурге и обругав его, тут же принял меры к защите площадки. Однако, как и Янсон, он не мог заранее представить себе весь размер бедствия, грозившего Ленинску. Он распорядился прекратить работы лишь на всех открытых участках, не защищенных ни стенами, ни шатрами, а на местах защищенных потушить костры, чтобы не было пожара, но работы не прерывать. Это означало, что основная масса рабочих — сотни людей — должна была оставаться на своих рабочих местах.
После разговора с участками Зеленский вышел наружу и направился в помещение углеподачи, где уже начали монтаж оборудования. Ветер свистел в проводах, и сила его нарастала с ужасающей быстротой. Когда Зеленский ворвался в конторку цеха, буря уже валила с ног. Не здороваясь с присутствующими, он кинулся к телефонам.
— Янсона! — крикнул он телефонистке и, услышав, что Янсон разговаривает с Сильченко, потребовал метеостанцию.
Метеостанция тоже была занята — ее вызывали со всех сторон.
— Немедленно отключите других и соедините меня, слышите? — крикнул он. — Вы слышите, что вам говорят: я — Зеленский, сейчас же отключайте разговор!
Испуганная телефонистка прервала на полуслове разговор Диканского с Прохоровым и подключила Зеленского.
— Что случилось? — взволнованно спросил Зеленский. — Янсон информировал меня просто о сильной пурге, но уже сейчас ветер такой, какого я еще ни разу не видывал. Каковы перспективы?
— На нас движется циклон, — донесся неясный, взволнованный голос Диканского. — Ожидаю урагана с силой до двенадцати баллов при обильном снегопаде. Жесткость погоды будет не менее ста градусов. Предупреждаю: уже через полчаса пребывание на открытом воздухе будет опасно для самого крепкого человека.
Зеленский схватился за внутренние телефоны.
— Елизавета Борисовна! — крикнул он секретарю. — Передайте всем, что прежнее распоряжение отменяется. Все люди, кроме монтажников, работающих в закрытых помещениях, должны немедленно убираться со своих рабочих мест. Соединитесь с начальниками участков и прорабами.
— Только что звонил Янсон! — жалобно воскликнула Елизавета Борисовна. — Вахты закрываются, и передвижение людей прекращается. Я вызывала прорабов — никто не отвечает, все ушли выполнять ваше первое распоряжение. Как же быть?
Зеленский обвел взглядом людей, сидевших в конторе. Здесь были два монтажных мастера, молодые, крепкие на вид парни, щуплый пожилой бухгалтер и нормировщик Зина Петрова.
— Товарищи, срочно нужна ваша помощь! — сказал Зеленский мастерам. — Идет неслыханный снежный ураган, гораздо сильнее, чем ожидали. Нужно, чтобы все люди сейчас же ушли с рабочих мест под прикрытие стен. У телефонов никого нет. Вы пойдете на западный участок, а вы — на северный, к складам. Говорите каждому, кого встретите, что наружные работы прекращаются, и пусть он передает дальше. Я ухожу на южный участок.
Мастера, застегивая на ходу полушубки, поспешно вышли за дверь. Бухгалтер с видимым облегчением обратился к обширной ведомости, развернутой у него на столе. Зина была полна жестокой обиды.
— А мне? — оказала она с негодованием. — Александр Аполлонович, я тоже хочу идти.
— Вы с ума сошли, Зина! — сердито ответил Зеленский. — Погода не для девушек.
— Я сильная, — настаивала Зина. — Я сильнее многих парней, вы же сами знаете, я взяла первое место по бегу среди девушек, Помните, в прошлую пургу я обежала всю площадку — и ничего! Я пойду на восточный участок — там звено Турчина, они на отшибе, если им не сообщить, они останутся.
Зеленский колебался. Зина Петрова была выносливой и смелой девушкой, звено Турчина действительно работало в стороне ото всех, и его нужно было как можно скорее предупредить. Но сквозь окна конторки несся уже не свист ветра в проводах, а тяжелый, непрерывный грохот.
— Не надо! — решил Зеленский. — Я пошлю к Турчину какого-нибудь парня с южного участка.
Он почти выбежал наружу, и последним, что он увидел на бегу, была тень Зины, пропадавшая в снежной мгле. Зеленский гневно окликнул ее, потом кинулся за ней, но тут же остановился — даже в бурю, под натиском бокового ветра, она бежала много быстрее, чем он. Он повернул на южное шоссе. У самой конторки участка на него налетел Симонян.
— Александр Аполлонович! — кричал он своим пронзительным голосом, слышным даже сквозь грохот бури. — Как могут люди работать в такую погоду? Ты об этом подумал?
— Отменяется, — прохрипел Зеленский, даже не удивившись тому, что его разносит Симонян, неистово доказывавший на всех собраниях, что нельзя прекращать работу ни в какую пургу. — Немедленно уводить всех людей…
Симонян повернулся и побежал назад, в сторону котлованов котельного цеха и насосной станции. Зеленский с трудом поспевал за ним. Теперь грохот ветра сливался с грохотом бетономешалок, гудками паровозов, стрекотанием отбойных молотков. Симонян останавливал всех, кто попадался ему на пути, и передавал распоряжение прекратить работу. Люди, выслушав его, бежали оповестить других.
Когда Зеленский и Симонян добежали до последних котлованов, весь участок был оповещен. Они повернулись и медленно пошли назад. По всей площадке сейчас разносился только тяжелый грохот бури. Голоса работ замолкли — бетономешалки поворачивались отверстиями вниз, паровозы тушили топки и уползали в депо, заглохла трескотня молотков. Со всех сторон бежали люди.
— В самый раз, Саша! — пронзительно крикнул Симонян. — Ветер ломает шатры над котлованами!
Мимо них проносились обломки деревянных щитов, доски шатров, бумажные мешки из-под цемента — буря ломала и мела все, что могло быть сломано.
В здание углеподачи они вошли последними. Обширное помещение было битком набито людьми. Монтажники, ругаясь с каждым, кто присаживался «а их балки и конструкции, продолжали свою работу. Симонян с помощью Зеленского поправил свою повязку — она съехала в сторону, обнажив пустую глазницу. Зеленский прошел в конторку. В оживших телефонах слышались знакомые голоса — несчастных случаев пока не было.
— Меня тревожит положение с восточным, — сказал Зеленский, с тревогой вспоминая тонкую девушку, бежавшую наперерез ветру. — Туда побежала Зина.
— Сейчас же идем! — воскликнул Симонян, хватая Зеленского за рукав. — Турчин пойдет не сюда, а в центральную обогревалку, где столовая. Если их там нет, надо организовать спасательную команду! И ты хорош — девчонку послал в такую бурю!
Турчин работал со своим звеном на правом крае восточного участка. Недалеко от них два бурильщика бурили шпуры для взрыва скалы. Радиопередач о приближающейся буре они не слыхали. Когда налетел первый порыв ветра, Турчин с сомнением посмотрел на свет лампочки, качавшейся на столбе. В свете было видно, с какой необычайной быстротой проносится мелкий, похожий на ледяную пыль снег. Уже минут через двадцать Турчин, пытаясь переместить клинок молотка на другое место, ощутил, что не может сделать ни одного движения назад — гремящий воздух с огромной силой прижимал тело к молотку. Встревоженный Костылин бросил свой молоток и закричал Турчину:
— Иван Кузьмич, беда, надо уходить!
Турчин колебался. Накцев, не обращая внимания на бурю, работал с прежним старанием — он поднял воротник, лицо его было сосредоточено и спокойно, молоток четко стрекотал в руках. Внезапно стрекотание прекратилось. Турчин вертел и проворачивал кран — давления не было. На разрезе появился один из работавших рядом бурильщиков.
— Герои! — крикнул он. — Спасибо вам не скажут, если погибнете. Компрессор остановлен. Поступил приказ — всем убираться под крыши.
Но Турчин ушел не сразу. Он аккуратно сложил все молотки в одно место, чтобы их легко было найти, если занесет снегом, и только потом выбрался со своими рабочими из разреза. Когда они, измученные и потные от усталости, ввалились в обогревалку, она была уже полна. Их встретили смехом и шутками. Какой-то остряк кричал из толпы:
— Иван Кузьмич, за вами пожарную команду хотели посылать, пожарники отказываются — ветерок не огонек, вся их храбрость замерзла!
Турчин, не отвечая, раздевался. Костылин сбросил полушубок и бродил по залу, всматриваясь в лица, потом вернулся к Накцеву и уселся подле него на полу.
— Зинку искал? — равнодушно осведомился Накцев.
— Зину, — нехотя отозвался Костылин. Помолчав, он сказал: — Интересно, куда она делась? Может, в углеподаче сидит, как по-твоему?
— Куда она денется? — пробормотал Накцев и широко зевнул. — В такую погоду не то что девка, волк: из норы не высунется.
— Не знаешь ты Зину, — возразил Костылин. Но зевок Накцева вдруг успокоил его. Конечно, Зина где-нибудь в тепле. Она не такая безумная, чтобы бегать в бурю по площадке. А в обогревалку она не пришла, чтобы досадить ему, — сегодня утром они опять поругались.
Костылин закрыл глаза. Он прислушался к грохоту ветра за стеной, и стихнувшая на время тревога снова стала расти. Он вскочил и принялся одеваться. Накцев сонно спросил:
— Куда ты, Сеня?
Костылин виновато ответил:
— Пойду в углеподачу. Знаешь, боюсь я за Зинку!
Накцев, сладко зевнув и закрывая глаза, пробормотал:
— Ну и дурак, она же над тобой посмеется… Дверь в обогревалку распахнулась, и мощный порыв ветра ворвался в помещение вместе с облаком тумана, хлопьями снега. Из тумана выросла фигура стремительно вбежавшего Симоняна. За ним влетел вталкиваемый бурей Зеленский.
— Здесь они! — закричал Симонян, косясь своим единственным глазом на Турчина.
Зеленский, не раздеваясь, кинулся к поднявшемуся со своего места Турчину.
— Значит, она вас нашла? — спрашивал он, озираясь. — А где же она? К вам побежала Зина Петрова, где она?
— Зина? Нет, Зины не видели, — ответил пораженный Турчин.
— Замерзла Зина! — хрипло крикнул Костылин. Он ожесточенно расталкивал собравшихся вокруг Зеленского людей, пробиваясь к выходу. Симонян крепко ухватил его за плечо и сердито крикнул:
— Куда, дура? Ни шагу без моего разрешения, слышишь?
— Пустите! — Костылин тщетно старался вырваться из цепких рук Симоняна. — Замерзнет же она!
— Ни шагу! — повторил Симонян грозно. — Нужно идти группой, один погибнешь ни за грош. Товарищи! — Он повысил голос. — Надо спасать девушку. Желающие отходите к двери.
К двери отошло человек пятнадцать — Зина была любимицей всей площадки. Симонян быстро отобрал шестерых и обернулся к Зеленскому.
— Разыскивать пойду я, — сказал он серьезно и решительно. — Тебе нужно быть здесь, чтобы не терять связи с управлением. Ты не запомнил, как она пошла?
— Она побежала наперерез ветру.
— Ясно. Если наперерез ветру, то, значит, на шоссе. Пошли, товарищи! — приказал Симонян, прикрепив к шапке аккумуляторный фонарь и берясь за ручку двери.
— Арам Ваганович, не пойдет она по шоссе, — поспешно сказал Костылин. — Она к нам всегда по короткой линии, без дороги, бежит, прямо с бровки прыгает. Она и сейчас навстречу ветру пошла.
Симонян вопросительно посмотрел на Зеленского.
— Бежала она наперерез, а не навстречу ветру. Это я хорошо помню, — повторил Зеленский.
— Обследуем раньше шоссе, — решил Симонян. — Держаться друг за друга, ни в коем случае не отставать! Пошли, пошли!
Костылин стоял первым у двери, но отошел в сторону и пропустил мимо себя всех, чтобы выйти последним. Буря усилилась. Над тускло освещенной дорогой с сумасшедшей скоростью пролетали вытянутые белые нити снега. Костылин был уверен, что Зина не пошла по дороге, она пошла по своему обычному, самому короткому пути — через вершину, навстречу ветру. Она свернула на дорогу, чтобы только убежать от Зеленского. Сейчас она где-то там, на покрытой снегом и валунами, темной, открытой урагану вершине.
И, пройдя несколько шагов, он круто свернул с шоссе навстречу буре. Его исчезновения никто не заметил — дорога была трудная, люди назад не оглядывались. Согнувшись, стиснув зубы, он ожесточенно пробивал головой поток ледяного воздуха. Временами он падал и, подтягивая ноги, выгибая спину, как кошка, лез вперед, не отдыхая и не останавливаясь. В огромных массах мчавшегося воздуха легким не хватало дыхания, Костылин опускал голову вниз, чтобы вздохнуть полной грудью. Он не думал об урагане и, борясь с ним, не замечал его. Что-то без устали снова и снова кричало в нем: „Она шла спасать меня и сама погибла!“ И это было так страшно, что он ожесточенно рвался вперед, ни о чем больше не думая. Еще никогда он не напрягал так исступленно свои силы, и никогда они не были так велики.
И хотя он двигался, словно охваченный приступом безумия, он с необычайной отчетливостью видел все открывавшееся ему вокруг во мгле, освещенной сиянием далеких прожекторов. Когда Костылин впоследствии вспоминал, закрывая глаза, свои поиски, перед ним четко вставали бугорки, камни, сухая трава, кустики, летящий снег, словно много лет всматривался он в эти картины, и они отпечатывались в его памяти навсегда.
Задыхаясь, Костылин взобрался на вершину. Он полз и ощупывал каждый метр пространства: где-то здесь лежит Зина, она замерзает, может быть, уже замерзла!
Он блуждал по вершине скалы кругами, и эти круги расходились все шире и шире, приближаясь к разрезу восточного участка, где они работали. У самого склона, в ямке, полузанесенной снегом, он увидел Зину. Зина лежала скрючившись, ее голова и ноги были в снегу, одна рука отброшена в сторону, валенок с правой ноги сполз, сдвинутый пуховый платок открывал щеку. Костылин закричал, встал во весь рост и кинулся к ней. Ветер бросил его вниз, он приподнялся и, цепляясь руками за камни, быстро подобрался к Зине.
Лицо ее, покрытое темными брызгами крови, было безжизненно, безжизненными и холодными были ее руки и ноги.
— Зиночка, милая! Зиночка, милая! — повторял он, сам себя не слыша, и лихорадочно тряс ее.
Она не отвечала. Он натянул съехавший валенок, пытался подмять Зину на ноги, но ветер опрокинул его вместе с ней. Тогда он взвалил ее на плечи, снова упал через несколько шагов и снова поднялся. Теперь он нес ее на руках, откидываясь всем телом назад, опираясь на ветер, толкавший его в спину, — неожиданно так оказалось легче. Отчаяние, терзавшее его, превратилось в неистовство борьбы. В голове его метались мысли, похожие на вопли: „Не дам! Не дам, говорю!“ И он ни разу не оступился, пока не дошел до спуска с вершины.
Здесь он упал. Падая, он ушел повернуться, чтобы не ушибить Зине голову, и свалился набок. Левую ногу резанула острая боль. Когда он, не выпуская из рук Зины, пытался подняться, все кругом странно и зловеще изменилось. Линия туманного сияния, отмечавшая расположенную впереди дорогу, вдруг исчезла. Погасли прожекторы на здании углеподачи. Вся площадка строительства была охвачена непроницаемой, бешено несущейся, грохочущей тьмой.
Он не понял, что произошло. Он знал лишь, что уже не может встать и идти. Обнимая одной рукой Зину, другой рукой загребая снег и твердую землю, точно пловец воду, с силой отталкиваясь неповрежденной ногой, он полз туда, где была невидимая сейчас дорога. Минутами он замирал, припадал головой к снегу, судорожно глотал воздух, потом снова полз. Но он понимал, что ползет слишком медленно. Из глаз его хлынули слезы ярости.
Наконец он ощутил под рукой не бугристую неровность склона, а укатанную гладкость дороги. Он даже не обрадовался. Он только стал ползти еще исступленнее, хотя ползти по гладкой дороге было труднее, чем по склону. В какой-то миг у самой его головы прошли чьи-то ноги, и он ухватился свободной рукой за валенок. Человек, за которого он уцепился, упал на него, и тотчас на них свалилось еще двое. Подбежали еще и еще люди, засветились фонари. Костылин видел сквозь лед, намерзший на ресницах, что Зину подняли и понесли, ноги ее волочились по земле.
Он схватил руками эти ноги, чтобы помочь нести Зину, но не смог сам подняться и потянул ее тело назад. Все происходило словно в глубоком сне: он видел с полной ясностью, что совершается с Зиной, но не видел и не понимал, что делается с ним самим. Его подняли и понесли три человека, а он, не понимая этого, все держал в руках ноги Зины, и ему казалось, что он сам несет ее и помогает тем, другим, что держали ее тело и шли вперед, освещая фонарями дорогу.
Очнулся он в обогревалке. Над ним наклонилось встревоженное лицо Турчина. Властный бас Зеленского отдавал приказания, кругом все суетились. Костылин лежал рядом с Зиной. Он пытался встать — поврежденная нога еще сильно болела, но уже можно было опереться на нее.
Зина лежала на чьей-то шубе, руки ее были раскинуты, лицо безжизненно, на щеке виднелась ранка. Над ней, сосредоточенно прислушиваясь к (пульсу, склонился фельдшер — лицо его было мрачно.
— Ну и крепкий же ты парень, Семен! — донесся до Костылина голос Симоняна. — Два раза пытался разжать тебе пальцы — не смог даже рукавицу с них содрать.
Пронзительно гудя, пришла карета скорой помощи. Санитары положили Зину на носилки. Костылин, прихрамывая, подошел к стоявшему в дверях шоферу и попросил:
— Товарищ, разреши с вами поехать.
— Посторонних не берем, — не поворачивая к нему головы, ответил шофер.
— Не посторонняя она мне, — тихо сказал Костылин и прибавил неуверенно: — Жена моя!
Шофер окинул его презрительным взглядом.
— Рановато женился! — оказал он насмешливо. — Ври дальше!
— Не вру! — с горячей обидой в голосе ответил Костылин. — Понимаешь, подруга моя. Одна у меня, понимаешь?
На этот раз шофер, видимо, понял, взгляд его, смягчился.
— Садись ко мне в кабину, — проговорил он. — В кузов нельзя — санитары обижаются.
К Костылину подошел Турчин.
— Сеня, окажи доктору, чтоб он повнимательнее обошелся, — наказывал он взволнованно. — Скажи, что не девушка это, а чистое золото. И сам это помни, крепко помни, парень: тебя выручать она бежала!
— Помню, Иван Кузьмич, — ответил Костылин, и губы его дрогнули.
Костылин вошел в больницу вместе с санитарами. Зина уже пришла в сознание и тихо, жалобно стонала. В приемном покое над ней наклонился главный» врач Никаноров. Санитары по его указанию обнажали пораженные места. Костылин с ужасом видел, что по всему телу девушки расползлись полосы и пятна.
— Вовремя вытащили вас, девушка, — ласково сказал врач. — Придется теперь полежать в больнице, кончик уха отхватим, а там будете еще здоровее прежнего.
Зину унесли в палату. Никаноров заметил стоявшего в углу Костылина.
— А вам что надо, молодой человек? — спросил он недовольно. — Как вы сюда попали?
— Я насчет этой девушки, — заторопился Костылин. Ему сейчас было страшно стоять перед этим высоким человеком со строгими, проницательными глазами. — Знакомая моя. Как ей, очень плохо будет?
— Вы, наверное, тот самый человек, о котором Зеленский пишет, что он спас Петрову, рискуя жизнью? — догадался Никаноров. — Скрывать от вас ничего не стану, ушиб незначителен, но обморожение третьей степени, больше четверти всей кожи поражено. Надейтесь на лучшее, молодой человек, но будьте готовы ко всякому. А теперь идите, посторонним нельзя находиться в больнице.
Костылин не двинулся с места. Ему многое нужно было сказать главному врачу: и то, что это не девушка, а чистое золото, и то, что она шла спасать его, Костылина, и если она погибнет, то он, Костылин, будет виноват в ее гибели, и тогда уж лучше погибнуть самому. Но слов не было, и Костылин стоял молча, крепко сжимая губы.
— Идите, — повторил врач.
— Не пойду я, — тихо оказал Костылин.
— Как не пойдете? — удивился врач.
Костылин молчал. Никаноров внимательно рассматривал его открытое, веснушчатое лицо с белыми бровями и большим лбом.
— Василий Иванович, — обратился Никаноров к проходившему мимо санитару, — выдайте этому молодому человеку халат и приспособьте к делу. А если будет лениться, окажите мне — тут же выставим наружу, — добавил он сердито.
— Не буду я лениться! — горячо воскликнул Костылин.
Никаноров и сам знал, что Костылян не будет лениться — сердитый тон был нужен лишь для того, чтобы у парня не разошлись нервы и он не заплакал при всех от благодарности.
В больнице работы было много. Костылин вместе с другими санитарами перетаскивал больных, разносил еду, помогал при перевязках. Только к полуночи поток пострадавших уменьшился и Костылину удалось пробраться в палату тяжелобольных к Зине.
Она была вся забинтована — бинты охватывали голову, половину лица, шею, кисти рук, грудь и ноги. У нее был жар, глаза блестели, на щеках проступал кирпичного цвета румянец.
— Ничего, Зина, все в порядке, — утешал ее Костылин, весело улыбаясь. — Я говорил с Никаноровым, он обещает, что скоро выздоровеешь.
— Ухо у меня отрежут, Сеня, — со слезами пожаловалась девушка. — На ноге два пальца отрежут…
— Чепуха! — возражал Костылин еще веселее. — Я сам слышал — не ухо, а кончик уха. Ты лучше расскажи, Зина, как ты свалилась.
— Ой, это такой ужас был, Сеня! Я даже не думала, что так бывает. Понимаешь, на вершине я не могла сделать ни шага, потом я упала, и меня несло, я за что-то цеплялась. И больше ничего не помню. — Она помолчала и закрыла глаза. Из глаз выкатилась слеза и поползла по щеке. — Это ты меня спас, Сеня, — сказала она тихо. — Не побоялся пойти один.
— Да подумаешь, большое дело! Ураган-то ведь кончался, — возразил он небрежно, стараясь не видеть ее слез.
— Совсем не кончался, а стал еще хуже, — настаивала она. — Я знаю, мне сестра говорила, да я и сама слышу, как он сейчас бушует! — Она снова помолчала. — Теперь мне ни танцевать, ни бегать, другие первое место возьмут по бегу.
Разговор утомил ее. Она снова закрыла глаза и прерывисто дышала. Потом из-под закрытых век опять покатились слезы.
— Буду теперь уродой. Ты теперь на меня, без уха, и смотреть не захочешь.
— Вот еще глупости! — возмутился он. — Как у тебя язык поворачивается такое говорить! Честное слово, если бы ты не была больная, я бы рассердился!
— Я знаю, ты только так говоришь, — возражала она, — а как увидишь меня безобразной, совсем другим станешь. Ты со мной сразу поссоришься.
Он облизнул внезапно пересохшие губы. Когда он заговорил, его дрожащий голос зазвучал так странно, что она открыла глаза и посмотрела на него с радостным изумлением.
— Слушай, Зина, — сказал он, — ты ведь меня знаешь — ты для меня всегда самая хорошая. Я всегда только о тебе думаю и на других век не смотрел и не посмотрю. Верь мне, Зина!
Она снова заплакала. А он с глубокой нежностью смотрел на ее пылающее от жара лицо и твердо знал, что каждое его слово — правда и что она, единственная, дорогая, стала ему теперь еще дороже.
26
Непрерывная, огромная, изнурительная работа — вот все, что помнил об этой ночи Седюк. Кроме работы, были грохот ветра, колючий, сухой снег, глухая тьма, скудно прорезанная светом аккумуляторных лампочек.
Бугров оказался умным и распорядительным начальником спасательной команды. У него была удивительная память, он помнил, кто в каком котловане работает, знал, кто не пришел в помещение, и вел спасателей прямо туда, где находились люди.
Пока Бугров осматривал последние котлованы, Седюк отправился на трубу. Строительство трубы подходило к концу. Козюрин, назначенный мастером по кладке, ночевал на трубе: шатер из досок и крепкой парусины надежно охранял от снега и ветра, печурка защищала от мороза, горело электричество — что еще человеку надо?
Когда началась буря, Козюрину помогали двое подсобников. Один из них, молодой робкий парень, сразу испугался и заскулил, когда парусина стала выгибаться под давлением ветра.
— Молчи, сорока! — сердито прикрикнул на него Козюрин. — Клади кирпич ровнее — все твое дело!
Потом в щель шатра стал проникать снег, прекратилась подача горячего раствора — бетономешалку остановили. Снизу крикнули, чтобы все спускались, — поступил приказ прекратить работу. Но у Козюрина возник другой план. Пурга долгой не будет, это ясно, часа через два она кончится. Чем слоняться на ветру по площадке, лучше передохнуть тут: тихо, светло, тепло, и мухи не кусают. План показался разумным, но осуществился он только частично — мухи и впрямь не кусали. Когда рабочие кончили закладывать круговую щель досками, погас свет и прекратила работу электрическая воздуходувка, нагнетавшая в трубу под шатер теплый воздух. Теперь в темноте по обледенелым скобам, вбитым в стену трубы, спускаться было просто опасно — Козюрин, вздохнув, предложил подсобникам укладываться на боковую до лучшего времени.
Седюк, проникнув в канал трубы, встретил горы снега, завалившего все механизмы и штабеля кирпича. Седюк полез наверх — под шатром, на трехметровой стене трубы, крепко спали, обнявшись и прижимаясь друг к другу, Козюрин и его рабочие.
Приведя трубокладов в контору и убедившись, что больше отыскивать некого, Седюк впервые за эту ночь присел отдохнуть. Непомнящий завел в конторе новые порядки: в комнатах находились только раненые и обмороженные, они лежали на диванах и просто на полу, здоровые же были изгнаны в коридоры и обогревалки.
— Хотелось всех пострадавших собрать в одном месте, — деловито пояснил Непомнящий. — В обогревалках оказалось много обмороженных, всех их перенесли сюда. Я сам, Михаил Тарасович, три раза ходил в обогревалки, — добавил он с гордостью. Бугров с одобрением сказал:
— Паренек расторопный, и пищу и помощь организовал аккуратно, он даже отдельную комнату освободил для спасателей, чтоб отдохнули, чайку попили.
В конторе Седюк встретился с Назаровым, обмороженным, охрипшим от усталости. Ему этой ночью пришлось узнать, почем фунт лиха, — в районе огромных северных котлованов буря не встречала никаких препятствий. Спасателям не раз приходилось спасать самих себя, восемь из них были уложены с перевязками среди других пострадавших.
— Всего двадцать восемь человек вытащили, — говорил Назаров. — Двенадцать из них тяжело ранены и обморожены, а четверо мертвы, спасти не удалось… Если бы не поспешили с помощью, еще хуже было бы. Правда, намучились, ребята просто с ног валились.
«А ты все же неплохой парень! — думал Седюк, разглядывая обмороженное, измученное лицо Назарова. — И работать ты, пожалуй, умеешь — когда загоришься по-настоящему».
— Я прикорну часок, — сказал Назаров, зевая. — Ты не подежуришь, Михаил Тарасович?
Седюк обещал подежурить.
В семь часов утра заработал телефон. Голос монтера, спрашивавшего, хорошо ли его слышат, был сразу прерван голосом Дебрева. Дебрев потребовал, чтобы на электростанцию было отправлено тридцать здоровых мужчин.
— Самая срочная работа сейчас — восстановление электростанции, — говорил Дебрев. — Синий организовал замену обгоревших кабелей и половину из них уже переложил. Меня, когда я полез в кабельную траншею, он покрыл последними словами и закричал, что ему нужны не начальники, а запасной кабель с базы техснаба. Кабель ему доставили.
— Молодец! — не удержался Седюк.
— Молодец, правильно! — в голосе Дебрева слышалась улыбка: ему, видимо, нравилось, что в Ленинске нашелся человек, который осмелился его обругать, и что этим человеком неожиданно оказался дипломат Синий, умевший со всеми ладить и всем говорить только приятное. — Он два раза обмораживался, но не уходил. А вот твоему Лесину нужно выговор вынести: растерялся и сразу же вышел из строя.
Отобрав людей и отправив их на электростанцию, Седюк прилег на диван.
К полудню скорость ветра упала до двадцати метров в секунду, и вахты стали пропускать возвращавшихся домой рабочих. Седюк передал проснувшемуся Назарову все поступившие по телефону распоряжения и поспешил в проектный отдел — узнать, что с Варей.
Варя сидела на своем обычном месте. Переночевав в вестибюле столовой, она утром, когда ураган стал стихать, добралась в управление и принялась за работу. Седюк посмотрел подготовленные ею расчеты и чертежи. Потом он прошел к Сильченко и доложил ему о спасательных работах. Секретарша Сильченко вручила Седюку давно обещанный ему ордер на отдельную комнату в новом доме — строители планировали сдать этот дом к празднику, но не успели.
— Воображаю, что наделала буря в этом пустом доме! — со смехом сказал Седюк, пряча ордер.
Следующие три дня были заполнены напряженной борьбой со снегом. Строительные работы нигде не возобновлялись. Некоторые предприятия, находившиеся на низменных местах, были занесены целиком — среди них цементный завод и опытный цех. Опытному цеху пришлось всего труднее. Он начисто исчез. На том месте, где он стоял, теперь простиралась снеговая равнина, из-под снега виднелась только дощатая площадка с установленным над ней трансформатором и торчали, словно пеньки, верхушки нескольких железных труб.
Киреев двадцать минут перечислял Янсону по телефону разрушения, нанесенные цеху бурей и подлежащие немедленному исправлению. Когда он дошел до переборки покоробившихся деревянных полов И покраски стен, Янсон бросил карандаш и оказал насмешливо:
— Сидор Карпович, вы, вероятно, думаете, что буря имела специальное задание обеспечить капитальный ремонт вашего цеха? Такие штуки не выжмешь даже из урагана жесткостью в сто один градус.
Теперь в опытный цех можно было войти только по снеговому туннелю длиною в пятьдесят метров. Вначале его пытались укрепить бревнами, как штольни подземных выработок, потом догадались полить водою. Образовался ледяной купол, прочно предохраняющий снег от обвала. Когда опытная установка работала, со стороны казалось, что дым выходит прямо из снега.
Больше всего народа работало на очистке железнодорожных путей. Почти все щиты были сорваны — их приходилось отыскивать, ремонтировать и устанавливать заново. Все выемки на железнодорожных путях, все пути, проходившие по крутым склонам гор, были полностью забиты снегом. На второй день работ откопали заваленный снеговым обвалом снегоочиститель — в нем спали у остывшей топки машинист и кочегар. Оба были целы и невредимы, но сильно проголодались. Через час снегоочиститель вступил в строй и стал быстро расчищать пути. К концу третьего дня и автотранспорт и железная дорога работали нормально.
Когда на всех площадках возобновилось строительство, было созвано совещание партийно-хозяйственного актива. Кинозал был полон и походил на палату военного лазарета — забинтованные лица, руки на перевязи, палки вместо костылей.
Сильченко начал свой доклад с того, что прочитал телеграмму Забелина:
«Ветер в тридцать пять метров в секунду представляет нормальную трудность строительства в вашем районе. Считаю причины остановки комбината неубедительными. Требую немедленного разворота всех строительных и монтажных работ с расчетом пуска объектов в правительственные сроки. Телеграфируйте мероприятия по ликвидации разрушений и меры по предотвращению их в дальнейшем. Представьте наиболее отличившихся при ликвидации аварий к награде. Забелин».
— Это оценка всей нашей работы, — сказал Сильченко, — сделанная опытным заполярником. И оценка эта заслуженно сурова. Мы потерпели поражение в первом крупном бою с суровой природой. Бои будут продолжаться, зима только разворачивается. Мы должны извлечь уроки из наших неудач, у нас нет права терпеть поражения.
В президиум вошел шифровальщик и подал Сильченко телеграмму, Сильченко встал. Он видел перед собой сотни нетерпеливых глаз. Голосом, полным торжества, он сказал:
— Наступает и на нашей улице праздник, товарищи! Наши армии под Сталинградом перешли в генеральное наступление с юга и с севера. Фашистский фронт прорван! Наступление развивается и нарастает, железное кольцо смыкается вокруг гитлеровских армий у Сталинграда!
Гром ликующих аплодисментов, крики «ура» покрыли его слова. Весь зал кричал, топал ногами, бил в ладоши. Потом кто-то запел «Интернационал», и сотни голосов мощно подхватили ликующий, грозный гимн.