В полярной ночи — страница 3 из 3

1

Седюк влетел к металлургам и взволнованно крикнул:

— Слышали, товарищи? Наши наступают под Сталинградом! К нему кинулись проектанты и, перебивая друг друга, потребовали подробных объяснений. Он видел сияющее, счастливое лицо Вари, она тоже спрашивала — взглядом, словами, — но в общем гуле голосов он ничего не слышал.

— Получена радиограмма из Москвы — наши прорвали немецкий фронт, фашисты окружены, больше ничего не знаю, честное слово!

Говоря все это, он пробирался к Варе, но его оттирали, хватали за пальто, теребили.

— Товарищи! — крикнул кто-то. — Айда к строителям, через пятнадцать минут вечерняя московская передача!

Проектанты повалили в коридор, хватая по пути стулья. Седюк протянул обе руки Варе. Они вышли из комнаты последними. Он с упоением повторял:

— Наступаем, Варя, черт возьми, наступаем!

В опустевшей комнате металлургов остался один Телехов. Он что-то писал на оборотной стороне ненужных синек, переплетенных в большую тетрадь — в этой тетради обычно Телехов делал свои расчеты. Седюк сказал ему с негодованием:

— Алексей Алексеевич, неужели в такой час вы можете работать?

— Могу, — отозвался Телехов. Он встал, держа в руках исписанную тетрадь и глядя на Седюка блестящими, молодыми глазами. — Только в этот час и можно писать то, что я пишу. Прочтите и скажите свое мнение.

Седюк вслух прочел исписанную Телеховым страницу. Это было заявление председателю ГКО с просьбой направить его на восстановление металлургического завода в Сталинграде.

— Послушайте, да ведь завод-то в руках немцев! — возразил Седюк, удивленный.

— Ну и что же? — строго ответил Телехов. — Я все рассчитал: пока мое заявление придет в Москву, пока его рассмотрят и разрешат мне вылететь, пройдет не меньше месяца. Я приеду в Сталинград как раз вовремя. Понимаете, во всем Советском Союзе есть, может быть, только десять человек, которые так знают этот завод, как я. Место мое — там. Вы скажите одно: удалось все это мне убедительно изложить?

Седюк не стал спорить, он не хотел огорчать старика. В комнату возвращались веселые, шумно разговаривающие проектанты. Проходимость в эфире в этот вечер была хорошей, им удалось прослушать московскую передачу полностью. Седюк еще раз выслушал экстренное сообщение Информбюро, оглашенное Сильченко на совещании, и пошел с Варей из отдела.

На улице было морозно и ясно. В небе бушевало полярное сияние — гигантская многоцветная бахрома вспыхивала, кружилась и осыпалась над домами. Даже праздничная иллюминация, наспех устроенная в поселке по случаю радостного известия, не смогла стереть бурных красок небесного сияния. Седюк прошел с Варей в конец поселка и вышел на холм. И если на людях ему не хотелось говорить, то сейчас слова полились сами, радостные и взволнованные. Он вспоминал первые дни войны, горечь поражения, но сейчас недавняя страшная боль вдруг стала иной — она смягчилась надеждой, словно отблеск наступающей победы ложился и на прошлое. Варя слушала его, изредка вставляя свое слово.

— Это же важно, это же страшно важно, что мы начали наше большое наступление до того, как союзники открыли второй фронт! — говорил он с увлечением. — Конечно, второй фронт сразу бы нам помог. Но что мы можем наступать и без него — как этим не гордиться!

Он взглянул на Варю и увидел, что волосы ее стали совсем белыми от инея.

— Послушайте, я просто свинья! — воскликнул он с раскаянием. — Я заболтался и совсем не заметил, что вы окоченели. Почему вы не остановили меня?

— Я и сама не заметила, — оправдывалась она со смехом. — Этот холод подобрался совсем незаметно, мне все время было хорошо и тепло.

Он видел, что она говорит правду. Ее покрасневшее от мороза, полное оживления лицо было повернуто к нему, глаза блестели. Он понимал, что каждое его слово, каждая мысль вызывают в ней ответное чувство. Он наклонился к ней, с восторгом и нежностью заглянул в ее глаза. Он мот бы поклясться, что в сумрачном свете полярного сияния и далекой лампочки видит их так же ясно, как в солнечный полдень, — они были светло-серые, сияющие ярким, глубоким светом.

— Что вы так смотрите? — весело спросила она и отодвинулась. — Я ведь не обморозилась, правда?

— Нет, нет, — сказал он поспешно, — все в порядке, Варя.

— В самом деле холодно, — пожаловалась она. — Пойдемте обратно.

Но он еще помедлил. Сквозь меховую рукавицу он угадывал тепло ее руки. Он думал о том, что ничего ему не надо — только вот так быть с ней рядом. У него забилось сердце от сверкнувшей, как молния, все осветившей мысли. Вслед за мыслью ринулись торопливые, горячие слова, они рвались наружу, но будто железный обруч перехватил ему горло. Он знал все, что хотел сказать. Он слышал свое невысказанное объяснение, лихорадочно проносились в нем бессвязные слова: «Варя, Варя, милая, единственная моя!» — но он молчал и только все крепче сжимал ее пальцы. Встревоженная, она тоже молча ждала его слов.

— Ну что же, надо идти, — оказал он наконец хрипло, чужим голосом.

Движение согрело ее, в поселке, между домами, было теплее. Потом стали встречаться знакомые — взбудораженный поселок не засыпал. С одним из встречных пришлось поговорить, другой тоже кинулся к Седюку и что-то кричал, делясь своими мыслями о нашем наступлении. У дверей ее дома они остановились.

— Вот мы и пришли, — произнесла она с грустью.

— Давайте еще погуляем, — сказал он. Вынужденные разговоры со знакомыми отвлекли его, он успокоился. — Мне что-то совсем не хочется ложиться спать.

— Мне тоже, — призналась она. — Знаете, все это так радостно и необыкновенно, что мы сегодня слышали, что мне самой хочется сделать что-нибудь необыкновенное и важное. — Она рассмеялась. — Впрочем, этого мне хочется каждый день, как только сажусь за свой стол. Я каждый свой новый расчет начинаю с таким чувством, будто открываю великую, никому не известную истину. А к концу дня я либо обнаруживаю у себя ошибку, либо нахожу в книгах такие же расчеты, только лучше сделанные. Вот тогда и начинаешь понимать свою настоящую цену.

И ему было знакомо это чувство ожидания великих, но не совершенных открытий. Но он снова умолк. За линией центральных уличных огней, на окраине поселка, к нему возвратились волнение и немота. Он все крепче прижимал к себе ее руку и не видел того, что и молчание и волнение его мгновенно передаются ей. В конце улицы, в освещенном подъезде его нового дома, он повернул к ней побледневшее лицо. Он обнял ее за плечи и притянул к себе.

— Пойдемте ко мне, Варя, — сказал он глухо. — Посмотрите мою новую квартиру.

— Не сейчас, — ответила она с испугом, уже зная, что пойдет, и защищаясь от самой себя. — Потом. Завтра.

— Нет, сейчас, Сейчас, Варя…

Она схватила руками его лицо, заглянула ему в глаза долгим взглядом. И ее вдруг охватил ужас, что он заговорит, окажет словами то, что она так ясно видела в его бледном, смятенном лице. Как и все женщины, она мечтала об этих, еще не сказанных словах, ждала их. А сейчас она страшилась, что эти тысячу раз знакомые по книгам и рассказам слова погасят и спугнут то особое, захватывающе важное, что совершалось между ними.

— Зачем? — прошептала она. — Зачем? Скажи…

— Пойдем, — ответил он, словно не слыша ее вопроса. — Пойдем, Варя!

Она поднималась по лестнице, подчиняясь его требовательной руке. На поворотах она останавливалась, и если бы он хоть единым словом, как бы оно нежно и важно ни было, разорвал это огромное молчание, она вырвалась бы и убежала. На втором этаже, перед дверью его квартиры, она еще раз взглянула ему в лицо, и он снова ничего не ответил на ее опрашивающий взгляд.

Тогда она рванула дверь и первая вошла в его комнату.

2

В Ленинске говорили только о Сталинграде. Местное радио по нескольку раз в день передавало сообщение о наступлении наших войск. Все, что мучило и занимало людей, кроме войны, — трудный климат, нехватка продуктов, неудачи на работе, — все словно стерлось и отдалилось. И сами люди вдруг стали иными — заря, поднявшаяся в сталинградских степях, осветила все лица. Уже много месяцев неудачи на фронте давили и сковывали души, чаще встречались угрюмые лица, злые, недоверчивые глаза. А сейчас стоило людям собраться, как тотчас слышались смех и веселые восклицания. В людях ожила надежда, это преобразило их.

И в этом праздничном возрождении лучшего, что хранил в себе каждый человек, никого не удивила перемена в Седюке, хотя все ее заметили. Он стал другим и неожиданным даже для Вари. Три радости наполняли его всего: успех на фронте, удача в работе и любовь. Варя пробыла у него всю ночь. Утром, перед работой, он проводил ее домой и пошел к себе в опытный чех. А через час затосковал — ему захотелось увидеть Варю. Он изумился: желание было неразумным, он видел ее час назад, должен был увидеть в полдень, мог услышать ее голос то телефону. К двенадцати часам он почувствовал, что больше оставаться в цехе у него нет сил, и помчался через темный, заваленный снегом лес в проектный отдел. Варя вспыхнула, когда он вошел. Она тревожно спросила:

— Что-нибудь случилось?

— Да, — признался он. — Почувствовал, что умру, если не увижу тебя сейчас же.

Он присел около нее, коснулся рукой ее колена. Она обернула к нему счастливое, похорошевшее лицо и отодвинулась.

— Глупый! Ведь могут заметить.

— Пусть! — ответил он. — Лишь бы не отобрали.

— Мы же встретимся вечером, — говорила она, не замечая, что кладет свою руку на его и гладит ее. — А здесь кругом люди, ну, как ты не понимаешь?

Ей в самом деле была непонятна его горячность. Она любила его давно, любовь была с ней постоянно — это было ровное, глубокое течение. В иные минуты она видела, что все идет наперекор законам и обычаям. Она ждала, что любовь, как это всегда бывает, начнется с пустяков, с ухаживания, а дальше все станет серьезным и важным — недаром люди говорят о влюбленных: «Дело у них зашло далеко». А у них все началось с серьезного, у них сразу «дело зашло далеко», а потом вдруг стало чем-то легким, как игра: прежде серьезный даже в веселые минуты, Седюк с каждым днем молодел, в нем появилось что-то мальчишеское.

— Нет, мы оба сходим с ума, — говорила Варя. — Ну, скажи: зачем это? Ты думаешь, Алексей Алексеевич не видел, как ты поцеловал мне руку, когда поднимал упавший карандаш? Он все видел — он сразу же отвернулся.

— Нет, нет, ты ничего не понимаешь! — отвечал он, смеясь. — Я читал в детстве в старинной, насквозь (продранной книжке, что есть такие боги, им поручено охранять влюбленных. Они набрасывают невидимые покрывала на лица окружающих, и те перестают видеть все, что делают влюбленные. И тогда ничего не страшно — я могу поцеловать тебя в присутствии самого Киреева, а ему будет казаться, что мы спорим о степени окисления сернистого газа. Вот давай попробуем завтра, сама увидишь.

Но она наотрез отказывалась от таких рискованных экспериментов. Зато никогда они еще не проводили так много времени на открытом воздухе. Это казалось нелепым: у него была своя комната, теплая и даже уютная, несмотря на почти полное отсутствие мебели, на дворе же стояли жестокие морозы, то нависал туман, то налетали пурги. А их неразумно тянуло наружу — прогуливаться по пустым улицам. Как-то, вглядевшись в спиртовый термометр, висевший на стене управления, Седюк свистнул.

— Пусть теперь меня не пугают полярной ночью, — шутил он. — Законы физики на севере отменяются. Вот гляди — пятьдесят два градуса ниже нуля, а у нас ни разу губы не примерзли к губам.

В другой раз Варя сама отправилась из проектного отдела в цех. Когда она выходила, было морозно, туманно и тихо. Однако в дороге с горы ринулся, раскатываясь по твердому снегу, взъерошенный, яростный ветер. Варя ввалилась в цех полуослепленная, измученная, потерявшая от усталости голос.

— Бить тебя некому, Варя! — сказал Седюк. — Ты обо мне-то подумала? Ведь я просто извелся от тревоги, когда узнал по телефону, что ты ушла к нам. Я уже хотел идти навстречу, да не знал, по какой дороге.

— Я подумала, — отвечала она виновато. — Оттого, что я подумала о тебе, мне и захотелось прийти. Ты не сердись, хорошо?

Иногда Варю одолевали тревожные, горькие мысли. Прежде, когда она думала о своем будущем, она знала, что в ее жизни не будет легкой связи, легких отношений. Судьба Ирины была перед ней, Варя не раз предостерегала подругу. А что же сейчас? И что будет дальше?

Но Седюк не думал ни о чем. Когда-то любовь была для него источником горя, тревоги. Впервые в жизни любовь утоляла боль и тревогу, была источником покоя и радости. Он был счастлив.

3

В кабинете Лидии Семеновны всегда толкался народ. Специальной учительской не было, преподаватели отдыхали здесь, рассаживаясь вокруг обширного стола Караматиной — стол занимал чуть ли не четверть всей комнаты. Здесь же и ухаживали за красивой заведующей учебного комбината — она все вечера проводила на курсах. Зеленский, ревниво следя, чтоб другой не оказал Лидии Семеновне услуги, которую мог сделать он, готов был ежеминутно вскакивать и подавать ей то карандаш, то перо, то тетрадь, то газету. Янсон держался спокойнее, но и он способен был перейти через всю комнату, чтобы подать ей телефонную трубку, если она не могла дотянуться до нее со своего стула. Вдвоем они окружали Караматину плотной стеной, другим пробиться сквозь нее было нелегко.

Седюк, пожалуй, единственный не приставал к Караматиной с любезностями и болтовней. Читая газету или разговаривая с другими преподавателями, он часто поворачивался к ней спиной, в увлечении не слыхал ее вопросов. Янсон оказал ему с одобрением при встрече в столовой:

— У вас, оказывается, метода. Кривая дорожка в личных взаимоотношениях, конечно, путь более короткий. А вот я не могу — привык ломиться головой в дверь.

Седюк рассказал об этом забавном разговоре Лидии Семеновне. У него были последние уроки, он провожал Караматину, уходившую домой после всех. В этот вечер неистовствовала очередная пурга, они заблудились в снеговой тьме и больше часу проплутали среди разбросанных в тундре домишек, окружавших главную улицу поселка. Измученный, он наконец втащил ее в парадное ее дома. Она задыхалась от усталости, все лицо ее было покрыто наросшим льдом, она сдирала его, бросая на землю. Обретя голос, она прошептала с восхищением:

— Какая хорошая погода, правда, Михаил Тарасович? Ужасно люблю сильный ветер!

— Слушайте, не смейте так говорить! — отозвался он горячо. — А то я возьму и расцелую вас в обе щеки.

— Ну, этого я не боюсь, — возразила она, смеясь. — Вам это совсем не нужно.

Он тоже смеялся.

— Правильно, Лидия Семеновна, не все так проницательны, как вы. Янсон, например, считает, что это у меня особая манера ухаживания за вами.

Лидия Семеновна нахмурилась. Она сердито пожала плечами.

— Ах, как мне надоел Янсон! — сказала она с досадой. — И остроты его надоели, еще больше надоели, чем комплименты Зеленского!

Ему не хотелось уходить на пургу из освещенного и теплого парадного. Он весело поддразнивал Лидию Семеновну:

— Просто у вас принцип — держать поклонников в черном теле.

Она с укором посмотрела на него. — Вы уж этого могли бы не говорить. Мне казалось, что вы меня лучше знаете. Я очень хочу, чтоб за мной ухаживали, мне кажется, нет девушки, которая этого не хотела бы. Но я думала, что мужчины, ухаживая, становятся умнее, во всяком случае стараются показать себя с лучшей стороны. А Зеленский с Янсоном глупеют, чуть поворачиваются ко мне… Нет, не смейтесь, это страшно серьезно! Я один раз слушала Зеленского — он так описывал свои дела на энергоплощадке, все их трудности, что я поразилась: просто удивительно, как они работают! А потом он увидел меня и забормотал: «Как вы себя чувствуете? Вам не было холодно? Послать за вами машину?» Неужели это самое важное и интересное, как я себя чувствую? Я сказала, что мне с ним скучно, и ушла. С нганасанами мне лучше, чем с ним и Янсоном: я знаю, что с ними у меня не пустяки, а серьезное дело.

Он слушал ее с сочувствием. Ему казалось, что он понимает характер этой беспокойной, влюбленной в свою работу девушки.

Нганасаны по-прежнему оставались самой большой привязанностью Лидии Семеновны. Она вносила страсть во всякое дело, относившееся к ним. Она не могла говорить о них равнодушно, не терпела у других равнодушия. Она приходила к ним на занятия, часы проводила в их общежитии, контролировала их питание. И, вероятно, маленькая их кухня была единственной в Ленинске, около которой не приживались прихлебатели и паразиты.

Нганасаны отвечали на эту заботу о них любовью, переходившей в обожание. Когда она появлялась, они все бросали и с радостным визгом и хохотом кидались к ней.

Эта любовь к ней учеников неожиданно принесла ей массу огорчений. Сразу после пурги пропал Яша Бетту. Он оставил на кровати казенное обмундирование и переоделся в свою тундровую одежду — сакуй и меховые сапоги-бакари. Лидия Семеновна сбилась с ног, отыскивая его по всему Ленинску, даже пыталась умчаться на машине Дебрева в лес, чтобы там найти беглеца. Нганасаны отнеслись к исчезновению своего товарища спокойно. Седюк уверял Караматину, что Яша скоро вернется. Но она не хотела ничего слышать.

— Ах, вы ничего не понимаете! — сердилась она. — Ударит новая пурга — куда он денется в тундре, без товарищей, без чума, без оленей? Что он есть будет? Он ведь не взял с собой еды!

Немного успокоилась она, узнав, что Яша прихватил с собой силки, ружье и припасы. Все кругом говорили, что зверя в тундре стало много. Не только нганасаны, но и Прохоров вздыхал, упоминая об охоте.

— Денек бы! — гудел он в учительской. — Страшное дело, что происходит: ведь зверя и птицы второй год почти не бьют. Какое там денек — часа не выбрать! До конца войны так и не поохотиться!

Яша возвратился через неделю. Лидия Семеновна, Янсон, Седюк и Прохоров сидели в учительской, когда в нее ворвалась сияющая Манефа.

— Скорей, Лидия Семеновна! — кричала она, танцуя от радости. — Яша пришел!

Яша, ухмыляющийся, стоял посреди комнаты, увешанный песцовыми шкурками, зайцами и куропатками. Он свалил у ног Лидии Семеновны всю добычу, кроме двух песцовых шкурок и трех куропаток.

— Это тебе, — сказал он с гордостью. — Бери, Лидия Семеновна. А это Василь Графычу и Иге, — он показал на маленькую кучку.

Остальные нганасаны поддержали его дружным криком:

— Тебе, Лидия Семеновна! Бери, Лидия Семеновна!

Лидия Семеновна, восхищенная, погружала лицо в пушистый белый мех. Янсон тут же влил ложку дегтя:

— Песец вам к лицу, Лидия Семеновна, это бесспорно. Но вряд ли вам удастся украсить им свое пальто: по обстоятельствам военного времени частная торговля дорогой пушниной воспрещена.

Прохоров вступился в ее защиту:

— Носите, Лидия Семеновна! Какая же это частная торговля пушниной — подарок от всего сердца!

На другой день у отражательной печи произошла вторая торжественная встреча с блудным учеником. Обрадованный Романов, нацепив на мое очки, с силой бил рукой по плечу Яшу, а тот с восторгом возвращал удары. Устав от ударов, Романов и Яша обнялись и поцеловались.

Через часок Яша забежал к Непомнящему. Истосковавшийся в одиночестве, Непомнящий встретил его с радостью и напоил черным, как отработанное масло, чаем. Яша вручил Непомнящему подарок — рослую, как курица, куропатку.

— Да что я с ней делать буду? — ужаснулся Непомнящий. Он с недоверием и опаской потрогал ее пальцем — замерзшая птица была тверда, как камень.

— Кушай! Очень вкусно! — горячо уверял его Яша. — Чисти, вари и кушай!

Эта куропатка задала работы Непомнящему на три дня — день он ее чистил, день искал кастрюлю, день варил. Съели ее втроем после работы — Непомнящий, Мартын и Яша.


Новые отношения Седюка и Вари, как ни старались они их скрыть, скоро получили огласку. Охранные боги влюбленных, на которых надеялся Седюк, видимо, плохо несли свою службу. Первым поздравил Седюка с поворотом жизни бесцеремонный Янсон.

— Вы как же, забраковались? — осведомился он, встретив Седюка в приемной Дебрева. — Со всех сторон о вас сигналы сердечной тревоги.

— А вы не ко всяким сигналам прислушивайтесь! — разозлился Седюк. — Думаю, моя личная жизнь вас мало касается.

— Не сердитесь, — деловито посоветовал Янсон. — Я ведь не из пустого любопытства — все-таки одним соперником меньше. Такие штуки нужно учитывать.

Седюк не удержался от насмешки:

— Думаете, вам это поможет, Ян Эрнестович? Соперники не помешают там, где мешать нечему.

Янсон молча проглотил пилюлю. У Седюка появилось неясное подозрение, что он разболтал Лидии Семеновне о Варе. Внешне это выразилось довольно своеобразно, вполне в духе Лидии Семеновны. Она без видимой причины сердилась на Янсона, относилась к нему с пренебрежением, а он смиренно терпел это. В присутствии Янсона Лидия Семеновна еще чаще, чем прежде, заговаривала с Седюком, смеялась каждой его шутке и отворачивалась от Янсона, когда тот начинал острить. «Наказывает его за сплетню», — думал Седюк, с любопытством присматриваясь к Караматиной. Он, впрочем, удивлялся, что она сама ни разу не говорила о Варе, после того как увидела ее в опытном цехе. Казалось, что этим она должна была заинтересоваться: она часто расспрашивала Седюка о работе, о том, как он проводит свободное время, повторяла свое старое приглашение приходить в гости — он отнекивался занятостью. А Варя для нее словно не существовала.

Только раз прорвалось у нее, что она знает больше, чем показывает.

— Хотела бы пригласить вас на воскресенье в гости, но не приглашу — вы все равно не придете, — объявила она как-то вечером. — А жаль: у папы день рождения, я приготовила пирог, первый мой пирог, понимаете?

— А вы пригласите — может, и приду на первый пирог, — ответил он, улыбаясь.

— Да, — рассказывайте! — протянула она капризно. — И раньше вы не ходили, а теперь где уж вам: время не свое…

Он хотел ответить ей, она, отвернувшись, уже говорила с другим. Он смолчал: в самом деле — время его было не свое, обсуждать это в деталях не стоило, тем более, что Лидию Семеновну все это мало касалось. Зато Варя оказалась не такой покладистой. Седюк быстро убедился, что она не только знает, как он провожает Лидию Семеновну с курсов, но и сердится на него за это.

— Пойми, глупая, — доказывал он, — одной ей ходить в наши ночи небезопасно. Это долг каждого мужчины — помочь женщине.

— Ну и пусть этот долг исполняют другие мужчины! — возражала она. — Она может пригласить кого-нибудь из своих поклонников, это доставит им только радость. Они завидуют тебе, что ты удостаиваешься такой чести, — думаешь, это мне не обидно?

— Ты ревнуешь, Варя! — говорил он с упреком. — Это очень плохое чувство — ревность.

— Да, ревную, — признавалась она откровенно. — И буду ревновать, потому что я люблю тебя.

4

У Дебрева не было времени копаться в своих переживаниях — со всех сторон захлестывали неотложные дела. Одним из таких неотложных дел был ответ Забелину. Дебрев писал его два вечера, черкая и начиная заново. Ответ был составлен намеренно резко: мнение экспертов отвергалось, начальнику главка сообщали, что наука развивается не только в стенах московских институтов, толковые инженеры встречаются и в Заполярье. Дебрев усмехался, перечитывая свой рапорт, — сам он взбесился бы, получив такую дерзкую отписку, Забелина тоже никто не упрекнул бы в излишней кротости. «Посмотрим, как ты поморщишься! — презрительно думал Дебрев о Сильченко. — Вряд ли подпишешь такое письмо без споров. Тут я скажу тебе кое-что о чинопочитании и творческой работе, больше не будешь скакать на этом своем любимом коньке!»

Сильченко в самом деле задумался над докладом.

— Нужно ли так резко? — спросил он, взглядывая на Дебрева. — Забелин ведь пока не запрещает нам опыты с кислотою, зачем сразу начинать драку с экспертами?

— Сейчас не запрещает — завтра может запретить! — запальчиво возразил Дебрев. — Так пусть они все там знают, что это не самомнение наше, а серьезное дело, что мы именно драться за него будем. — Он ехидно добавил: — Новое создавать, поддерживая со всеми хорошие отношения, вряд ли удастся, кому-нибудь надо и на мозоли наступить.

Сильченко молча поставил свою подпись над подписью Дебрева и передал рапорт секретарю для отправки. Дебрев удалился удовлетворенный, озабоченный и раздосадованный. Он радовался тому, что Сильченко так легко уступил нажиму. Что же, признак это хороший, берется спокойный начальник комбината за ум, начинает понимать, что настоящие крепости завоевывают только с бою. Пойдет дело и дальше так — можно будет с ним работать. Но неожиданно быстрое согласие Сильченко озадачило Дебрева. Он уже жалел о тоне ответа. Опровергнуть мнение экспертов было возможно и не грубя начальнику главка — человек уважаемый. Тем более — дойдут до него сведения о конференции с обвинениями в этом же, в грубости. Вдруг он расценит резкость не как убежденность в их правоте, не как признак уверенности в успехе, — просто примет ее за некомпетентность, нежелание разбираться в существе? Вот вроде как эти выступали — Лесин, Зеленский, Симонян или тот же Прохоров… «Ладно! — непримиримо одернул себя Дебрев. — Назад идти с извинениями не буду, да и нельзя сейчас, брать доклад для переработки. Ничего, в таком важном деле всякий тон прощается, а не простит — пусть снимет, если ему тоже не понравлюсь! Многие тут только обрадуются!» Дебрев даже не думал о том, что если кому и нагорит за резкость, то прежде всего Сильченко, первым подписавшему рапорт, — Дебрев всю вину за последствия принимал на себя.

Это был, в конце концов, пустяк. Гораздо более важные события произошли в это же время — неудачи на строительных площадках, отпор на конференции, разрушительная пурга. Но пустячок оставил значительный след во взаимоотношениях Дебрева с Сильченко. В этих взаимоотношениях появилось что-то новое — оно началось с их договоренности выступать единым фронтом на конференции, было в том, что их одинаково критиковали, было и в этом совместно подписанном рапорте. Это новое и радовало Дебрева и стесняло его, связывало ему руки. Дебрев теперь осторожно разговаривал с начальниц ком комбината, старался обуздать себя и не выкладывал сразу все, что приходило в голову, — черт его знает, вдруг возьмет и опять без спору согласится, потом расхлебывай…

Строительство ТЭЦ было по-прежнему главной заботой Дебрева. Хотя и не так бесцеремонно, как прежде, он вмешивался здесь в каждую мелочь, навязывал свои решения. И с каждым днем ему становилось труднее обвинять кого-либо другого в плохой работе — проваливались его собственные планы и распоряжения. Все происходило сейчас не так, как этого хотел Дебрев, не так, как он предполагал, — его нажима и ругни не хватало, чтоб породить перелом. Зато — и опять-таки неожиданно — стали улучшаться его отношения с Зеленским. Зеленский, принимая после споров предлагаемый ему со стороны какой-либо план или жесткий график, тут же деятельно начинал его выполнять. При первой же неудаче он звонил Дебреву, требовал помощи, жаловался на смежников. Чем бы ни был занят Дебрев, он немедленно после звонка Зеленского все бросал и обрушивался на виновников. Со стороны казалось, что они с Зеленским выступают едино — в Ленинске напористого Зеленского побаивались вряд ли меньше, чем самого Дебрева.

— Сашенька, да ты дипломат! — утверждал теперь Янсон. — Ты первый придумал, как оседлать Валентина Павловича. Оказывается, нужно с ним согласиться, потом завопить: «У нас не выходит!» — и кончено, скачи на нем в свое удовольствие. Это же открытие, понимаешь!

До Дебрева доходили эти и подобные шутки, они не улучшали его настроения. Он часто вспоминал слова Седюка, они казались ему все более справедливыми: энергоплощадке был нужен не нажим, а настоящее инженерное решение. Но оно не давалось.

После очередного шумного и бесплодного совещания на энергоплощадке в кабинет к Дебреву прошел Сильченко. Он прямо спросил:

— Так что же получается, Валентин Павлович? Неужели ничего не придумаем?

Дебрев опустил голову. Он боялся встретиться глазами с начальником комбината. Он ненавидел в эту минуту всех — Зеленского, Симоняна, полярную зиму, проклятую скалу, Сильченко и более всего самого себя. Вопрос Сильченко поднял в нем невеселые мысли. Его охватывало отчаяние. Какой он, к чертовой матери, главный инженер, если по самому важному, самому сложному вопросу строительства у него нет даже отдаленного, даже приблизительного ответа!.. А Сильченко с волнением и надеждой смотрел на его осунувшееся лицо.

— Ничего пока не получается, — проговорил Дебрев мрачно. — Нет настоящего решения, нет!

В конце ноября он поехал в цех мехмонтажа.

Кабинет Лешковича — маленькая, почерневшая от пыли комната (единственное окно ее выходило прямо в цех) со стенами, увешанными светокопиями чертежей, — был всегда так полон посетителями, как, вероятно, ни один другой кабинет в Ленинске. К Лешковичу приходили выпрашивать все, чем он был богат: сварочные электроды, железный лист, болты, проволоку, готовые конструкции, рабочих и мастеров. В комнате стоял гул голосов и сумрак от застоявшегося дыма. Лешкович работал, стоя за обширным, обитым полосой нержавеющей стали столом, и не обращал внимания ни на этот гул, ни на дым, ни на множество устремленных на него глаз.

Как только в кабинете появился главный инженер, гул затих. Один за другим посетители покидали кабинет: лишний раз попадаться на глаза Дебреву никто не желал.

— Хочу с вами посоветоваться, — сумрачно проговорил Дебрев. — Строительство ТЭЦ начисто срывается. Дело идет к провалу.

— Дайте мне сегодня подготовленные фундаменты, дайте колонны и коробку зданий — и я немедленно начну монтаж, у меня все готово! — воскликнул Лешкович. Он решил, что Дебрев собирается устроить ему очередной разнос.

Дебрев тяжело вздохнул.

— Понимаете, Валериан Александрович, не могут вам сегодня строители дать фундаменты и колонны под монтаж конструкций и оборудования. Есть, в конце концов, объективные трудности, из которых не выдерешься.

— А не могут они мне предъявить объекты для монтажа, значит и монтировать я не могу, — немедленно отозвался Лешкович. — Все упирается в строителей, как видите.

Дебрев молчал, о чем-то думая. Потом он заговорил с необычным для него спокойствием. Лешкович с недоверием на него поглядывал.

— Есть у нас возможности, которые мы не используем. Вы уже сейчас готовы начать монтаж, и в самом деле у вас заготовлено все, что можно заготовить. А строители раньше чем через месяц не предъявят ни одного объекта под монтаж. Получается несоответствие — можем монтировать и не имеем условий для монтажа. Казалось бы, самое простое решение — подогнать строителей. Мы их подгоняем, спуску никому не даем. Но со всей нашей подгонкой — месяц, а то и полтора отставания. И вот у меня явилась одна мысль, хочу вам предложить. Говорю прямо: может, во всем Союзе имеется только пяток монтажников, которые способны осуществить такой план, и вы, разумеется, среди них.

— Предварительно по головке гладите, чтобы не очень кипятился, — понимающе усмехнулся Лешкович.

— Начинайте монтаж не через месяц, а сейчас, — предложил Дебрев.

— Как сейчас? — воскликнул Лешкович. — На голом поле монтировать? Под открытым небом? У котлованов, где еще фундаменты не возведены?

На каждый его вопрос Дебрев утвердительно кивал головой.

— Именно, — сказал он. — Начать сборку агрегатов, монтаж коммуникаций на скале, рядом с постоянными фундаментами, потом собранный агрегат передвигать на его постоянное место. Строители будут воздвигать колонны, а вы тут же собирать перекрытия и потом только устанавливать их на колоннах. То же и со всем остальным.

Вот уже несколько дней Дебрев мучился этой странной мыслью. Она явилась ему во время какого-то заседания и сгоряча показалась убедительной — он тотчас помчался на площадку ТЭЦ. Но здесь, на голой скале, под ветром, в ледяной черноте ночи, она быстро перегорела и стерлась. Дебрев молча бродил по площадке, ставил себя на место тех, кто будет претворять в жизнь его идею. Он вернулся в свой кабинет с тяжелым убеждением, что людей, способных вести тонкие монтажные работы на этом проклятом «открытом воздухе», не существует на свете. А мысль упрямо возвратилась и потом уже не оставляла его.

Дебрев три дня не выезжал на площадку ТЭЦ — он боялся, что неприглядный вид ее снова опровергнет все его доводы. На четвертый день он приехал советоваться с Лешковичем. Он смотрел на задумавшегося Лешковича и, сдерживая волнение, ждал его ответа. Еще месяц, две недели назад он, даже не приезжая, вызвал бы Лешковича к себе и властно распорядился: «Придется переходить на новые методы монтажа, подработайте это задание и через два дня доложите. Ясно?» И сейчас Дебрева подмывало встать, стукнуть кулаком по столу, рявкнуть: «Хватит раздумывать, как бы увильнуть! Разве вы не слышали моего приказа?» Вместо этого он тревожно следил за Лешковичем, пытаясь угадать его мысли.

А Лешкович, жадно потягивая потухшую папиросу, уставясь рассеянным взглядом в обитый железной полосой стол, старался представить все «за» и «против» новой идеи. Лешкович не умел мыслить понятиями, закругленными до последней запятой предложениями. Он видел то, о чем думал. В этом, может быть, заключалось его преимущество перед многими инженерами. Там, где на чертежах его товарищи различали только линии и фигуры, перед ним простирались реальные, хорошо знакомые механизмы. Он вглядывался в разрез мостового крана и слышал грохот и звонки. Кран, живой, оледеневший на морозе, рыча мотором главного подъема, двигался по рельсам в конец цеха, к распахнутым воротам. И Лешкович неожиданно говорил проектировщику: «Ни к чертовой матери не годится. Срежьте эту балку или перенесите ворота цеха. Вы представляете, сколько снегу нанесет пурга в кабину, если кран по ошибке загонят в этот край?» И сейчас перед ним во всех подробностях разворачивалась удивительная, никем не виданная до этого картина. Туманная, морозная ночь, в этой ночи прямо на воздухе или под парусиной люди поднимают на фундамент стену собранного тут же, на земле, на снегу, гигантского котла. Налетает пурга, ревет осатанелый ветер, скрежещет мороз, прожекторы ярко светят, и люди работают. Лешкович ощущал, как у него волосы на голове шевелятся от чувства, похожего на страх и на вдохновение. Он чувствовал себя пловцом, готовящимся прыгнуть с только что построенной гигантской вышки в воду и знающим, что если он не разобьется, то поставит новый мировой рекорд.

Он постарался сдержаться и не выдать охватившего его возбуждения. Подняв голову и зажигая папиросу, он проговорил задумчиво:

— А знаете, Валентин Павлович, в принципе все это возможно. Не во всех случаях, конечно. Котельный агрегат не смонтируешь отдельно от фундамента, большую турбину тоже. Но на воздухе, без стен, в палатке, монтаж на фундаменте можно попробовать — поднимать части будем лебедками и паровыми кранами. А значительную часть оборудования, паропроводы, другие коммуникации, транспортеры и всякое прочее — все это можно, пожалуй, монтировать и до того, как поспеют фундаменты и опоры. Но трудно, трудно! Главное — необычно. Совсем новая система — тут и монтажники, и строители, и наладчики. Строителям нужно будет ломать свой график: строить неравномерно, как сейчас они строят, а наваливаться всеми силами на тот участок, где мы собрали агрегат, и гнать фундаменты для нас. Понимаете, о чем я говорю? Может получиться, что в цехе уже краны будут ходить, турбины монтироваться под навесом, а коробка здания еще не возведена или котел смонтирован, а коробки еще нет и мостовые краны отсутствуют. С точки зрения теперешних норм все это абсурд, немыслимое усложнение.

— Я не говорю, что это просто. И не предлагаю готовых рецептов. Я советую: думайте над этим, потому что у нас нет другого выхода.

— Строительство совмещенными стадиями, — задумчиво говорил Лешкович, не слушая Дебрева. — В будущем, возможно, только так и будут строить. Но сейчас все это кажется фантастикой. Нужно будет подумать, посовещаться со строителями. От технической возможности так работать до практического осуществления дистанция огромная.

— Думайте. Совещайтесь со строителями. Вызывайте к себе нужных вам людей, самых высоких начальников…

Лешкович вдруг пронзительно взглянул на Дебрева из-под нахмуренных бровей.

— Хорошо, будем думать. А сейчас я задам вам отнюдь не технический вопрос, Валентин Павлович. Когда такие гигантские работы ведутся на живую нитку, все может быть — гибель людей от аварий и неосторожности, гибель машин. Что, если сорвемся и загубим котел, турбину или генератор? Тогда уже не на месяц затянется пуск, а совсем срывается. Кто будет отвечать за это?

— Вместе ответим! — сказал Дебрев. — Не бойтесь, в сторону не стану.

Лешкович опустил голову и забарабанил пальцами по столу. Лицо его снова стало рассеянным.

— Будем думать, — повторил он. — Дня через два дам окончательный ответ.

Дебрев встал. Уходя, он напомнил:

— Вызывайте всех, кто понадобится. Могу приказать прямо, чтобы шли к вам.

На это Лешкович ответил с грубоватой прямотой:

— А мой звонок почище ваших приказов, и так они все ко мне бегают.

5

Уже через три дня по всему Ленинску пошел слух о том, что строители переходят на какие-то новые, неслыханные в прежней практике методы работы.

В столовой, все более превращавшейся в своеобразный клуб или место деловых свиданий, Седюк узнал подробности. У него уже давно определилось свое место — угловой стол, у окна. В дни, когда он обедал не с Варей, постоянными сотрапезниками его по-прежнему были Лешкович и Янсон. Сейчас к ним присоединился огромный флегматичный Федотов, которого Седюк уже встречал у Газарина — шеф-инженер по монтажу турбин, недавно прилетевший в Ленинск. Торопливо проглатывая невкусный пшенный суп с рыбьими головами — его именовали «суп с карими глазками», — Лешкович кричал на весь зал:

— Я вчера Зеленскому по телефону открыл, что он дундук! Ничего у него не подготовлено и еще месяц не будет. А все потому, что он не чешется и мышей не ловит.

— Мышей он даже очень ловит, — возражал Янсон, приноравливаясь к странным выражениям Лешковича. — И, если хочешь знать, чешется: эффективность его взрывных работ просто невероятная для таких трудных условий. А у тебя пока только идеи, слова и похвальба, ничего серьезного!

Седюк поинтересовался:

— Технический переворот устраиваете? Говорят, вы теперь не по очереди будете вести работы — сперва строители, потом монтажники и наладчики, — а все сразу. Верно?

Лешкович самодовольно улыбнулся.

— Переворот не переворот, а решили поставить на дыбы строительную технику. Положение безвыходное — нужно идти на дно или изобретать.

— Трудно вам будет согласовать одновременную работу землекопов и наладчиков, бетонировщиков и регулировщиков, — заметил Седюк. — Одни производят грязь, пыль, грохот, другим нужна тишина и чистота.

— Именно! — подхватил Лешкович. — Вы схватили суть дела. Самое трудное не в технике, а в организации работы. Да, наладчик тончайших механизмов будет работать возле землекопа, вместо простора теснота. Если в этой тесноте не ввести строжайшего, четкого порядка, теснота превратится в толчею, и все сорвется. Люди должны ходить по строго определенным маршрутам, работать заранее продуманными движениями, каждый сантиметр и каждая минута должны быть взвешены и отрегулированы. А это зависит от Зеленского и его строителей. Вот почему Зеленский так сопротивляется. Он делает все, чтобы сорвать наш план.

— Разве Зеленский не понимает всех выгод вашего нового плана? — изумился Седюк.

— Я это говорю оттого, что разбираюсь в людях! — закричал Лешкович. — В случае удачи вся честь достанется монтажникам, это он понимает не хуже нас. А шишки посыплются на него — работать в тесноте и чистоте он не привык. По-моему, тут возможно только одно справедливое решение: подчинить его нам. Тогда хочешь не хочешь, а придется ему честно тянуть лямку.

— Я слышал, завтра у Сильченко будет совещание. Внесите там это предложение — подчинить вам Зеленского.

— И внесу! — крикнул Лешкович свирепо. — Думаете, побоюсь? Обязательно внесу! И прошу вас, поддержите меня: ей-богу, два хозяина на одной площадке хуже, чем семь нянек!

Седюк слушал его и думал, что в Лешковиче странно совмещаются два человека — дельный, глубоко мыслящий инженер и самодовольный честолюбец, открыто хвастающий каждым своим крупным и мелким успехом. Вот и сейчас больше всего он тревожится о том, кому достанутся лавры, кто кому будет подчинен.

В разговор вступил Федотов. Он аккуратно вытер тарелку куском хлеба и недовольно заметил:

— Оба вы хороши — ты и Зеленский. Думаешь, твоя ржавчина, кувалды и сварщики лучше его пыли и лопат? Если я пошел на это ваше предложение, так потому, что у меня сознательность — правильно, нельзя больше времени терять. А спуску ни тебе не дам, ни ему. — Он повернулся к Седюку: — Вы представляете — я монтирую турбину из десятков тысяч деталей, а они рядом скалу рвут взрывчаткой или швеллер на швеллер швыряют. Совместимо это? От инструкций своих я не отступлюсь, на это не надейтесь. Я тебе так скажу, Валериан: кто из вас сверху сядет, тому хуже придется.

6

За несколько часов до совещания Дебрев прошел к Сильченко и подал ему на подпись приказ, обязывающий строителей немедленно переходить на работу новыми методами.

— А как вам кажется, сработаются Зеленский и Лешкович? — спросил Сильченко.

— Обязаны сработаться. Сейчас Зеленский сопротивляется, но он вынужден будет (подчиниться.

— Мне не нравится это слово «вынужден», — заметил Сильченко. — Было бы куда лучше, если б люди работали не по принуждению, а с воодушевлением. Надо, чтоб они не только работали, а страстно хотели выполнить новый график наилучшим образом. Надо, чтоб это стало их общим делом, чтоб оно без принуждения извне заполнило все их мысли, подчинило себе все их желания.

Дебрев, как всегда, слушал Сильченко с раздражением. Он не терпел общих слов.

— Я не совсем соображаю, чего вы хотите, Борис Викторович, — сказал он, стараясь подчеркнутой вежливостью показать, что рассуждения начальника комбината кажутся ему излишними.

— Я бы хотел, чтоб на площадке в условиях такой сложной и необычной работы был прежде всего один хозяин, а не два. Чтоб этот хозяин с энергией работал и чтобы ему все охотно подчинялись. Сейчас монтажники и строители разъединены — нужно их соединить.

— Организуем единое строительно-монтажное управление, — предложил Дебрев, в котором сразу пробудился интерес, едва Сильченко перешел от общих вопросов к конкретным предложениям.

— Хорошо. А кого назначим начальником этого нового управления — Зеленского или Лешковича?

Дебрев нахмурился. Выбор между Зеленским и Лешковичем был ему неприятен. Лешкович был одним из признанных любимцев Дебрева, с ним первым он обсуждал новый метод строительства. Правда, и с Зеленским отношения налаживаются, но все-таки это недоброжелатель, тайный противник, всегда старающийся все делать по-своему. Дебрев заранее злился, представляя себе, как будет заноситься и упрямиться Зеленский, после того как ему вручат и эту дополнительную власть над монтажниками. Но выше всех личных привязанностей у Дебрева стояли интересы дела. Он понимал, что Зеленский лучше поведет дело, чем Лешкович.

Сильченко терпеливо ждал, понимая, что Дебрев борется с самим собой.

— Можно и Зеленского, — проговорил Дебрев нехотя.

— Пожалуй, Зеленского, — думал Сильченко вслух. — У Зеленского есть недостатки — он горяч, неуравновешен, легко сердится. Но те же недостатки, да еще побольше, есть и у Лешковича. Оба они по духу новаторы, а это важно в новом деле. Организационных способностей у Зеленского больше, чем у Лешковича, — тот блестящий инженер, но все стремится сделать сам и часто забывает о работе других. Стало быть, как начальник — Зеленский выше, чем Лешкович. Дальше. Новый план разработал Лешкович, при любых условиях он будет его осуществлять с энтузиазмом; для Зеленского, напротив, этот план в некотором роде обуза, вот он и сопротивляется. А будет он руководителем — сразу все это станет его родным делом. Да, Зеленский подходящая фигура, — прервал себя Сильченко. — Итак, решили: Зеленского? — обратился он к Дебреву.

— Зеленского, — повторил Дебрев уже спокойнее.

Приняв решение, он больше не раздумывал над ним. Он даже оживился, представив, как Зеленский неожиданно для себя превратится из противника нового плана в его энтузиаста — поневоле придется круто перестраиваться, раз будет отвечать за успех этого плана, тут Сильченко тонко подметил. И, встретив через минуту Зеленского на лестнице, Дебрев вдруг обратился к нему без обычной внешней неприязни, от которой еще не мог избавиться:

— Зайдите к Сильченко перед совещанием — есть для вас новости. Надо заранее ознакомиться.

Зеленский не проявил особого интереса. Новые планы раздражали его не так своей неисполнимостью, как тем, что грубо игнорировали все трудности строителей — вместо помощи наваливали им на плечи новые, еще большие тяготы. Зеленский вошел к Сильченко, готовясь к бою. Он сказал с горечью:

— Все понимаю, но как вы на это идете, не понимаю! Неужели вам не ясно, что все эти совмещенные стадии в нашем адском климате — балансирование на острие ножа? Одна крепкая пурга, одна серьезная ошибка в организации работ — и мы летим в пропасть!

— Верно, — согласился Сильченко. — Даже метко — балансирование на острие! Все дело в том, чтобы пробалансировать до конца. При новых методах работ техника ваша становится на грань искусства. Хороший мастер-строитель, как и хороший канатоходец, не оступится во время трудного перехода.

— Хороший мастер! — презрительно фыркнул Зеленский. — Строительство не цирковое представление, оно не репетируется сто раз, оно запускается сразу. Где вы найдете такого необыкновенного строителя?

— Я знаю одного такого строителя, — сказал начальник комбината, — и, наверное, у нас он единственный, кто сумеет начать это дело и довести его до конца. Это вы, Александр Аполлонович.

И Сильченко протянул Зеленскому заготовленный Дебревым проект приказа.

Через час новый метод строительства был официально принят совещанием строителей. Лешковича поздравляли, жали ему руку. Он сидел взволнованный, уязвленный, сердито отмахивался от поздравлений и протянутых рук. Седюку он прошептал с негодованием:

— Как это вам нравится? Бороться против нас не посмел — так решил подмять под себя! К моей идее примазывается… Ну, это дудки! Начальник я — еще так-сяк, а подчиненный — трудный, не обрадуется Зеленский!

7

Все эти новые решения оказали влияние на многих людей. Приходилось перестраиваться не только работникам строительных контор, но и смежникам — карьерам, ремонтному заводу, механикам, энергетикам. Особое значение приобрели они для Турчина. На другой день Зеленский вызвал Турчина к себе. В кабинете, кроме него, находился Симонян. Оба показались Турчину возбужденными.

— Меня нет на полчаса, — распорядился Зеленский секретарю. — Иван Кузьмич, вы, наверное, уже слышали о новых методах строительства? Хочу с вами посоветоваться!

О новых методах Турчин слышал, все кругам об этом болтали. Но он не верил болтовне. Все это было бессмысленно, серьезные люди не должны были принимать такой план. Он, Турчин, не может работать рядом с наладчиками, он производит шум и пыль, сотрясает землю, все это губительно для наладчиков тонких механизмов. Кроме того, ему нужен простор. А Зеленский с увлечением расписывает, как рядом с Турчиным появятся сотни других людей — он снимает скалу, а около него, тут же, в страшной тесноте, монтируют турбину и конденсатор, тянут паропроводы и вакуумные линии, ставят насосы и фильтры, над ним ворочаются краны, свистят сигналисты. И эту очевидную каждому глупость Зеленский называет почему-то передовым методом строительства.

— Конечно, как только появятся наладчики, все взрывные работы на площадке нужно будет прекратить, — говорил Зеленский. — Ваше звено было единственным, которое вручную работало на диабазе. А сейчас все переведем на ручной труд, всем дадим в руки отбойные молотки.

Турчин заметил недоверчиво:

— Вот говорят — методы завтрашнего дня, методы завтрашнего дня, а люди, а инструменты, а условия сегодняшние…

— Это пустяки, — уверенно сказал Зеленский. — Было бы желание работать по-новому, все остальное приложится. Так как ваше мнение, Иван Кузьмич?

Турчин думал, изредка взглядывая то на Зеленского, то на расхаживавшего по кабинету Симоняна. Мысли, медленные и тяжелые, неторопливо ворочались у него в голове, и каждая оставляла свой отпечаток на замкнутом лице. В нем поднималось и нарастало возмущение. И раньше люди находили новые способы строительства, кирку заменяли отбойными молотками, носилки — вагонетками, вагонетки — транспортерами. Трудности встречались всюду. В первую пятилетку разве их было меньше? И, как сейчас, его вызывали к себе инженеры, знаменитые строительные начальники, советовались с ним, просили помощи. Ему прямо говорили: «Трудно, Иван Кузьмич, дело новое, неосвоенное, крепко надеемся на твой передовой пример». Вот как с ним обращались! А эти орут: «Пустяки!» Что они понимают в работе? Дать Зеленскому в руки отбойный молоток — и десяти процентов нормы не наворочает. Что это за болтовня: «Преодолеем трудности!», «Методы завтрашнего дня!», «Давай жми!» А сказать ему начистоту, по правде, что чепуху несешь, нельзя так работать, — еще накинется, вредителем объявит, на всех собраниях проработает.

— Ничего из этого дела не выйдет, — упрямо сказал Турчин, враждебно глядя прямо в лицо Зеленскому. — Невозможная штука.

Симонян лучше Зеленского разбирался в душе старого мастера. Он знаком остановил собиравшегося заспорить Зеленского и заговорил сам. Он подошел к Турчину, положил руку ему на плечо, старался смирить свой быстрый, пронзительный голос, сделать его душевным и неторопливым.

— Понимаем, Иван Кузьмич, все ваши сомнения понимаем. Но вы посмотрите шире. Вы не только лучший землекоп Ленинска, вы один из самых опытных мастеров страны. Если вы не сможете — никто не сможет, и тогда наша попытка работать совмещенными стадиями пойдет прахом. Если же вы освоите новый метод, вы покажете пример другим, и мы уложимся в заданный срок. Дело не только в кубометрах, три человека всегда заменят вас по общему кубометражу, но для нас важен ваш личный пример. Мы знаем, все это непривычно, страшно трудно именно своей непривычностью. Надо пойти на это. Найти в себе силы с самим собой побороться.

Иван Кузьмич снова думал. Нужно было отчетливо представить себе скалу, вспомнить, какие он делает движения, сколько ему нужно пространства, и сообразить, как наладить работы без пыли. А вместо этого вспомнилось совсем другое — дымки над крышами соседних домов, что расходятся в разные стороны, темнота в полдень, яркая, полдневная луна, снег, словно светящийся изнутри, сыпучий, как речной песок, ветер, похожий не на ветер, а на несущуюся, грохочущую стену. Зеленский с Симоняном, не мешая ему думать, терпеливо ждали ответа.

— Сделаю, — сказал Турчин, вставая. — А трудно — что же, не мне одному трудно.

Он шел от Зеленского домой невеселый, сосредоточенный. Все его мысли возвращались к тому же — Заполярье, вначале показавшееся ему таким же, как и все другие края, где приходилось работать, было полно неожиданностей. Вначале это была дневная ночь, потом пурга. Неделю назад появился туман. В тех местах, где Турчин жил раньше, туман выпадал летними утрами, появлялся в сырые осенние дни, туман значил — сырость и слякоть. А здесь туман появился, когда мороз упал до пятидесяти градусов. Турчин хорошо помнил утро появления первого тумана. В тот день ртуть застыла в термометре, установленном у него за окном. Он пошел на улицу по воду и не нашел водоразборной колонки. Кругом был туман — непроницаемый, сухой и морозный. Все знакомые места стали словно чужими, предметы возникали неожиданно и казались незнакомыми. Даже голоса становились в тумане другими — люди ходили группами и перекликались, чтоб не потеряться. Тур-чин подался с вопросами к соседу, метеорологу Диканскому.

— Забавное явление природы, Иван Кузьмич, не правда ли? — воскликнул тот с такой радостью, словно гордился этим проклятым туманом.

От Диканского Иван Кузьмич узнал о происхождении морозного тумана: остатки влаги воздуха оседали на мельчайших пылинках и при больших холодах замерзали, превращаясь в микроскопические частички льда. Легче ему от этого знания не стало. Туман оставался скверной неожиданностью, мешавшей жить и работать. Он был еще хуже, чем дневная тьма: во тьме светили лампочки, ее можно было несколько потеснить назад. А от тумана спасения не было, только пурга его разгоняла: после сильного ветра туман слабел или даже пропадал на несколько дней. Да, все было полно неожиданностей, от первого дня до последнего.

И, если говорить правду, самой большой из всех неожиданностей было сегодняшнее предложение Зеленского и Симоняна. Все, что только может мешать работе землекопа, навалилось на него: ночь, морозы, туманы, чертова крепость скалы. Все это говорит понятным каждому голосом: «Бросайте, товарищи, кирку, отставляйте в сторону пневматические клинки, чистый труд землекопа здесь мало пригоден — взрывайте, не скупясь на взрывчатку». Он, Турчин, давно видит, что его искусству здесь дороги нет. А его вызывают и говорят: «Нет, мы не перейдем на машины и динамит, мы не бросим клинка и лопаты, — наоборот, мы сделаем их главными во всем этом деле. Да, правильно, все здесь мешает ручной работе землекопа, но обстоятельства такие, что только ручная работа приемлема для нас». И вот он, Иван Кузьмич Турчин, должен один отдуваться за всех, должен своей рукой сделать то, чего не могли сделать машины и взрывчатка. Мало этого — ему придумывают новые трудности, лишают его привычного простора. Его окружают неожиданностями, еще более страшными для землекопа, чем ночь, и туман, и пурга: кругом должна быть тишина, чистота, строгий, казарменный порядок. И, оправдываясь, они говорят ему: «У нас нет другого выхода». А у него какой выход? Разве его хоть раз опросили по-серьезному: «А в самом деле, есть ли у тебя выход, Иван Кузьмич?»

Все эти сердитые и негодующие мысли проносились в голове Турчина всю длинную дорогу от площадки до дома. И, очевидно, высказав их самому себе, он почувствовал какое-то серьезное облегчение. Своей жене за ужином он обрисовал создавшееся положение уже несколько иными линиями.

— Переходим на новые методы строительства, Анна Никитична, — сказал он, аккуратно прожевывая кусок солонины. — Теперь я буду работать рядом с монтажниками. Они свои механизмы монтируют, а я тут скалу долблю. Для них чистота требуется, а какая в нашей работе чистота!

— Однако трудно будет, Иван Кузьмич?

— Трудно, — согласился он. — Да ведь как же иначе? Зеленский сегодня вызывал, Симонян был. «Если ты, говорят, Иван Кузьмич, осилишь, все за тобой пойдут, если ты сорвешься, все прахом пойдет, правительственные сроки провалятся». Придется попыхтеть, мать.

Анна Никитична давно уже привыкла к тому, что на мужа ее взваливают непосильные задания, а он, немного поворчав, немного порисовавшись своим мастерством, обязательно с ними справляется. Она проговорила с гордой уверенностью за него:

— Ты осилишь, Иван Кузьмич.

Ему не понравились ее уверенные слова. В них, как перед тем у Зеленского, слышалось то же обидное непонимание самого важного: каких необыкновенных усилий, какого поистине удивительного умения требуют от него, чтобы все было выполнено, как надо. Засопев, он проворчал:

— Ладно, неси чай. У тебя на все один сказ: «Осилишь». Как там у тебя в писании: не кричи «гоп», пока не перескочишь…

8

Седюк получил привезенный самолетом ванадиевый катализатор для окисления сернистого газа в серный и запустил свою кислотную установку. По его команде Яков Бетту закрыл шибер на свече — высокой железной трубе, соединявшей конвертер с наружным воздухом. Конвертерные газы, ранее свободно выносившиеся наружу, теперь должны были проходить долгий путь через электрофильтры, подогреватель, контактный аппарат, поглотитель окисленного газа.

Сразу же обнаружилось, что на стыках и швах есть не замеченные при монтаже трещины — сернистый газ быстро наполнял помещение, пришлось надеть противогазы. Разъяренный Седюк скоро сорвал противогаз, приказал открыть шибер на свече и вызвал по телефону Лешковича.

Лешкович примчался через двадцать минут, облазил всю линию газоходов и включенных в их цепь агрегатов. Одуревший, расчихавшийся до слез, почти потерявший сознание, он просипел:

— К утру все залатаем.

— Смотрите! — пригрозил Седюк. — Если где-нибудь останется хоть щелочка, все грехи спихну на вас.

Сварщики работали всю ночь и заделали трещины. Утром установка снова была запущена. Ни один шов не пропускал газа. Воздух оставался чистым. Седюк с Киреевым стояли возле Вари и молча следили, как она набирала пробы газа в прибор и быстро обрабатывала их. Анализы показывали, что процесс идет очень плохо — сернистый газ проносился через контактный аппарат, почти совсем не превращаясь в серный.

— Отравление контактной массы, — уверенно сказал Киреев. — Ни к черту не годится ваш катализатор.

Седюк сердито посмотрел на Киреева, но промолчал. И дураку ясно, что контактная масса отравлена, раз контактирование не идет. Но чем она отравлена? Два дня назад он сам рассматривал загруженную в аппарат ванадиевую контактную массу — это были мелкие белые колбаски-гранулы, очень чистые и аккуратно приготовленные. На контрольном испытании в лабораторных условиях они показали высокую активность — весь пропущенный через них сернистый газ немедленно превратился в серный и, растворившись в воде, дал отличную серную кислоту. Что же произошло сейчас? Седюк подошел к контактному аппарату. Это был большой металлический куб, футерованный внутри кислотоупорным кирпичом. Там лежали десятки килограммов той самой драгоценной ванадиевой массы, которая на столе показывала высокую активность, а в кубе вела себя как обыкновенный кирпич или булыжник.

Седюк был взбешен неудачей.

— Гоните газ в свечу, будем разбирать контактный аппарат, — распорядился он.

Когда крышка с контактного аппарата была снята, в цех повалила густая масса едкого газа. Задыхающийся, сразу осипший, Седюк отпрянул от аппарата и жестами приказал всем убираться из помещения. Яков Бетту и Най Тэниседо, из любопытства заглянувшие внутрь аппарата, выскочили наружу и повалились в снег. Якова мутило и рвало, Най громко стонал и кашлял, глотая твердый, как камень, снег. Два вентилятора мерно рокотали, отсасывая отравленный воздух и нагнетая свежий. Через двадцать минут в помещение можно было войти без противогаза. Киреев протяжно свистнул, бросив взгляд на контактную массу. Она была уже не белого, а серовато-бурого цвета. Он взял в руку горсть гранул и пересыпал их на ладони — все они переменили цвет.

— Структурное перерождение, — сказал он быстро, — Это просто, как блин…..

Но Варя не согласилась с ним.

— Мне кажется, контактная масса просто загрязнена мелкой пылью, — заметила она, внимательно разглядывая гранулы.

— Сейчас решим ваш спор экспериментом, — предложил Седюк. — Дайте-ка сюда стакан и ведро чистой воды.

Он бросил в стакан горсть черной массы и, энергично помешивая, промывал ее водой. Вода становилась мутной, а ванадиевые гранулы светлели.

— Грязные! — признал Киреев, с сожалением отказываясь от своей новой теории. — А что смотрел Владимир Леонардович? — закричал он. — Это же чепуха, а не электрофильтры! Вот я его вызову — пусть объяснит, что он за шарашкину фабрику поставил нам вместо фильтров!

Явившийся на вызов Газарин внимательно осмотрел загрязненный катализатор и объяснил, что электрофильтры улавливают примерно девяносто восемь процентов пыли — аппарат самодельный, большего от него требовать нельзя.

— Нам нужен совсем чистый газ, — потребовал Седюк. — Вы видите, и этих двух процентов неуловленной пыли достаточно, чтобы вывести из строя наш маленький контактный аппарат.

— Могу посоветовать только одно — поставить еще один электрофильтр, — предложил Газарин. — Он уловит пыль, которая проскочит через первую камеру фильтров, и даст вам достаточно чистый газ.

— По крайней мере на три дня оттяжка, — вздохнул Седюк. — Поиски материалов, изготовление, монтаж… Придется идти к Дебреву.

Седюк шел в управление с тяжелым чувством: дело было не только в том, что приходилось просить естественной помощи в важном новом деле, неприятно было признание, что в чем-то все же напутал, чего-то недоучел. Дебрев выслушал его и схватился за телефоны. Он вызвал Лесина и Лешковича.

— И слушать ничего не хочу! — круто оборвал он их возражения. — Укладывайтесь, как умеете. Вот вам крайний срок: завтра к вечеру, чтоб все было готово!

Отпуская Седюка, он заметил:

— Если только это, так еще хорошо — мы все ожидали больше неполадок. Говори лучше сразу, если в чем сомневаешься, — заодно исправим, чтоб времени не терять.

Но Седюк не желал излагать свои сомнения: это неизбежно привело бы к нежелательному сейчас обсуждению и тех сторон процесса, которые были ему пока еще темны. Он отговорился:

— Да нет, все в порядке, только эта очистка от пыли, больше затруднений мы пока не встречали.

Возмущенный Лешкович сам прибежал в опытный цех — посмотреть, чего еще от него требуют, а Лесин благоразумно ограничился присылкой прораба с рабочими и материалами.

Через три дня газ снова был подан в контактный аппарат. Варя сидела у газоанализатора, стараясь уловить первое появление серного газа. Уже через несколько минут она радостно закричала, что серный газ появился — окисление шло. В стеклянные сосуды газоанализатора засасывался уже не прозрачный газ, а густой белый туман. Он все густел, скапливался над поверхностью растворов, клубами извивался в стеклянных трубках — это и была долгожданная серная кислота. Варя каждые две-три минуты громко объявляла степень окисления сернистого газа в контактном аппарате. Голос ее, сперва неуверенный, крепнул, она уже не могла сдержать радости — процесс с каждой минутой шел все лучше.

— Пятнадцать… двадцать процентов! — говорила она, оглядываясь. — Тридцать… тридцать два… тридцать пять! Товарищи, уже больше трети всего поступающего газа окисляется! Через какой-нибудь час, если так будет продолжаться, наступит стопроцентное окисление.

Киреев в азарте хватил кулаком по столу.

— Процесс наладился! — сказал он, ликуя. — Теперь нет принципиальных проблем, остается отработать коэффициенты.

Через полчаса ему пришлось признать, что ликование было преждевременным, Процесс стал раздаживаться. Каждый новый анализ показывал, что контактирование идет все хуже. Скоро уже только десять процентов сернистого газа превращалось в серный, а остальное количество проносилось через контактный аппарат без всякого изменения и бесцельно выбрасывалось в атмосферу.

— Видимо, новое отравление контактной массы, — устало сказал Седюк.

— Вздор! Не может быть сейчас пыли. Не верю, — возразил Киреев.

— Пошли спать, — ответил Седюк. — Уж третий час ночи. Утром, на свежую голову, попробуем сначала.

Утром все повторилось. Контактирование вначале пошло, потом приостановилось и поползло вниз. Седюк, несмотря на протесты Киреева, настоял на вскрытии контактного аппарата. Под снятой крышкой раскрылась чистая, беловатая масса без всяких внешних признаков отравления. Анализ пробы этой массы показал, что она сохранила всю свою активность — сернистый газ, просасываемый струйкой из колбочки через пробу, полностью превращался в серный. Разозленный Седюк швырнул на стол тетрадь анализов и с досадой посмотрел на Киреева. Киреев, забыв порадоваться, что он оказался прав, с ненавистью и отвращением вглядывался в гранулы.

— На этот раз вы угадали, — хмуро сказал ему Седюк, — никаких отравлений, а окисление не идет. Какой же черт мешает процессу?

— Все дело в температуре, — сказала Варя уверенно. — Мы поставили новый электрофильтр, это же целая комната, газ, проходя через нее, дополнительно охлаждается. А подогреватель наш очень мал, он не рассчитан на такой высокий подогрев. Вот газ и поступает в контактный аппарат недостаточно нагретым. Нам требуется четыреста пятьдесят градусов при контактировании, ручаюсь, что сейчас температура значительно ниже.

Седюк сам полез с термометром на контактный аппарат. Варя была права, температура в контактном аппарате оказалась градусов на полтораста ниже, чем нужно. В этих условиях превращение сернистого газа в серный действительно должно было идти очень плохо. Седюк был подавлен. Это был просчет, самый очевидный, самый возмутительный просчет. И в этом просчете в первую голову виноват он. Хороший инженер должен был это предвидеть, хороший инженер заранее принял бы меры против этого охлаждения. А он не сообразил и не принял мер — как можно оправдать такие ошибки?

— Придется капитально переоборудовать наш подогреватель, — сказал он, стараясь не глядеть на Варю и Киреева. — Тут мы, конечно, прошляпили, следовало запастись солидным резервом мощности.

Он злился на себя, произнося эти слова. Нерешительные и уклончивые, они не были похожи на те задорные, смелые, какие он произносил еще совсем недавно, убеждая принять этот новый процесс.

Переделка подогревателя заняла еще два дня. За это время по всему Ленинску успели распространиться слухи, что опыт кончился полной неудачей. Янсон при встрече прямо спросил Седюка, верно ли, что все дело лопнуло. Седюк в ответ выругался.

Встревоженный Назаров примчался на установку и долго разговаривал с Седюком. Он дал несколько дельных советов по монтажу нового подогревателя, и Седюк с охотой их принял. С сочувствием глядя на осунувшееся, недовольное лицо Седюка, Назаров несколько раз с уверенностью повторил:

— По-моему, все в порядке, трудности меньшие, чем ожидались, дело у тебя, в сущности, идет хорошо, а не плохо.

Дело, однако, не шло хорошо. Седюк ожидал нового пуска установки с волнением, скрываемым ото всех, — сейчас он уже по-настоящему представлял размеры трудностей.

И снова в первый час все шло отлично. Уже не только туман в сосудах газоанализатора — реальная, мутная, концентрированная кислота быстро прибывала в поглотительных баках. Киреев осторожно налил большой стакан этой кислоты. Он поворачивал его, высоко поднимал вверх, славна готовясь произнести тост. Несколько капель кислоты прожгло ему пиджак и брюки. Варя с испугом кинулась замывать их содой. Киреев только рукой махнул и счастливо засмеялся — кислота стоила загубленного костюма. Среди общего веселья и торжества один Седюк был сдержан и невесел. Он постарался улыбнуться, чтоб другие не заметили его состояния, но Варю ему провести не удалось.

— Что с тобой? — шепнула она с огорчением. — Почему ты не радуешься?

— А чему радоваться? — ответил он с упреком. — Что кислота пойдет, мы все знали. А вот как она пойдет? Как концентрация газа скажется на окислении?

Скоро началось то, чего он страшился. По мере того как медь варилась в конвертере, газ становился более концентрированным и температура в контактном аппарате поднималась. Она быстро перевалила за необходимые четыреста пятьдесят градусов и унеслась к шестистам градусам. Температура повышалась, окисление шло все хуже, и кислота больше не прибывала. Потом температура поползла вниз, и окисление восстановилось. Одна стадия варки меди сменяла другую, концентрация газа все время менялась и в ответ на это температура прыгала то вверх, то вниз, а газ, не превращаясь в кислоту, выносился наружу. Теперь не только Седюк, но и все сидели притихшие, огорченные. Это была уже не досадная неожиданность, не небрежность монтажа, а органические пороки нового метода.

Варя смотрела на измученного, усталого Седюка, и сердце ее ныло. Она понимала, что он должен испытывать. Всеми силами своей души она ненавидела сейчас и конвертер, и контактный аппарат, и новый метод. Никогда она еще не чувствовала себя такой беспомощной. И никогда ей так страстно не хотелось быть сильной, умной, необыкновенно знающей и проницательной. Найти бы сейчас желанный выход, открыть неизвестные секреты и показать их всем! Ей хотелось заплакать, она кусала губы, сдерживаясь. Как все глупо происходит в мире! Если бы ей сказали: «Отдай свою кровь, здоровье, молодость», — она отдала бы сразу, не задумываясь. Но никто не требовал от нее ни жертв, ни здоровья — только простого технического предложения: как сделать так, чтобы газ поступал в контактный аппарат всегда с одной и той же концентрацией? И это, оказывается, было труднее, нежели отдать душу.

Седюк молчал. Он глядел воспаленными от сернистого газа глазами на контактный аппарат и не видел его. «Они были не дураки, нет, те, что до тебя пробовали этот процесс, — думал он мстительно. — Они знали, что делали. Они раньше нашли что-то особое, что-то такое, о чем ты даже не догадываешься, и только тогда решились. А ты поймал случайную мысль и раззвонил повсюду: нам-де море по колено! Так поделом же тебе, поделом!»

9

Строительство совмещенными стадиями из голой идеи становилось фактом. Монтажники, не ожидая, пока им возведут стены, работали на срочно подготовленных для них пятачках фундаментов, накрытые шатрами, а часто и на свежем воздухе, защищаясь от пург и снега только заборами. Зеленский, все более увлекаясь новым методом строительства, круто ломал старые нормы, привычки и порядки — площадка неузнаваемо меняла свой внешний облик.

Несмотря на свою сравнительную молодость — ему было тридцать четыре года, — Зеленский выделялся среди других строителей Ленинска широтой технического кругозора, объемом специальных знаний и деловитостью, но более всего — своеобразным строительным стилем. Еще в институте он удивлял пристрастием к сложным строительным задачам — сложным не по масштабу, но по отсутствию опыта в их решении. Ему было скучно изучать то, что знают все, хотя бы это широко известное и было необходимо и модно. Заведующий кафедрой предложил ему в качестве дипломной темы строительство комбината черной металлургии на миллион тонн в год с полным передельным циклом — черная металлургия была боевым вопросом в те годы, когда Зеленский кончал. Но Зеленский выдвинул свою тему — строительство речного порта первого класса на заболоченных берегах, при отсутствии твердого грунта. Он отстоял свою странную тему и блестяще защитил дипломную работу. После окончания института его оставляли в Москве инженером по проектированию промышленных сооружений — он поехал в северную тайгу и построил крупный лесопильный завод. Он был одним из немногих строителей, кто попал на крайний север не случайно и не по приказу, а по внутреннему побуждению. Его привлекала совершенно тогда неизученная проблема — строительство крупных промышленных и гражданских сооружений на вечномерзлых грунтах. И уже к началу войны он стал известным специалистом по этому виду строительства. В Ленинск Зеленский летел, зная, что его там ждут суровый климат, ограниченность материальных средств, жесткие сроки и крутые начальники. Он убедился, что вся правда не в одном этом, — еще ни на одном строительстве он не встречал столько опытных, решительных, часто блестящих инженеров. Он сразу понял, что в этом большом талантливом коллективе он может быть только деятельным членом, а не главой. Старые замашки времен, когда он на строительстве был первой фигурой, правда, давали о себе знать — даже его помощники боялись попадать ему под горячую руку. Но с ним скоро научились ладить, и он сам старался не особенно обнаруживать свои шипы и иглы.

Однако Зеленский, властолюбивый и обидчивый, часто бывал пристрастен и несправедлив. Но план Сильченко блестяще удался. Зеленский к делу, которое он возглавлял, не мог относиться как к чужому. Он стал деятельно переучиваться и властно переучивал других. Монтажа сложных механизмов он никогда хорошо не знал. Приходилось на ходу, среди неотложных дел, знакомиться с конструкциями, вникать в чертежи котлов, турбин, генераторов, трансформаторов, технологических схем — не только знакомиться, но и принимать самостоятельные решения. В кабинете у него стало тесно и шумно, кругом звонили телефоны, вбегала и выбегала секретарша Елизавета Борисовна, шли прорабы, бригадиры, инженеры, вторгались с жалобами монтажники и наладчики. Зеленский, сидя за своим столом, среди общего шума и гомона учился работать «совмещенно»: говорил по телефону, одновременно подписывал бумаги и тут же одним глазом просматривал разбросанные по столу чертежи.

Зеленский понимал, что на первых порах столкновения между ним и Лешковичем и Федотовым неизбежны. Лешкович монтировал самые крупные металлургические заводы страны, за спиной Федотова стояли десятки налаженных и пущенных в эксплуатацию турбин. Можно было, конечно, без рассуждения исполнять их планы, делать, что подскажут. Таких начальников много, и жизнь их спокойна и беспечальна. Но Зеленский по самой своей натуре к ним не принадлежал.

Ссоры с Лешковичем начались сразу. Лешкович старательно исполнял свою угрозу — был трудным подчиненным. В Зеленском он видел только соперника. Даже то, что Зеленский быстро постигал секреты монтажного дела и не щадил ни времени, ни сил для того, чтобы ускорить работу, казалось ему подозрительным. Он сердился, что Зеленский вмешивается в монтажные дела. И когда Зеленский передал через голову Лешковича какое-то распоряжение прорабу по монтажу, Лешкович, разъяренный, примчался в кабинет Зеленского и разбушевался. Зеленскому много трудов стоило сдержаться, но он сдержался, и между ними произошел разговор, разъяснивший многие недоразумения.

— Давайте договоримся, Валериан Александрович, — спокойно предложил Зеленский: — вы — автор нового плана работ, а я — начальник, проводящий этот план в жизнь. В одиночку вам все равно не осуществить свои идеи, строительство — это не поэма, которую поэт пишет от начала до конца сам. Как начальник, я занимаюсь всеми вопросами строительства и монтажа. И если я что-нибудь не согласовал с вами, то этим не умаляю вашу славу автора нового метода, а только осуществляю свое право начальника отдавать распоряжения любым своим подчиненным.

Все это казалось ясным и справедливым. Лешкович, вспыльчивый, но добрый, понимал, что возражать ему нечего. Ему было приятно, что Зеленский открыто и безоговорочно признает именно его инициатором новых методов строительства: чем дальше, тем основательнее сам он забывал, что идея этого метода была подсказана ему Дебревым. Он отступил и больше скандалов не устраивал. Он вскоре сам оценил энергию и расторопность Зеленского. А после того, как в горячую пору монтажа они заночевали на одном столе в конторке и незаметно перешли на «ты», он сдружился с Зеленским и начисто забыл о своих подозрениях.

Значительно медленнее у Зеленского устанавливались хорошие отношения с Федотовым. Шеф-инженер по турбинам был человек трудный. Уступив по самому важному вопросу и согласившись производить монтаж турбины в недостроенном помещении, он решительно не делал больше никаких уступок. Инструкции, данные ему заводом, изготавливающим турбины, были жестки, и он требовал их выполнения во всех мелочах. Между ним и Зеленским происходили непрерывные столкновения.

— Вообще он имеет резон, — докладывал как-то Зеленский приехавшему на площадку ТЭЦ Дебреву. — В конце концов, он требует условий, чтоб делать лучше, а не хуже. Но у нас нет возможности осуществить все, что он требует. Взрывы мы прекратили, но скалу разделывать надо. Рядом с турбиной работают пневматические молотки, бьют кувалды — некоторые сотрясения передаются. А что мы можем поделать?

Дебрев сердито сопел и поблескивал глазами.

— Вчера во время пурги в турбинное помещение попал снег, — продолжал Зеленский. — Я не оправдываюсь — прошляпили, неаккуратно натянули шатер. Однако это еще не основание, чтоб бросать все работы и уезжать с площадки домой. Федотов держит себя как посторонний человек, а не как член нашего коллектива.

— Пошлите за ним, — приказал Дебрев.

— Дадите ему нагоняй? — предположил Симонян, присутствовавший при этом разговоре.

Дебрев пожал плечами.

— Что для него мои выговоры? — возразил он. — Федотов нам не подчинен. Нет, тут надо рубить сплеча, обухом по голове. Вот я сейчас с ним поговорю, и он не то что уезжать в рабочее время домой — обедать и ночевать будет на лопатках своей турбины.

— Петушиное слово знаете? — сдержанно осведомился Зеленский.

— Петушиное, — подтвердил Дебрев, улыбаясь задуманному разговору с Федотовым. — Борис Викторович недавно придумал великолепный метод укрощения иглокожих. На одном попробовали — получилось сверх ожиданий, — он насмешливо покосился на Зеленского. — Теперь я на свой риск на Федотове испытаю.

Зеленский не понял, что именно готовился предпринять главный инженер комбината, но допытываться не стал.

Федотов пришел готовый к бою. Было видно, что на сердце у него накипело. Он ругал все: сотрясение скалы мешает установке вала в подшипниках, сквозь щели проникает снег, от работы землекопов поднимается пыль, у самой турбины прогуливаются, дьявол их знает зачем, строительные рабочие. Если так будет продолжаться, монтаж первой турбины сорвется.

Дебрев обрушился на Зеленского.

— Ни к черту вы не умеете организовать работу на участке монтажа! — кричал он, грозно переводя взгляд с Зеленского на Симоняна. — Нужно, наконец, понять, что самое главное — это удовлетворение интересов наладчиков! Все должно быть подчинено им. Считаю претензии товарища Федотова полностью обоснованными.

Федотов слушал Дебрева с недоверчивой радостью: до сих пор главный инженер чаще нападал на него, чем выступал в его защиту. Зеленский понимал, что разнос Дебрева преследует какие-то дипломатические цели. Однако выслушивать его крики было так неприятно, что он, весь покраснев, чуть было не затеял спора. Симонян, угадав его намерение, незаметно дернул его за рукав.

— Что бы вы предложили для ликвидации всех этих безобразий? — спросил Дебрев Федотова.

— Пусть строители выполняют все наши требования, — сказал Федотов.

Но Дебрев отверг этот план. У строителей масса всяких забот, они охотно пообещают все, что от них потребуют, но надуют.

— Мы сделаем по-другому, — проговорил Дебрев задумчиво, как будто у него явилась новая мысль. — Нужно, чтоб на вашем участке монтажа все было подчинено вам. Вы должны не предъявлять строителям требования, а руководить ими.

На этот раз обрадованный Федотов поверил в серьезность слов Дебрева.

— Это будет хорошо, — одобрил он. — Надо, наконец, понять, что монтаж турбины — это не сборка трактора, такие вещи в плохо оборудованном сарае не сделаешь.

— Раз вы не возражаете, так и постановим, — решил Дебрев. — Я сегодня доложу полковнику, и мы выпустим приказ о том, что на участке монтажа турбин на вас возлагается ответственность за все монтажные и строительные работы. Теперь вы сами будете планировать, нужно ли вам допускать пыль и стрекотню и как все это переделать, не заваливая строительного плана.

Ошеломленный таким поворотом дела, Федотов пытался возражать. Его дело — турбина и ее ввод в эксплуатацию. Если говорить начистоту, то ни строительные работы, ни сроки пуска комбината его совершенно не касаются. Ко всем этим вопросам он не имеет прямого отношения, и они могут интересовать его лишь со стороны, как наблюдателя чужой работы.

Пи не может превышать права, предоставленные ему его заводом, и не собирается брать на себя дополнительные обязанности.

Лицо Дебрева снова приобрело обычное угрюмое выражение.

— Кроме обязанностей, изложенных в вашем командировочном удостоверении, у вас имеются еще обязанности советского человека, — возразил он грубо. — Пуск нашего комбината повышает обороноспособность нашей родины. Нужно ли так понимать вас, что вопросы изгнания фашистов из нашей страны пас интересуют как наблюдателя со стороны, лишь как чужая работа?

Федотов даже побледнел от негодования. В голосе его появились рычащие нотки.

— Я никому не позволю так ставить вопрос, — отрезал он. — Я согласился проводить все эти рискованные эксперименты с турбиной, я иду, может быть, на потерю своей репутации инженера, чтоб помочь вам, но делать за вас работу я не буду.

Дебрев почувствовал, что нанес жестокое оскорбление Федотову. Он переменил тон, стал мягко и настойчиво уговаривать Федотова. Понемногу уговоры Дебрева убедили упрямого шефа. Он понимал, что резон в новом предложении Дебрева есть — будет все-таки лучше, если строители и монтажники на турбинном участке станут под его властную руку.

— Ладно, выпускайте приказ, — сдался наконец Федотов. — Придется показать вашим неотесанным строителям, что такое настоящая культурная работа.

Дебрев отправился с новым начальником участка и Симоняном осматривать монтаж турбины. Зеленский сослался на занятость и отстал. Он торопился к Лешковичу в котельное помещение — там сегодня предстояла важная операция. Зеленский ничего о ней не сказал Дебреву, чтоб тот не мешал своим присутствием. На монтажной площадке котельного цеха, прямо на открытом воздухе, Лешкович монтировал первый котельный агрегат. План его был смел до дерзости, он сам определял его так: «Себя переплюну, больше такого не будет!» Он заканчивал подготовительные работы для подъема и установки на котле трубы. Двадцатиметровая стальная труба была собрана и сварена на земле, в стороне от котла.

На котельной площадке не было ничего похожего на строгий порядок турбинного помещения, которого неизменно требовал и добивался Федотов. Всюду валялись материалы, лебедки, тросы, кирпич. Тропки, проложенные в снегу, пересекали кабельные линии и трубопроводы, люди не ходили, а прыгали через препятствия. Площадка была залита светом прожекторов, в центре ее возвышался гигантский, весь покрытый снегом и льдом котел. Ветер свистел в конструкциях, но никто не обращал на него внимания, только временами кто-нибудь из сварщиков громко ругался, когда у него задувало плохо защищенную дугу.

Вокруг котла уже вырастало помещение. Голова котла еще смотрела в тучи, а кое-где с боков громоздились конструкции цеховых стен, на колонны укладывались рельсы мостового крана. Зеленский поднялся на стену, отделявшую машинный зал от котельного помещения. Далеко внизу виднелись шатры Федотова, в которых он монтировал свою турбину. Зеленский взглянул в провал и с волнением отвел глаза — даже отсюда, с тридцатиметровой вышины, лежавшая на земле, подготовленная к монтажу труба казалась огромной.

— Алло, Саша! — громко крикнул откуда-то сверху, из морозного тумана, голос Лешковича. — Через полчаса поднимаем!

Лешкович, веселый и живой, прыгнул на балку. Зеленский невольно отшатнулся, страшась столкновения на такой высоте. Лешкович жадно затянулся толстой скруткой махорки — бумага вспыхнула ярким пояском пламени.

Несколько мощных балок, протянутых по колоннам, образовали, скрещиваясь и переплетаясь, опору для трубы. Тросы, перекинутые через блоки, уходили вниз, к трубе и невидимым в котельном помещении лебедкам.

— Начинаю! — оказал Лешкович, вьплюнув скрутку и хватаясь опять за кисет.

— Пятьдесят один градус, — тихо проговорил Зеленский. — Я не поверил, позвонил Диканскому.

— Чепуха! — бодро отозвался Лешкович, всматриваясь в машинный зал. — Сейчас поздно перерешать. Об одном прошу: смотри, но не вмешивайся!

Каждое слово Лешковича передавалось многими голосами вниз — на балках стены: в несколько этажей стояли люди. Зеленский отошел в сторону, чтоб не мешать. Он слышал знакомое: «Вира, вира помалу!», «Майна!» Слова эти приобрели неожиданный и грозный смысл — десятки тонн металла пришли в движение, медленно поползли вверх. Покачиваясь в воздухе, труба, влекомая тросами, шла на свое постоянное место.

Зеленский знал, что ему предстоит невиданное зрелище. И хотя все расчеты показывали, что технического риска не избежать, только сейчас он всем своим существом ощутил ужас того, на что они решились. У него кружилась голова, тряслись руки, пересохло в горле. Внизу работали люди, десятки — нет, сотни людей: монтажники, наладчики, землекопы, машинисты, подсобные рабочие. В шатрах шла сборка турбины и генератора. Все могло быть. Проклятый мороз в пятьдесят один градус делает свое дело — сталь превращается в стекло, теряет прочность. Тросы старые, много раз бывшие в работе. Если хоть один из них не вынесет соединенного усилия мороза и непомерной нагрузки и лопнет, всем этим людям, всем этим машинам, всему их делу придет конец — тяжкие тонны металла, сорвавшись с такой высоты, превратят все в брызги. И ему, Зеленскому, тогда останется одно — вслед за трубой вниз головой, на свою изуродованную турбину.

Он подавил рвавшийся из груди крик — труба, остановившись в воздухе, покачивалась над шатрами. Зеленскому слышался звон лопающихся тросов. Но Лешкович невнятно прокричал какое-то ругательство, труба снова начала подниматься. «Людей-то мы ведь могли убрать! — отчаянно крикнул про себя Зеленский. — Зачем мы людей оставили?» Чуть не падая сам, он склонялся над провалом, глазами, стуком сердца торопя медленно двигавшуюся трубу.

А затем, как показалось ему — спустя целую вечность, труба тихо проплыла мимо Зеленского и стала подвигаться к котлу. Около нее, подпрыгивая на небрежно брошенных на перекрытия досках, сновали люди. Зеленский сорвал с головы шапку и, мгновенно окутавшись густым паром, вытер мокрые волосы и лоб. «Так люди седеют в один час!» — подумал он с облегчением. Он пошел вслед за остальными. Самое страшное кончилось. Если бы труба сорвалась сейчас, она рухнула бы на голую скалу, прикрытую снегом, в крайнем случае — на груду монтажных материалов. Еще несколько тревожных минут прошло, когда трубу выворачивали из горизонтального положения в вертикальное. Потом к Зеленскому подошел сияющий, ликующий Лешкович.

— Ну, что скажешь? — крикнул он. — Лихо, никто не подкопается, лихо!

Зеленский с изумлением смотрел на Лешковича. Ему казалось, что он впервые видит это подвижное, румяное лицо — на нем было только удовлетворение, ничего, кроме удовлетворения и гордости.

— Неужели ты не боялся? — крикнул Зеленский. — Ведь внизу люди, машины… все возможно на таком морозе. Поверишь, я стоял в стороне и обливался потом от волнения.

— Нашел на что тратить пот! — презрительно буркнул Лешкович. — Я же тебе показывал предварительные расчеты: мы исходили из морозов в пятьдесят пять градусов, взяли тройной запас прочности. Этого было вполне достаточно. Математика, как всегда, торжествует.

Но Зеленский как будто забыл, что он такой же инженер, как и Лешкович, он был еще во власти испытанного им потрясения. Он снова посмотрел на машинный зал и, содрогнувшись от того, что могло произойти, если бы они ошиблись, настойчиво продолжал:

— Я понимаю, расчет правильный. Но вот если бы не было наших особых условий — ну, войны, сроков и прочего, — ты пошел бы на это? Только честно, Валерьян, честно!

Лешкович неожиданно рассердился. — Убирайся к чертовой бабушке! — заорал он. — Слышишь? Немедленно проваливай! Чего пристаешь с глупостями?..

10

С Непомнящим происходили важные перемены. Он открыл, что в нынешних трудных условиях работать много интереснее, чем отлынивать от работы. Больше всего в мире он боялся скуки, а сейчас выходило, что лениться попросту скучно. Самые остроумные его шутки часто вызывали не смех, а раздражение — его не стесняясь называли трепачом. Если же он сообщал, какие ему удалось достать реактивы и материалы, его слушали почти с уважением. Непомнящий, раньше судивший о людях по их умению быстро сочетать слова и бойко их произносить и на этом основании относящийся к самому себе с любовью и восхищением, вдруг стал понимать, что играет мелкую и, пожалуй, жалкую роль.

Было и еще одно обстоятельство. Теперь вся его жизнь распадалась на две неравные части — до великой пурги и после нее. О чем бы он ни говорил, он сворачивал на пургу. Он не забыл, как валялся в снегу и погибал, но это казалось ему неважным по сравнению с тем, что было после.

— Все дело было в простой неожиданности, — утверждал он. — Я сразу перешагнул из уютной комнаты с водопроводом и электрическим освещением в девятый круг Дантова ада. Вы, кстати, знаете, что такое Дантов ад? Это солидное промышленное предприятие по изготовлению мучений, там имеется цех великих грешников, сероплавильное отделение для мелких путаников, лаборатория новых пыток. Заводы, производящие муки, расположены по берегам трех рек — Ахерона, Стикса и Коцита. Входная вахта возведена сразу за болотистой Летой. В центре этой обширной площадки смонтирован Люцифер, работающий в аду в должности главного вентилятора, — он навевает на голых грешников снежную пургу движением своих широких крыл. И вот я промчался по всему ледяному Коциту, от его хвоста до устья, и Люцифер ничего не мог мне поделать — через час я сам три раза выходил навстречу ветру и смеялся ему в рожу.

Это новое чувство уважения к себе сказывалось во всем. Раньше он ходил в учебный комбинат со скукой и, хотя быстро схватывал объяснения лекторов, ничего не знал, так как еще быстрее все забывал. А сейчас ему обидно было плестись в хвосте, и он легко занял первое место в своей группе. Он познакомился со всеми электриками площадки, а главный энергетик завода, болезненный, но знающий человек, читавший у них в группе курс электрических машин, очень привязался к нему. И никто — в том числе и сам Непомнящий — ничуть не удивился, когда приказом по медеплавильному заводу Непомнящий был назначен заведующим третьей аккумуляторной подстанцией.

Чистое, светлое помещение незаконченной подстанции сразу пленило сердце Непомнящего.

Он пришел обозревать свои новые владения вместе с верным Мартыном. Их сопровождал тощий и робкий прораб по монтажу электроустановок, измученный вечными придирками приемщиков. Непомнящий с ходу определил его характер.

— Можете информировать меня по всем вопросам монтажа подстанции, товарищ Лесин не возражает против того, чтобы все это мне предварительно докладывалось, — высокомерно сообщил Непомнящий прорабу.

Встревоженный прораб из кожи лез, представляя все в лучшем свете. Он показывал стены, бетонированные, но еще не застланные полы, щиты, аппаратуру. Непомнящий слушал его со скучающим и рассеянным видом, потом зевнул и кивком головы остановил объяснения.

— В основном мне ясно, — сказал он величественно. — Схема простая, и работа не пыльная. Если вы сделаете все, что обещаете, то будет просто недурно.

Конечно, в вашем монтаже имеются многие серьезные недостатки, но ведь и на солнце встречаются пятна.

— Простите, товарищ Непомнящий, какие недостатки вы обнаружили в монтаже? — осмелился опросить прораб.

— Многие, — строго пояснил Непомнящий. — Разве вам незнаком технический язык? Я повторяю — многие серьезные недостатки. Теперь понятно?

Прораб почтительно молчал.

После его ухода Непомнящий развалился на скамье и восхищенно оглядел стены.

— Мне здесь нравится, — сказал он Мартыну. — Помещение пусто и чисто, как сердце девушки. Я уже наметил ведущую точку для кипятильника. В вопросах эксплуатации оборудования хорошо приготовленный чай играет существенную роль. Но, по-моему, здесь все придумано однобоко. Вот целая панель уставлена лампочками, а сзади панели монтируются сирены. Дежурного на подстанции непрерывно атакуют световыми сигналами, звонками, воплями, ревом — и все это для того, чтобы сообщить ему, что делается с конвертерами в цехе. А о том, что делается с ним самим, никто не знает. У него, может быть, болит сердце, душа разрывается на части, в аккумуляторах взорвался газ, начался пожар на подстанции — и на все случаи жизни только одна телефонная трубка.

— А вы сделайте встречную сигнализацию в цех, Игорь Маркович, — посоветовал Мартын. — Хотя вряд ли проектный отдел согласится переделывать чертежи, — прибавил он с сомнением.

Непомнящему предложение Мартына понравилось.

— Чихал я на проектный отдел! — заявил он вдохновенно. — Сейчас мы с тобой пойдем к Газарину, он набросает мне схему сигнализации, и я вручу ее прорабу. Прораб у меня на крючке. Заметил, как он вертелся, когда я критиковал технические недостатки монтажа? Мартын, какое сегодня число?

— Двадцать второе декабря.

— Я всегда замечал, что гениальные идеи приходят только по четным числам, — сказал Непомнящий.

— Этот день и так особенный. Сегодня самый короткий день и самая длинная ночь в году. У нас в Сибири говорят: «Спиридон на повороте — солнце на лето, зима на мороз, медведь на левый бок».

Перед уходом Непомнящий и Мартын прошлись по цеху. Сорокаметровые стены плавильного цеха были уже выведены, заканчивался монтаж перекрытий и сборка крыши. Огромное помещение казалось еще больше оттого, что было пустынно — еще ни один агрегат не был смонтирован. Стены побелели от осевшего на них инея и льда. Несколько крупных ламп и два прожектора боролись с морозным туманом, густо заполнившим все помещение. Слышался тяжкий грохот — две бетономешалки смешивали цемент с гравием и щебнем. В цехе было много рабочих. Строители устанавливали в котлованы арматуру, плотники сшивали опалубку, сварщики варили конструкции.

— Здравствуйте, товарищ Бугров! — радостно сказал Непомнящий, подходя к Бугрову, которого еще не видел с той памятной ночи.

Бугров взглянул на него с недоверием — он плохо видел в морозном тумане, — но потом лицо его посветлело и он протянул руку, одетую в две варежки.

— Пришел нас проведать, Игорь? — спросил он. — А я уже думал, ты совсем пропал. Где работаешь?

— Здесь работаю, — сообщил Непомнящий, обрадованный, что встретил знакомого, который был свидетелем его мужественного поведения во время пурги. — Совсем перебрался сюда. Назначен к вам на подстанцию.

— Током заведовать будешь?

— Током. На днях принимаю подстанцию.

— Это хорошо, — одобрил Бугров. — С током у нас неважно. Нужно, чтобы бетон остывал постепенно, а ток никак не регулируется, дело идет без хозяйского глаза. Вот эти фундаменты для отражательной печи кончим уж без тебя, а на фундаментах конвертеров ты будешь у нас главным, станешь регулировать температуру по графику.

— Не подведу, — пообещал Непомнящий.

И, обернувшись к Мартыну, он сказал ему с гордостью:

— Знакомься, Мартын, с Иваном Сергеевичем Бугровым. Мы с ним старые знакомые — вместе людей спасали в ту бурю. Помнишь, я тебе рассказывал?

— Было дело, — пробормотал Бугров, пожимая рукавицей рукавицу Мартына.

На открытом воздухе туман был гуще, чем в цехе. Тянул маленький, жгучий ветерок.

— Круто поворачивает твой Спиридон! — недовольно заметил Непомнящий, отворачиваясь от ветра. — Просто свинство со стороны этого малопочтенного старичка!

Газарин был у себя и, выслушав просьбу Непомнящего, тут же набросал карандашом схему.

— Точки установки на щите звонков, сирен и ламп вы сами укажете рабочим, — пояснил он.

— За этим дело не станет, — заверил Непомнящий, благодаря Газарина. — Быстрая работа редко бывает точной, — рассудительно сказал он, выйдя от Газарина. — Его рука бегала по бумаге, как борзая по следу. Мартын, тебе здесь все понятно?

— А что же, схема простая, — ответил Мартын, просмотрев наброски Газарина. — Если хотите, я сам все это сделаю для вас.

Непомнящий важно спрятал схему в бумажник.

— Монтаж сделает прораб, я своих решений не меняю. Тебе могу сказать одно — Газарин меня восхищает. Он, кажется, кандидат? Я всегда утверждал, что звание — сила. Он выдает каждому желающему новые идеи, не глядя, как кассирша мелкую сдачу. Я знал только одного человека, превосходившего Газарина по производительности замечательных идей. Это был мой знакомый — архитектор Петр Громила. Громила на каждом шагу ронял великие мысли, как старые носовые платки. На плохо знавших его людей это производило потрясающее впечатление. Один эксперт, получив на отзыв проект, предложенный Громилой, осторожно осведомлялся, не проявляются ли у автора внешние признаки гениальности: скажем, не ходит ли он на руках во время обеденного перерыва, не кукарекает ли он по ночам?

11

Сильченко, выслушивая доклады Парамонова, уже несколько раз спрашивал, долго ли убийцы шофера и экспедитора будут гулять на свободе. В один из своих приходов Парамонов ответил:

— Теперь уже недолго, товарищ полковник. Разрешите пока детально не рассказывать. А в общих чертах сообщаю, что удалось раскрыть шайку мерзавцев, грабителей и воров, которыми, очевидно, и были совершены эти преступления.

— Почему не арестуете? — спросил Сильченко.

— Скоро арестуем, — ответил Парамонов. Парамонов лучше всех знал, что торопиться нельзя. Еще не все нити были прощупаны, многое могло ускользнуть, остаться невыясненным. Но дело шло к концу. Допрос фактов, придирчивое изучение обстоятельств — все приводило в одну точку. В этой точке сидел сварщик Афанасий Жуков, и вокруг него располагалось человек шесть-семь его ближайших приятелей и собутыльников. Парамонову с самого начала было ясно, что убийство совершено людьми, умевшими убивать и знавшими, на что они идут. Жуков давно уже казался ему подозрительным. Он крупно играл в карты, пил, держал себя в общежитии диктатором. Такие черты не могли быть воспитаны на советском заводе, не могли быть у человека, хвалившегося пятнадцатилетним производственным стажем. И окружение у Жукова было соответственное — пьяницы, бездельники и рвачи. Парамонов сидел, обложенный анкетами, справками, послужными списками: бумаги утверждали, что Жуков и Редько — рабочие украинских заводов, люди, примерные в труде, скромные в быту, активные общественники.

Парамонов запер эти бумаги в сейф с твердым убеждением, что Жуков и Редько не те люди, о которых говорили бумаги.

Он понимал, что одних подозрений недостаточно. Но скоро стали накапливаться и факты. Уже было известно, куда Жуков ходит, кто ему передаст спирт, каким образом ему приписывают проценты на производстве. Уже была установлена связь между отсутствием дома Жукова в определенные часы и случаями ограблений, происшедшими в эти часы. Уже несколько показаний потерпевших описывали внешние данные грабителя — фигуру, рост, физическую силу, — совпадавшие с такими же данными Жукова. И уже были точно известны пьяные разговоры Жукова и его друзей: в этих разговорах намекалось, что несколько неплохих делишек были сработаны и подготавливалось новое дельце — более крупное.

Парамонов часто бывал на всех строительных площадках, знакомился с ходом работ, разговаривал с рабочими. Два раза он заходил на третью подстанцию, уже почти полностью смонтированную, и Непомнящий с охотой показывал ему свое хозяйство. Во время одной из таких прогулок Парамонов встретился с Жуковым — тот варил арматуру для фундаментов конвертеров и поднял голову навстречу проходившему мимо Парамонову. Угрюмый, полный ненависти и озлобления взгляд столкнулся, как кулак с кулаком, со строгим, проницательным взглядом. И Парамонов и Жуков тотчас же отвели свои глаза: первый не хотел выдать, что следит за Жуковым, а Жуков не хотел показать, что знает об этом.

Жуков давно понял, что за ним следят. Он перестал пьянствовать и играть в карты. Он не устраивал дебошей, старался без приписок, по-настоящему, перевыполнять производственные нормы, даже выступил на собрании с предложением улучшить качество сварочных электродов. Секретарь партийной организации строительства посоветовал отметить его в стенной газете, и портрет Жукова целый месяц висел на стене в конторе под крупным заголовком: «Стахановцы освоили сварку при низких температурах».

И все же он знал, его подозревают. Он не мог сказать, кто приставлен следить за ним, — может быть, такого человека и не было. Но у него было такое чувство, словно его, как медведя в берлоге, со всех сторон обложили охотники и круг поисков сжимается все теснее. Комендант, заходя в их комнату, прежде всего подозрительно поглядывал на Жукова. Петрович, сторож общежития, если Жукова не бывало вечером дома, осведомлялся, где он. Соседи по комнате с особым вниманием прислушивались к каждому его слову.

Все это было нехорошо. Жуков поверил свои опасения Редько. Но Редько почтительно осмеял их.

— Пустое, Афанасий Петрович! Просто слава об нас такая, что на ноги наступать не следует, — вот все и сторонятся. А комендант на всех смотрит нехорошим взглядом — знаешь, как сейчас подтянули? Петрович обо всех спрашивает, кого нет, не об нас одних. Самое главное — документы у нас исправные. Смотри, как с той машиной спокойно дело прошло — двоих завалили начистяк, и никто не рюхнулся. А если бы и взяли, так прямых доказательств нет, а по подозрению — для суда недостаточно.

— Если возьмут, для суда чего-нибудь подберут, — мрачно проговорил Жуков. — Надо, чтоб совсем не брали, понял? Я людей этих знаю, они ничего не забывают. Начнут копать — докопаются, сколько годков мы с тобой по лагерям таскались, — думаешь, понравится? И вины прямой не найдут, а на волю таких побоятся выпустить… Нет, надо не попадаться. Боюсь я за тебя, Миша: станут к тебе ключи подбирать — расколешься!

— Не расколюсь: сам знаю, чего это потянет.

— Эх, не ко времени нам прятаться! — с досадой сказал Жуков. — Хочется мне главное дельце провернуть.

— Что ты, Афанасий Петрович! — с испугом зашептал Редько. — Засыплемся мы в таком деле, тут уж спрятаться не удастся. Ни в коем разе, говорю тебе!

Жуков злобно глянул на него, но промолчал.

Мысль о крупном деле не оставляла его. Жуков понимал, что подозрения, окружавшие его, сами по себе ничем ему не грозят. Он привык с пренебрежением относиться ко всякому розыску: хотя он не раз сидел в тюрьме по прямым уликам, а не по подозрению, все же то, что про него узнавали, было куда меньше того, что он в действительности совершал. Самые крупные его преступления так и не были раскрыты. А сейчас все благоприятствовало ему: полярная ночь, морозный туман…

И в день, когда назначили выдачу зарплаты, Жуков решился. Он сидел на металлической ферме, лежавшей среди кирпича, и делал вид, будто чинит отказавший сварочный аппарат. Жуков вызвал для этого Редько, работавшего дежурным слесарем.

План его был прост. Вечером в цех придет кассир выдавать зарплату ночным сменам. До одиннадцати он будет дремать в конторке мастеров над своим мешком, а в десять они это дельце провернут. Нужно будет посадить цех в темноту, люди, конечно, кинутся в кабинет начальства, на телефоны, а они втроем, с Пашкой Поливановым, — в конторку мастеров. Охранника, чтобы он стрельбу не поднял, возьмет на себя Пашка, а Жуков потолкует с кассиром. Того поганца на подстанции, что взялся заведовать светом, он тоже берет на себя — дело привычное, не ошибется!

Редько долго не соглашался. Его и жадность томила — в мешке кассира верных двести тысяч, ради такого куша стоит рисковать — и мучил страх: ограбить кассу — дело не шуточное, за это возьмутся по-настоящему. Кроме того, И. Парамонов в цехе, только что столкнулся с ним нос к носу, — что, если он к десяти не уберется?

Жуков потерял терпение. Грозно поблескивая глазами, он объявил, что пойдет с Пашкой без Редько. Но только после этого Редько живому не быть. Жуков предателей не милует, нет! И Редько сдался.

Непомнящий переселился на подстанцию и разместился в ней как дома. Он жил здесь в полное свое удовольствие — пил густой чай цвета отработанного машинного масла, звонил по телефону Кате Дубининой, принимал гостей: приходили Лесин и Назаров, особенно часто бывали Мартын и Катя, прибегали Яков Бетту и Най Тэниседо, как-то заглянули даже Жуков и Редько, работавшие по соседству. Все интересовались аппаратурой, и Непомнящий так часто ее объяснял, что в конце концов сам прекрасно ознакомился со всеми схемами, механизмами и приборами. Непомнящий не удивился, когда к нему зашел Жуков.

— Работаем, начальник? — спросил Жуков, одобрительно мотнув головой на литровую банку с чаем. — Работешка у тебя неплохая.

— Работа не пыльная, — согласился Непомнящий.

— Холодно на дворе, — сказал Жуков, расстегивая полушубок и садясь на стул. — У меня сварочный аппарат из строя вышел, теперь Редько его налаживает. А я вспомнил, что ты тут хозяйством командуешь, зашел погреться. Не выгонишь?

— Какой может быть разговор! Сиди! Непомнящий не любил и побаивался Жукова. Он при нем чувствовал какое-то стеснение. Жуков, развалясь на стуле, смотрел на Непомнящего взглядом, полным насмешливого любопытства, и, казалось, наслаждался тем, что смущал и связывал его. Чтобы не показать своего смущения и тревоги, Непомнящий подошел к столу и стал пить чай.

— Рассказал бы, что к чему тут у тебя, — предложил Жуков.

— Можно рассказать. — Непомнящий был готов на все, лишь бы прекратить это гнетущее молчание. — На этих щитах несколько панелей. Вот на этой дистанционная сигнализация от конвертеров и на конвертеры, тут же выключатели освещения в цехе. Это аварийный щит — в случае отключения станцией электроэнергии конвертеры переходят на аварийное питание от аккумуляторов. Это самые важные панели. — Он сжал губы и значительно посмотрел на лицо Жукова. Лицо Жукова выражало спокойное любопытство. — Это аккумуляторное хозяйство, токи зарядки, разрядки, — Непомнящий переходил от панели к панели, дотрагиваясь до приборов рукой.

— Интересная штука, — сказал Жуков равнодушно. — Все предусмотрено, чего требуется. А работает ли все это в натуре?

— Можешь не сомневаться, — заверил его Непомнящий, — работает, как часы.

— Проверить надо, — наставительно заметил Жуков. — Это мы сделаем так: выключи-ка мне все освещение в цехе, начальник!

Непомнящий с ужасом смотрел на Жукова. На лице у того проступала кривая усмешка. Непомнящий невольно глянул на телефон. Жуков не торопясь встал между ним и телефоном и выразительно подмигнул.

— Ты шутишь? — отступая на шаг, опросил Непомнящий.

Жуков сделал шаг к нему.

— Нужное дело, — пояснил Жуков. — Свидание у меня с девицей в цехе, при свете она стесняется. Выключай, пока по-хорошему прошу. — Голос Жукова стал грозным, он сунул руку за пазуху и вытащил нож.

Побледнев, Непомнящий как зачарованный смотрел на нож. Он знал все, что произойдет. Он вдруг увидел все в безмерно яркой картине: щит до конца не оборудован, выключив освещение, он отключит прогрев бетона, на дворе почти шестьдесят градусов, зима сейчас же начнет свое дело, недели работы, сотни тонн первоклассного цемента — все пойдет прахом. И что бы он ни сделал, в темноте или при свете, конец у него будет один — Жукову свидетели не нужны. У него остается, может быть, минута жизни, нужно успеть сделать все, что можно успеть.

Жуков, с грозным вниманием следивший за выражением лица Непомнящего, сразу понял, на что тот решился. Непомнящий, бросившись вперед, вырвал рукой рубильник аварийной сигнализации, и в тот же миг Жуков с силой ударил его ножом в спину. Вспыхнули сигнальные лампы, завыли высокими голосами сирены, из цеха донеслось острое дребезжание звонков. Не помня себя от ярости, Жуков наклонился над рухнувшим на пол Непомнящим и еще ударил ножом в бак и в спину. Вой сирен и дребезжание звонков сводили Жукова с ума. Он метнулся к щиту и включил первый попавшийся отключенный рубильник. Теперь все мигало, грохотало и ревело на самой подстанции. Оглушенный этими звуками, ослепленный мигающим светом ламп, Жуков кинулся за дверь и столкнулся с бежавшим ему навстречу Парамоновым. Жуков выругался и нанес удар ножом. Парамонов успел ударить его револьвером сбоку по кулаку, и правая рука Жукова, не выпуская ножа, метнулась в сторону, как отраженный мяч. Но сам Парамонов качнулся, и его настиг удар левой руки Жукова, он рухнул в снег. Жуков бросился бежать. Когда Парамонов падал, Жуков снова замахнулся ножом, но времени уже не было — к подстанции со всех сторон бежали люди.

Преследуемый этими людьми и воем сирен, Жуков несся по какой-то подвернувшейся ему на глаза лестнице. Пробежав несколько ступенек, он понял, что взбирается на недавно смонтированные газоходы, и у него появилась надежда на спасение. Теперь все дело было в быстроте. Нужно было пробежать по газоходу, добраться до мостового крана и перебраться по нему на другую сторону цеха, где стена еще не была заделана, — в черной пустоте полярной ночи ему удастся исчезнуть. Что будет дальше, сможет ли он вообще скрыться в маленьком поселке, отрезанном от всей страны тысячами километров снежных пустынь, Жуков не думал — он бежал, как зверь.

Вверху, на высоте двадцати метров над землей, тянулись установленные на фермах перекрытий два газохода конвертеров диаметром почти в три метра каждый. Жуков прыгнул на один, перебежал по дощечке на другой и ударом ноги сбросил дощечку вниз. Почти одновременно с ним на первый газоход прыгнул Парамонов. Они бежали по газоходам, разделенные провалом шириной в полтора метра и глубиной в двадцать. В этом провале, в тускло освещенном туманном пространстве, метались и кричали люди, с ужасом следя за их бегом по обледенелым стальным трубам.

Еще несколько человек взбежали наверх и прыгнули вслед за Парамоновым на первый газоход.

Жуков понял, что ему не уйти. Он мчался изо всех сил, скользя по льду, покрывавшему газоход, а рядом с ним, не отставая ни на шаг, бежал, сжимая револьвер, Парамонов. Жуков знал, что если Парамонов остановится и выстрелит, наступит последняя минута его жизни — на газоходе прятаться негде, цепляться не за что, а Парамонов промаха не даст. Но Парамонов, по-видимому, стрелять не собирался. Жуковым овладело отчаяние.

— Стреляй, сука! — крикнул он бешено, не останавливая бега. — Почему не стреляешь?

Слова Парамонова были полны ненависти:

— Живого надо! Живого тебя возьму!

— Врешь, не возьмешь! — прохрипел Жуков и прыгнул на первый газоход, прямо на Парамонова.

Его огромное тело пронеслось над провалом и секунду качалось на ногах, судорожно цеплявшихся за кривую поверхность газохода. Эта секунда спасла Парамонова, понимавшего, что любое столкновение на обледенелой трубе грозит гибелью им обоим — падение было неминуемо. Парамонов отбежал назад и вытянул руку с револьвером.

— Пулей встретишь? — криво усмехаясь, спросил Жуков.

Он готовился к прыжку — выгибал туловище, отбрасывал в сторону руки.

— Теперь пулей! — твердо сказал Парамонов, зорко наблюдая за его движениями. — Сдавайся, Жуков, спасения тебе нет!

Но Жуков повернулся и снова побежал по газоходу. Временный помост соединял газоход с подкрановыми путями. Жуков прыгнул на помост и помчался по балке, по которой ходил мостовой кран. Делая огромные прыжки, он оторвался на десяток метров от Парамонова. Машинист, увидев Жукова с ножом в руке и бегущего за ним Парамонова, в страхе погнал кран в конец цеха, а тележку с цепями и крюком, передвигавшуюся по мосту крана, — на другую сторону цеха. На кране еще не уложили мостового настила, и просто перебежать по нему было невозможно. Жуков, уцепившись за трос рукой, прыгнул вперед на уходящую тележку. Ему удалось ухватиться за свисавшие цепи, и кабина медленно проплыла мимо него и осталась позади. Трясущийся от страха машинист забился в угол. Жуков видел уже приближающиеся спасительные пути второй стороны цеха. Но Парамонов кинулся к уходящему крану и крикнул что-то, чего Жуков не разобрал, — машинист быстрым движением подскочил к пульту управления, перевел рычат и снова забился в угол. Теперь кран стоял на месте, а тележка шла обратно, прямо на Парамонова и других людей, стоявших вместе с ним на подкрановых путях.

— Гони назад, сука! — хрипел Жуков, готовясь прыгнуть на кабину, когда тележка снова поравняется с нею.

Но бледный машинист смотрел на Жукова круглыми от ужаса глазами и не шевелился.

Когда тележка проходила над опалубками конвертеров и до Парамонова оставалось всего несколько метров, Жуков, озверев от отчаяния, оттолкнулся ногой от цепи и с силой рванулся в кабину. Машинист громко вскрикнул. Нож короткой вспышкой света блеснул у самого его лица, но не задел его, а Жуков, потеряв опору, упал вниз, на железные прутья, сваренные им самим и теперь заливаемые горячим бетоном. Парамонов и другие смотрели, как быстро уменьшается, падая, огромное тело Жукова. Он падал с двадцатиметровой высоты без крика, и прошло почти три секунды, пока до слуха стоявших наверху донесся влажный звук удара.

— Начисто! — с ужасом проговорил кто-то, всматриваясь в распростертое внизу тело.

— Собаке собачья смерть! — ответил Парамонов. — Товарищи, идите вниз. Скорая помощь, наверное, уже вызвана, — может быть, удастся спасти Непомнящего. А я пойду брать всю шайку — Жуков был не один.

12

Зина Петрова выздоравливала медленно. Она и не знала, в какой опасности находится ее жизнь. Доктор Никаноров приходил к ней каждый день, и вид у него был такой, словно он не просто осматривал больную, а чего-то тщательно и настороженно искал. После осмотра он сердито отдавал распоряжения сиделкам, а уходя из палаты, снова взглядывал на Зину, и в этом взгляде была тревога. Зина ничего не замечала. Ей было плохо, она не могла без посторонней помощи перевернуться на другой бок, а поворачиваться хотелось каждые пять минут — тело быстро уставало от лежания. Она видела во время перевязок, что на месте волдырей появились струпья и раны, и плакала от боли, когда их примачивали марганцовкой. Костылину, часто приходившему к ней, она постоянно жаловалась на больницу, ей хотелось поскорее вернуться домой.

— Вот увидишь, как только смогу вставать, сейчас же убегу из больницы и тогда сразу выздоровею.

Он молчал, не возражая. Он знал то, чего она не знала.

— Как вам приходится больная Петрова, молодой человек? — спросил как-то Никаноров, сочувственно глядя на маленького веснушчатого Костылина.

— Так… работаем вместе, ну, дружим, — неопределенно ответил Костылин и, испугавшись, что доктор неверно истолкует его слова, поспешно добавил: — Вроде невесты она мне…

Врач взглянул на Сеню осуждающе.

— Это разные понятия, молодой человек: невеста — одно, а «вроде невесты» — совсем другое.

— Люблю я ее, — признался Костылин. — Ну, а она… пока вроде не хочет.

— Понятно! — сказал врач и встал. Большая, жилистая, лопатой, рука его лежала на густо исписанной странице истории Зининой болезни. Он говорил медленно, обдумывая каждое слово. — Мы уже беседовали с вами, молодой человек, и я предупреждал, что положение больной Петровой весьма опасное. Так вот, появились осложнения… Ей этого, конечно, не говорите. Вы, кажется, просили разрешения приходить каждый день? Я распорядился пускать вас в любое время. Можете сидеть, сколько хотите, ей лучше, когда вы тут. Будьте с ней осторожны: шутите, развлекайте ее, это все можно, но спорить с ней не нужно.

— Да разве я?.. Я ей всегда уступаю.

— Нужно ли уступать всегда, этого не знаю. А пока уступайте. Скоро ей станет совсем плохо, но вы не отчаивайтесь, а продолжайте спокойно ухаживать за ней. Идите, молодой человек.

Ухаживать за Зиной и развлекать ее было нелегко. Костылин вглядывался в похудевшее, странно неподвижное лицо девушки, и ему хотелось плакать оттого, что оно так изменилось. Потом началось предсказанное Никаноровым ухудшение. Казалось, что каждое обращенное к ней слово приносит ей новое страдание. В эти дни он молча сидел у кровати и держал Зину за руку.

Его присутствие стесняло ее. Она твердо знала, что ей нужно куда-то идти и от этого ей стало бы легче, а он мешал этому. Прикосновение его руки сразу останавливало ее. Его нужно было прогнать, сказать ему: «Уйди», запретить ему приходить. Вместе с тем при мысли, что он уйдет, все в ней дрожало от страха. И она тихо стонала, слезы выступали в ее широко открытых, мутных от жара глазах.

— Бредит? — озабоченно спрашивал Никаноров, наклоняясь над ней во время вечернего обхода.

— Бредит, куда-то хочет идти, клуб вспоминала, — говорил Костылин.

Если Зина засыпала, Костылин осторожно отходил от нее и помогал другим больным в палате. Далеко от нее он не отлучался — она часто просыпалась.

В середине декабря первый приступ болезни был отбит. Зина лежала ослабевшая, измученная, но ясно различала вещи и людей. Больше всего ее мучила мысль, что у нее нет половины уха и двух пальцев на ноге. Она расставалась с ухом, как с жизнью, плакала, горевала и поссорилась с Костылиным, он осмелился уверять, что она и без уха будет такой же красивой, как прежде.

В эти дни Зина первый раз встала с постели. Оперированная нога болела, приходилось брать костыль или держаться за кровать, чтобы не упасть. Зина ходила по коридорам, заглядывала в палаты, знакомилась с другими больными.

А через несколько дней началось новое осложнение — снова у постели Зины все вечера сидел Костылин и склонялось озабоченное лицо Никанорова. Но этот приступ болезни был не так мучителен, как первый.

Когда Зина оправилась и снова встала с постели, в больницу привезли Непомнящего — он был без памяти. Санитарка рассказывала страшные подробности:

— Понимаешь, Зина, на него напали пятеро бандитов, он отбивался топором, одного зарубил, а остальные его доконали. У него девять ран, ты представляешь? Сегодня второе переливание крови делали, только поможет ли?

Зина с глубокой жалостью смотрела на Непомнящего. Она пересказала санитаркам и соседям по палате все, что знала о нем сама. Впрочем, знала она немного. Она помнила, что он рассказывает забавные истории и некоторое время ухаживал за Варей Кольцовой, но только из этого ничего не вышло. Как старой знакомой, ей иногда разрешали наведываться в палату, где он лежал. Непомнящий был все такой же — бледный, неподвижный. Он так ослабел, что не мог поднять руки, с трудом приоткрывал глаза.

— Наверное, умрет, — говорила санитарка.

В одно из воскресений Никаноров разрешил пустить к Зине посетителей. Это был большой день! Гости сменяли гостей. В палате сидели по два человека, а внизу человек пять ожидали своей очереди. Пришли Ирина, Варя. Турчин похлопал Зину по плечу и, угостив пышками домашнего изготовления, приказал долго не залеживаться — без нее трудно на работе, другие нормировщики все путают. Она даже прослезилась от его слов. Порадовала ее также его бодрость — на работе у них дела шли на подъем.

— Научились мы колоть этот проклятый диабаз, — делился Турчин успехами. — Зеленский кое в чем помог, ну, и сами приспособились.

— А Сеня мне ничего не говорил, — пожаловалась Зина. — Такой вредный, о себе забывает рассказывать!

А потом настал день, когда Никаноров вызвал Зину к себе и объявил, что она может выписываться из больницы.

— Будете ходить на перевязки, Петрова. Следите за собой, обмороженные места держите в тепле. Конечно, физкультуру вашу придется на время оставить. А через месяц-другой вы и позабудете про свою болезнь.

— А ухо? — с горечью спросила Зина.

— Да, между прочим, мне надо с вами поговорить, — сказал Никаноров, мельком взглянув на девушку. — Дело вообще ваше, меня оно, конечно, не касается, но, как старший, хотел бы дать вам совет. Этот ваш, как его… Костылин, что ли?.. по-моему, человек хороший!

— Очень хороший! — горячо отозвалась девушка. — Среди молодых рабочих он первый, его портрет не снимают с Доски почета.

— Ну вот, видите. Я хотел бы, чтобы вы поняли — он вас не только там, на урагане, спас, но и здесь помог вам выздороветь. Положение у вас было трудное, очень трудное, а он ходил за вами, как за ребенком. Вот, помните это всегда.

— Помню я это, Роман Сергеевич, — тихо сказала девушка. Ее лицо пылало, на глазах выступили слезы. — Разве я неблагодарная? Я бы всем сердцем ему за это… Только как же я могу?

— То есть не знаете, как его благодарить? А вы отнеситесь к нему помягче, Петрова. Он парень креп-кий, любое отношение вынесет, только не стоит очень уж на нем нрав показывать. Понимаете?

Румянец схлынул с лица Зины, она была бледна, голос ее дрожал.

— Неужели я не понимаю? — говорила девушка. — Только он ко мне просто так, из старого отношения… Он добрый, ему жалко меня, а зачем я ему такая? Он, конечно, молчит, а про себя думает… Я вижу, как он смотрит на мое ухо…

— Да, ухо — вещь серьезная, — согласился доктор. — Возможно, что он любил вас именно из-за красивого уха, такой вариант, конечно, не исключается…

13

Зина вышла из больницы в два часа дня. Костылину она ничего не сказала — он ждал ее только через неделю. Она простилась со всеми и долго стояла в коридоре — ей хотелось проститься с Никаноровым, а он был в палатах. Доктор крепко пожал ей руку и велел одеться теплее — на дворе пятьдесят два градуса.

— И насчет вашего отношения кое к кому, Петрова, не забывайте.

— Ах, да помню я все это, Роман Сергеевич! — возразила девушка с грустью.

Она не узнала поселка. Костылин не раз говорил ей, что ночь стала гуще и дневной свет исчез. Но память сохранила ей сумрачное сияние дня, высокие красные тучки, стоявшие среди непотухающих звезд. Теперь все кругом было черно, и эту черноту наполнял густой, неподвижный туман. Зина боязливо отошла от фонарей, освещавших вход в больницу, и тотчас же перестала понимать, где она находится. Пересиливая страх, она сделала еще несколько шагов и натолкнулась на стену какого-то дома. Беспомощно, как слепая, расставив руки и прислушиваясь к странно преображенному, тоже незнакомому скрипу валенок в снегу, она пошла к тускло светящейся в тумане линии лампочек, с удивлением понимая, что заблудилась днем на главной улице поселка, в ста метрах от больницы.

Мимо нее быстрым шагом прошел человек. Она отчаянным голосом позвала его. Человек возвратился и взял ее под руку.

— Да это Зина! — воскликнул он, и она узнала Седюка. — Поздравляю с выздоровлением! Ну как, все в порядке? Ни одной косточки не потеряли?

— Все в порядке, — ответила она, стыдясь рассказывать об ухе и пальцах на ноге. — А у вас теперь так страшно, ничего не видно в тумане, — пожаловалась она.

Он рассмеялся.

— Это с непривычки, Зина. Скоро вы будете бегать в этом тумане, не обращая на него никакого внимания. Расскажите, как Непомнящий? Я два раза был у Никанорова, звонил ему, он говорит — положение тяжелое.

— Ой, его так страшно порезали! — воскликнула девушка, содрогаясь. — Ни одного живого места не оставили. Он целую неделю не двигался и не говорил, к нему и сейчас никого не пускают. А это правда, что он один отбивался топором от пятерых бандитов?

— Ну, не совсем так! — рассмеялся Седюк. — Но вообще — он молодец.

Седюк довел Зину до дверей ее общежития и пошел дальше. Зина вбежала в свою комнату. Ни Ирины, ни. Вари не было. Кровать ее стояла на месте, вещи были прибраны. Она побежала к соседкам и застала там подружку. Девушки бросились друг другу на шею и всплакнули от радости.

— Ты все такая же! — уверяла подруга.

— А это? — с укором спросила Зина, подымая волосы и показывая ухо. — Я теперь совсем уродиной стала.

— Ну вот, ни капелечки! — воскликнула девушка. — Я даже удивляюсь тебе, Зинуша, как ты можешь так говорить! Теперь моды какие? Никаких, кос — первое. Простая прическа локонами — два. И ухо твое совсем не видно — три. Вот как получается, Зина!

— Сегодня локонами, а завтра гладкая прическа или косы.

— И нисколечко! Такая прическа это уже надолго, потому что самая простая. Знаешь, твой Сеня говорит: «Ходите растрепами, а называется модная прическа». Ой, через пятнадцать минут мне смену принимать, а я с тобой заболталась!

— Не заблудись в тумане! — крикнула ей вдогонку Зина.

Отдохнув, она снова вышла на улицу и осторожно двигалась от фонаря к фонарю. Она не узнавала даже хорошо знакомых мест — так все переменилось. Она долго бродила вокруг законченного цеха углеподачи и котельного цеха, потом прошла на то место, где два месяца назад, изнемогая, ползла по голой вершине, среди валунов. Места этого не было — стены котельного цеха протягивались дальше, захватывали вершину и образовывали новое здание. Она догадалась, что это сердце станции, машинный зал. Ворота — похоже, временные, монтажные — на минуту открылись, в здание прошел паровоз, из ворот брызнул широкий свет, послышался гул работающих машин, свистки сигналистов, звонки и тяжелый шум двигающегося мостового крана.

Зина прошла в отдел труда. Ее встретили радостными восклицаниями, крепкими рукопожатиями, смехом, поздравлениями. Ей в пять голосов объяснили, что дела идут великолепно. Скоро решающий день — задувка первого котла. Турбина уже собрана, заканчивается ее подключение. Генератор тоже установлен на своем постоянном месте.

— Вы, Зиночка, болели, а мы за это время все ваши отсталые нормы и прочую хронометрию начисто отставили, — сказал один из бригадиров. — Совсем по-другому работаем.

— Вот я скоро сама разберусь, — пообещала Зина и, сердитая, с силой толкнула дверь.

Она пришла на площадку для того, чтобы поразить Турчина и Костылина своим неожиданным появлением, но не удержалась и по дороге забежала еще в котельный цех. Один котел был уже смонтирован, второй монтировался. Она бродила по огромному помещению, осматривала мельницы, поднималась по железным лесенкам вверх, вышла к дымососам. Ей то и дело встречались знакомые, ее останавливали, забрасывали вопросами, поздравляли. Потом она спохватилась — время шло, и она могла опоздать к Костылину. Она поспешила к приземистому деревянному сараю, в котором работали землекопы, снимая остатки скалы и подготавливая неглубокие котлованы для второй турбины и генератора. Звена Турчина уже не было.

— Ушел твой Иван Кузьмич, — сообщили ей рабочие после приветствий. — Он часикам к пяти всегда шабашит, а сейчас смотри сколько, половина шестого.

Зина, не обращая внимания на туман, бегом кинулась к вахте. Знакомая табельщица сказала ей, что Костылин с Накцевым прошли недавно, если она поторопится, то догонит кого-либо из них.

Костылин шагал широко, и догнать его было трудно, но, услышав за собой торопливые шаги, он остановился, всматриваясь в туман. Она схватила его за плечи и, сразу потеряв все силы, прислонилась к нему головой. Ошеломленный, он сжимал ее руки, а она не могла говорить и только жадно глотала ледяной, обжигавший горло воздух.

— Зиночка, как же это? Тебе же еще неделю лежать, а ты здесь! Почему, Зиночка? — растерянно спрашивал Костылин.

— Сама вышла, — прошептала она сипло и тихо. — Ну и что, если еще неделя! Не могла я больше…

Она знала, что он рассердится, и готовилась ответить на его упреки смехом или шуткой, но того, что произошло, она не ожидала.

— Дура ты, Зина, вот кто ты! — кричал Костылин, не слушая ее и не обращая внимания на то, что прохожие замедляют шаги и с любопытством прислушиваются к их ссоре. — С тобой как с хорошей, а ты знаешь только свои капризы! Правильно про тебя говорят, что нет у тебя совести! Ты никого не уважаешь, оттого все так и делаешь. Я про тебя только и думаю, а ты, как сумасшедшая, по морозу больная бегаешь. Не стоишь ты, чтоб тебя любили, ни черта не стоишь!

— Сенечка, милый, да не кричи же, люди оглядываются! — молила она, а он, бушуя, кричал еще сердитее:

— Пусть все слушают, какая ты из себя, я не скрываюсь!

— Сенечка, пойдем, мне холодно, я замерзла! — со слезами попросила она.

Он замолчал и, отвернувшись от нее, пошел вперед. Она шла рядом, держась рукой за его руку, и вся дрожала от волнения, на нее разом хлынули испуг, обида, растерянность, смущение, стыд и сознание своей вины. Но рядом с этим поднималось новое чувство, огромное, все исключающее, все подчиняющее себе чувство счастья. Оно возникло сразу же, как он стал кричать, и шло не от прямого значения его слов, а от боли и страха за нее, звучавшего в них, от гневных слез в его голосе. И перед этим чувством счастья ей показалось маленьким и ничтожным все, о чем она мечтала и что надеялась найти в момент их встречи. Она даже не хотела вспоминать об этом, не хотела больше ни о чем думать. Она была счастлива — без мыслей, без рассуждений.

Он прошел несколько шагов и остановился.

— Зина, ты не серчай! — сказал он виновато. — Я ведь не со зла. Просто расстроила ты меня так, что и сказать не могу.

Эти старые, хорошо знакомые ей слова раньше вызывали в ней только досаду — теперь они сделали ее еще счастливее. Она прошептала, глядя на него полными слез глазами:

— Не надо, Сеня, милый, не надо!

Они медленно шли по улице, крепко прижимаясь друг к другу.

У дверей ее общежития они остановились.

— Зиночка! — сказал он тихо, и ему показалось, что еще ни разу он не был так красноречив, как сейчас.

— Сеня! — отозвалась она.

Они стояли обнявшись. Он сказал, с трудом шевеля губами:

— Так как же, Зина? Билеты достать, что ли, в кино пойдем? Или отдохнешь, а я приду, посижу около тебя?

А она, счастливая оттого, что может сказать эти не похожие на нее и радостные слова, шептала, прижимаясь к нему:

— Как хочешь, Сеня, как хочешь… Делай по-своему, мне все хорошо!

14

В конце декабря Забелин сообщил, что доклад о ходе строительства комбината был заслушан на заседании Государственного Комитета Обороны. Правительство подтверждало, что заводы комбината должны быть пущены в предписанный ранее срок. Правительство одобряет, что комбинат развернул свое производство цемента и серной кислоты, но предупреждает, что впредь затруднения в этой области не будут служить оправданием. Если нужно, правительство отпустит дополнительные фонды на цемент и серную кислоту и выделит эскадрилью военно-транспортных самолетов для переброски этих грузов в Ленинск. Согласие комбината на это предложение должно быть сообщено в Москву в течение двух дней.

Забелин не касался своих старых сомнений, но Сильченко понимал, что он не скрыл их в своем докладе — именно поэтому правительство и выделяло самолеты для переброски недостающей кислоты. Вместе с тем и он и правительство не отвергали начатых в Ленинске экспериментов и предоставляли решать самому Ленинску. Только так следовало понимать новое постановление ГКО.

Сильченко вызвал к себе Караматина и Дебрева и протянул им телеграмму.

— Будем решать вместе, — сказал он. — И, очевидно, решение должно быть окончательным. Возвращаться к этому вопросу правительство больше не станет.

— С цементом дело ясное, — сказал Караматин. — Цемента мало, качество его неважное, но все же он поступает. Думаю, просить самолеты для цемента не следует. А вот кислоты пока нет.

Дебрев подозрительно переводил взгляд с Караматина на Сильченко. Ему казалось, что начальник комбината и руководитель проекта уже сговорились между собой и собираются навязать ему свое мнение — без помощи со стороны не обойтись. Все в нем возмущалось при мысли, что придется просить самолеты. В час, когда еще идет битва у Сталинграда, они не имеют на это права! Кроме того, сам он горячее, чем когда-либо прежде, верил в успех начатого эксперимента. Эта вера не была основана на твердых фактах. Скорее наоборот — факты свидетельствовали, что процесс не ладится. Вчера Дебрев приехал в опытный цех, и Седюк сказал ему с отвращением:

— Снова все к чертовой матери проваливается. Не можем удержать температуру.

Слушая Седюка, Дебрев изучал его лицо. По поведению человека, попавшего в сложный переплет, Дебрев умел почти безошибочно определить, выпутается он или нет. Если человек бесится, неистовствует, ругает себя, это хороший знак, такой человек не помирится со своими неудачами и рана или поздно преодолеет их. Тот же, кто лавировал, защищался, закрывал глаза на неудачи, обычно проваливал порученное ему дело. Седюк с горечью и негодованием рассказывал о своих неудачах, кипел, вспоминая о них, а Дебрев успокаивался. На него произвел впечатление и размах проведенных исследований: казалось, все, что могло влиять на процесс, подвергалось тщательной проверке, темных мест становилось все меньше.

Дебрев понимал, однако, что доводы его, основанные на интуиции и внутренней вере, успеха иметь не будут. Еще Сильченко он сумел бы убедить в своей правоте — того иногда убеждали подобные доказательства. Но Караматин признает только расчёты И факты, эмоции для него — что дробь для слона.

И Дебрев, повернувшись к Караматину, сказал ему с вызовом:

— Отказываться от самолетов рискованно, но я предлагаю пойти на этот риск. Мы не в доме отдыха. Сейчас война, риск в каждом серьезном деле неизбежен. Почему мы должны требовать для себя каких-то особых условий, которых другие лишены? Идет проверка, чего мы сами стоим, — так я расцениваю вопрос, заданный нам правительством.

— Все дело в степени риска, — заметил Караматин.

Дебрев ядовито усмехнулся.

— Если кислоту привезут с материка, риск будет поменьше, тут я тоже с вами согласен, Семен Ильич.

Караматин снял и протер свои роговые очки. Без очков глаза его не казались такими большими и странными, они были просто красные и усталые. Он надел очки и заговорил:

— Напомню, что я с самого начала был против нового метода производства кислоты.

— История вопроса здесь ни к чему, — перебил его Дебрев. — Сейчас надо решить — запрашивать или не запрашивать самолеты.

Караматин улыбнулся и неторопливо закончил:

— В первую минуту я расценил предложение Седюка как настоящую авантюру. Московские эксперты, как вы знаете, были такого же мнения. Должен признаться, что я ошибался. Кислоты, конечно, еще нет, но многие препятствия уже преодолены. На меня очень большое впечатление производят последние работы Седюка по автоматическому регулированию температуры в подогревателе и контактном аппарате: тут, по-видимому, лежит искомое решение вопроса. Немецкие секреты, вероятно, именно в этом — в высокой технической культуре режима окисления. При отказе от самолетов риск, разумеется, остается, но это обоснованный, технический риск, а не авантюра. Присоединяюсь к мнению товарища Дебрева — мы не имеем права просить самолеты.

Дебрев с изумлением спросил:

— Значит, вы теперь за? Вот не догадывался! Теперь слово оставалось за Сильченко. Сильченко тоже повел себя не так, как ждал Дебрев. Он присоединился к мнению своих помощников. Тут же набросали ответ Москве. Комбинат сообщал, что справится собственными силами, и отказывался от предложенной помощи. Но, видимо, решение это далось Сильченко нелегко. Он со вздохом признался, берясь за перо:

— Знаю, что правильно поступаем. Думаю даже, что именно этого от нас и ждут, чтоб мы отказались от самолетов. Но страшно — такую ответственность на себя принимать… Ладно, кончим на этом.

— Постойте, — прервал его Дебрев. Лицо его снова стало мрачно и грубо. — С цементом мы еще не все решили. Хочу вашей санкции, хоть и знаю, что вы не любите перемещений: Ахмуразова — в начальники смены, это ему больше подходит. В нынешних условиях на его теперешнем месте требуется более знающий, умный и дельный инженер.

— Что же, не возражаю, давайте кандидатуру на его место, — согласился Сильченко, подумав.

Дебрев прошел к себе в кабинет и несколько минут думал, никого не принимая и расхаживая по дорожке. Потом он потребовал Янсона. Ему ответили, что Янсон ушел обедать. Дебрев распорядился:

— Вызвать его сейчас же ко мне!

Янсон в это время болтал в столовой со своими обычными соседями по столу — Лешковичем и Седюком. Темой беседы была неизвестная радиограмма, полученная утром Сильченко из Москвы. Янсон утверждал, что телеграмма эта очень важна — Сильченко целый час сидел запершись, затем вызвал Дебрева и Караматина. В телеграмме может быть только одно — строжайшая накачка. Темой накачки, очевидно, является серная кислота и цемент.

— Ручаюсь, что главк выносит Сильченко выговор за плохое состояние дел с этими материалами, — говорил Янсон. — Признавайтесь: о чем вы разговаривали вчера с Дебревым?

— Он интересовался, когда пойдет кислота, — нехотя ответил Седюк.

— Вот видите. У Ахмуразова он спрашивал, будет ли такое время, чтоб печь выдавала цемент в достаточном количестве и хорошего качества, — сам Ахмуразов мне звонил. Потом — его лицо. Я еще не видел у Дебрева такого лица, как после совещания у Сильченко.

— Бешеный? — равнодушно спросил Седюк, мало интересовавшийся болтовней Янсона.

— Хуже. Дьявольски спокойный. Каменная неподвижность. Я вам говорю, это еще страшнее, чем все его крики и ругань. — И, энергично набрасываясь на поданный ему суп, Янсон окончил свои изыскания новым утверждением: — Вечером ждите очередного разгона, на этот раз главную роль будете играть вы с Ахмуразовым.

— Ну, из меня сейчас много не выжмешь, — пробормотал Седюк и поинтересовался: — А как идут дела у Ахмуразова?

— Не идут, а плывут, — поправил его Янсон. — Дела плывут по течению волн. Сегодня поступает хороший известняк — он выдает кое-как хороший цемент. Завтра карьеры отгружают ему навоз со снегом — он снег вычищает, а из навоза пытается сделать конфетку. Ничего у него не выходит и ничего не выйдет. Будет сто лет биться — дела не получится.

Лешкович возмутился:

— Ты забываешь, Ян, что наш цементный цех выдает в два раза больше цемента, чем месяц назад! Выпуск продукции непрерывно растет.

— Ну и что же? — с насмешкой откликнулся Янсон, — Щенок тоже непрерывно растет, но до быка ему не дорасти. В два раза больше! А требуется в пять раз больше. Я тебе скажу вещь, которая тебя потрясет: чтоб наладить в Ленинске производство цемента, нужно предварительно решить квадратуру круга. Что вы так на меня уставились?

— Нет, температура нормальная, — озабоченно сказал Лешкович, дотрагиваясь до лба Янсона.

— Именно, квадратуру круга, — хладнокровно повторил Янсон. — Почему Ахмуразов выдает мало цемента и плохого качества? Потому, что у него сырье плохое. Почему он принимает плохое сырье? Потому, что боится провалить план. А почему ему наваливают плохое сырье? Да потому, что он его принимает! Вот вам круг и замкнулся. А если бы он разок вывалил в отвал всю продукцию карьеров и сорвал бы не только свой, но и их план, они сразу взвыли бы. Настоящего цемента в Ленинске нет и не будет — это мое мнение.

Его разглагольствования были прерваны прибежавшим курьером, передавшим требование Дебрева прибыть немедленно. Янсон встал и с сожалением посмотрел на стол. Он попросил Седюка:

— Михаил Тарасович, задержитесь немного: тут мне принесут второе и компот, вы посмотрите, чтоб уборщица не смела вместе с сором.

У Лешковича от перенапряжения последних дней пропал аппетит, он поковырялся в своем гуляше и спокойно вывалил остатки в тарелку Янсону.

— Ничего страшного, — ответил он на удивленный взгляд Седюка. — Ян обращает на свою еду внимание только в том случае, когда порция меньше положенной. Если у вас останется, тоже валите ему в кучу, он ругаться не будет.

Янсон возвратился минут через двадцать, красный и взволнованный, и, ничего не говоря, принялся за наложенную ему гору гуляша. Лешкович минуты три терпел его молчание, а потом взмолился:

— Не тяни кота за хвост, Ян, выкладывай: что случилось? Наводнение в диспетчерской? Приближается новая пурга? Рассыпалась гора Граничная?

— Ничего особенного, — ответил Янсон, принимаясь за третье. — Верховное начальство снимает Ахмуразова и назначает меня вместо него, Дебрев спрашивал моего согласия. Он требует в этом месяце удвоенное количество цемента, а высококачественного в три раза больше, чем теперь выдается.

Лешкович пронзительно, по-мальчишески, свистнул на всю столовую.

— Ты, конечно, отказался от этого предложения, Ян? — осведомился он коварно. — Ты честно заявил, что наладить производство цемента — это все равно, что решить квадратуру круга? Ты прямо предупредил, что настоящего цемента в Ленинске нет и не будет?

Янсон взглянул на Лешковича с презрительной жалостью.

— Запомни раз и навсегда, Валерьян, — отчеканил он. — Янсон может отказаться от задач глупых и никчемных, но никогда не откажется от задачи трудной. Какой это дурак болтает здесь, что в Ленинске не будет настоящего цемента? Цемент будет — хороший и в требуемом количестве. Вопросы имеются?

15

Дебрев по телефону рассказал Седюку о радиограмме Забелина и о том, какое решение было принято на совещании у Сильченко.

— Караматин теперь за тебя горой! — порадовал он Седюка. — Но скрывать не буду — настроение у всех у нас неважное. Я ночь не спал, все думал о твоей проклятой кислоте. Думаю, остальным тоже было не до сна — представляешь ответственность? Теперь не смей ни на что другое отвлекаться! Назарову я запретил беспокоить тебя даже телефонными звонками. Каждый день докладывай, как идут дела — не слезу с тебя.

Подстегивания Дебрева были излишни. Седюк давно уже ни о чем другом не думал и ни на что другое не отвлекался. Даже посторонние замечали, как сильно он переменился. Он ходил мрачный, не шутил, не смеялся, раздражался по пустякам хуже Киреева. Занятия в учебном комбинате он забросил, рассерженная Караматина вызвала его к телефону, он грубо отрезал, что ему не до уроков, пусть заменят его другим преподавателем. Она заспорила, он бросил трубку. В этот же день он поссорился с ней по-настоящему. Не предупредив, она приехала для объяснений в опытный цех и попала в неудачную минуту, когда опять раскрывали контактный аппарат. Она расчихалась и задохнулась, Киреев в испуге кинулся к ней, увел Лидию Семеновну в свой кабинет, смахнул с дивана все книги, совал ей спирт, разведенный в молоке, — средство это рекомендовалось при отравлении газами. Лидия Семеновна наотрез отказалась от отвратительной смеси, и видом и цветом напоминавшей мыльную эмульсию, и накинулась на Седюка. По ее словам, все было скверно. Мало того, что сам Седюк отказывается от занятий, он еще вгоняет в чахотку ее учеников. Яков вечерами сваливается на кровать, как труп, у него от сернистых газов пошла кровь носом, он потерял аппетит, отвратительно учится. А Най снова впал в уныние и мечтает о тундре. Она хочет знать: кто давал обещание поставить их на хорошую работу? Ведь ничего хуже того, что им досталось, нельзя и придумать.

Если бы этот разговор происходил в обычное время, Седюк дружески успокоил бы Лидию Семеновну, дав ей обещание в ближайший срок, как только процесс наладится, обеспечить нормальные условия работы. Но, измученный и раздраженный неудачами, он резко оборвал ее. У них, в конце концов, не детский сад, максимум, что он может обещать, — те же условия, в каких они сами работают. Караматина так возмутилась, что у нее слезы выступили от негодования. Она ушла, не простившись, и гневно хлопнула дверью. Киреев, умевший грубо обращаться со всеми людьми без различия пола и возраста, после ее ухода заметил Седюку:

— Слушайте, нельзя же так! Вы кричали на нее, как пьяный сапожник.

Седюка уже мучили угрызения совести. Он видел, что Киреев прав, и разозлился на него.

— Вот уж не думал, что вы будете преподавать правила хорошего тона, Сидор Карпович! — возразил он язвительно. — По-моему, вам это не совсем к лицу.

Киреев промолчал и весь день ходил мрачный и неразговорчивый.

Варе тоже доставалось, Седюк ни для кого не делал исключений. Временами ей казалось, что он разлюбил ее — До того он стал невнимателен и нечуток. Он не приходил даже на условленные свидания. Теперь они встречались не каждый день, она снова работала в проектном отделе, а он не выходил из опытного цеха, часто и ночевал там вместе с Киреевым. Варя понимала, что это происходит от его безмерной занятости и сосредоточенности, от постоянных неудач. Они мучили ее не меньше, она хорошо представляла его состояние. Однако ей было нелегко, она часто плакала, оставаясь одна, говорила себе с болью: «Нет, нет, любовь у нас не вышла, скоро это совсем кончится».

Седюк постоянно думал все о том же — во время еды, разговора, при чтении газеты. Он говорил, и слушал, и отвечал на вопросы, ни на секунду не отрываясь от своей внутренней работы. Он как бы раздвоился — внешне жил и действовал, как все другие люди, а в то же время весь был погружен в кипение и смену мыслей и рассуждений. Иногда эта раздвоенность прорывалась вовне, и тогда ее замечали другие. Телехов показал ему в газете портреты генералов, получивших новые воинские звания. Седюк рассеянно посмотрел на лица и ордена и увидел в них свой контактный аппарат: сквозь колбаски катализатора быстро просасывался газ, он как будто видел потоки газа, физически ощущал колебания его концентрации.

— Автоматика ничего не даст, она слишком запаздывает, — сообщил он Телехову, возвращая газету.

— О чем вы говорите? — удивился Телехов. — При чем здесь автоматика?

Седюк стал извиняться.

Это было в то время, когда уже прошло первое увлечение придуманным им автоматическим регулированием температуры в подогревателе. Так было каждый раз — он придумывал что-нибудь новое и, увлеченный, окрыляясь, готов был видеть в этом новом то самое решение проблемы, какого искал. Проходил день, другой — оказывалось, что новое решение не годится. Отчаявшись, Седюк отбрасывал его, и ему снова казалось, будто ничего не сделано и все по-старому темно. Он был несправедлив к себе, не замечал в своих поисках того, что видели Караматин и Дебрев. Он помнил только о неудачах и промахах, он продирался сквозь колючие кусты неполадок и не понимал, что каждая отброшенная им мысль сокращала круг поисков, а каждая принятая, не давая полного решения, означала шаг вперед. Он еще не понимал самого главного: не существовало той особенной, ослепительной мысли, того таинственного «секрета», какие он искал. Настоящее решение было в длинной цепи мыслей, и почти все звенья цепи были уже собраны и проверены. И последнее, завершающее звено, последняя, все связывающая воедино мысль уже росла, зрела, поднималась в нем.

Как одержимый, он думал все об одном и даже во сне то спорил с Киреевым, то открывал и закрывал контактный аппарат. В одном из таких видений, продолжавших его дневную жизнь, явилась и последняя, необходимая мысль. Он увидел свой цех, но преображенный и нарядный — контактный аппарат блестел лаком, на полу лежали резиновые дорожки, стены были выложены кафельной плиткой. И самое главное — процесс шел ровно, сернистый газ полностью окислялся, температура держалась ровная, кислота в баках прибывала. «Черт возьми, да это же так просто! Почему же я так долго мучился?»— воскликнул он, удивленный и обрадованный. С минуту перед ним еще стояли тускнеющие картины, а потом он кинулся к пиджаку, висевшему на спинке стула, вытащил карандаш и, нащупав спичечный коробок, записал на нем название аппарата, который нужно будет поставить в линию, и тотчас спокойно и крепко уснул. Утром он проснулся, помня только, что была какая-то очень интересная мысль, и в отчаянии смотрел на спичечный коробок: на нем было нацарапано слово, которое он не мог разобрать. Он побежал не в опытный цех, а к Варе. Она вздрогнула и побледнела, завидев его, от волнения не могла сразу заговорить.

— Варенька, вот смотри, «газ…» это видно отчетливо, а что дальше? Блеснула мысль, я торопился, чтобы не забыть, мне очень хотелось спать, а теперь ничего не пойму. — Он сказал нетерпеливо: — О чем ты думаешь, Варя? Что ты молчишь?

— Не сердись, — кротко сказала Варя, — дай мне коробок. — Она внимательно изучала его каракули. — Знаешь, две буквы я вижу отчетливо: сразу после «газ» буква «г», а еще «д». Остальное непонятно.

— Просто забавно, — заговорил он с досадой. — Ночью все так было четко и ясно… Ладно, Варя, давай коробок и лучше скажи, как ты себя чувствуешь.

Он спросил об этом, чтобы перевести разговор на другую тему, а ее больно уколол его равнодушный, торопливый вопрос.

— А разве тебя интересует это? — сказала она с упреком… — Ты даже не пришел проводить меня домой, а ведь я звонила тебе, что задержусь… Спасибо, я дошла благополучно.

Он покраснел. Упрек был справедлив. Вчера задула пурга и мела всю ночь. Еще не было случая, чтобы в непогоду он не провожал Варю домой, а вчера не сумел оторваться от работы: ему казалось, что он напал на след. Он пробормотал, что был очень занят, потом, взглянув ей прямо в глаза, сказал с раскаянием:

— Прости, Варя, я просто свинья. И уже не в первый раз, сам замечаю.

Но ей не надо было извинений. Оттого, что он покраснел и смешался, она все готова была ему простить. Она тут же рассердилась на свою черствость: ведь он бесконечно измучен и занят, ему сейчас не до нее, это надо понимать, а она злится на пустяки.

— Все-таки странно: что бы тут могло быть? — проговорил Седюк, возвращаясь к своему коробку.

Его не оставляла мысль, что в непонятной записи кроется что-то важное. Киреев вначале заинтересовался, но, не расшифровав закорючек, закричал: «Что вы лезете со своими дурацкими снами? Технология — это не сонник по Мартыну Задеке!» Седюк обещал себе больше не возвращаться к проклятому бреду, но вечером, идя домой, снова стал думать о нем рассеянно и мельком. И вдруг та же картина встала перед ним, живая и ясная: и баки, и трубопроводы, и слово «газгольдер», нацарапанное на коробке. Перед глазами возникли уже не туманные картины полусна, а логичные, убедительные схемы. Взволнованный, он снова кинулся к Варе.

— Смотри, как все это просто! — торжествующе сказал он. — Мы возьмем средний по крепости газ. Если газ пойдет крепче, мы его разбавим воздухом. А излишки крепкого газа в последней стадии конвертирования мы соберем и сожмем в газгольдерах. Варенька, ты понимаешь меня? В начале конвертирования газ идет очень бедный, мы его будем усиливать запасами из газгольдеров и доводить этими добавками до средней концентрации. Конечно, колебания концентрации будут, но маленькие, много меньше, чем сейчас, а это значит, что автоматика справится и сумеет удержать температуру. Варенька моя, конец нашим мучениям!

Он готов был при всех обнять и поцеловать ее. Обрадованная и воодушевленная, как и он, Варя принялась за расчеты. Получилось, что для большого завода понадобится два-три бака общим объемом в триста кубометров. Это даст возможность держать нужное количество крепкого сернистого газа, сжатого до десяти атмосфер. И сернокислотный цех сможет работать около пяти часов.

— Этого вполне достаточно, — сказал Седюк. — Пока один газгольдер опорожняется, второй наполняется — конвертеры всегда работают вразнобой, один начинает продувку, а другой ее заканчивает. Немедленно нужен опытный газгольдер, надо скорее все проверить!

Работа на сернокислотной установке снова закипела, новая схема получилась довольно сложной, но вполне жизнеспособной. Седюк работал с увлечением и страстью, каких еще не знал. Он сердился на неудачи, называл себя бездарным олухом, но самое главное было ясно — они шли по верному пути. И Седюка поражало, что все ранее хаотично разбросанное и разобщенное вдруг объединилось, вытянулось в линию, заняло определенное и четкое место в стройном процессе. За долгие недели наладки он и Киреев хватались то за одну мысль, то за другую, испытывали их, отбрасывали, забывали все, что не шло немедленно в дело, казалось ненужным хламом, пустой тратой времени. А сейчас все пригодилось. Они вспоминали старые неудачи и видели в них успех, это были важные вехи в поисках разумной схемы. «Черт возьми, кто бы мог думать, что все это так ловко выстроится!» —: с уважением сказал Седюк о недавних провалах.

Караматин, приехавший вместе с Телеховым, более проницательно оценил проделанный труд. Он повторил, обобщив, уже высказанную на совещании у Сильченко мысль.

— Вы думаете, главное у вас — газгольдер? — спокойно заметил Караматин. — Это заблуждение! Главное в том, что вы уже нашли раньше, — автоматическое регулирование температуры. С той минуты, как вы заговорили об автоматическом регулировании температуры в контактном аппарате, я поверил в новый метод производства кислоты, как проектировщик. Скажу вам больше: если мы по-прежнему будем плодить заводы без утилизации отбросных газов, нам это сейчас уже не простится, это будет уже отсталость, а не необходимость, вредная, недопустимая отсталость. Нельзя, чтобы сотни металлургических заводов отравляли землю, губили растения и людей отбросными газами.

16

А на следующий день на Седюка хлынули тысячи дел, все, что он успел запустить, от чего отмахивался в эти трудные недели. Искусственная отрешенность от остального мира вдруг исчезла. «Вот это да!» — озадаченно возгласил Киреев, бросив взгляд на кучу бумаг, принесенную курьером. Седюка требовали к начальнику комбината, к главному инженеру, на промплощадку, на энергоплощадку, на заседание технического совета, на БРИЗ, в техснаб, в техбиблиотеку. Среди официальных бумаг со штампами и печатями попадались личные записки — от Назарова, от Караматиной, от Лесина.

— Плюньте на все это, — решительно посоветовал Киреев. — Во все места все одно не поспеть.

Но Седюк уже вновь ощущал прочность нитей, соединявших его с другими людьми. Это была не формальная связь, а душевная привязанность, искренняя заинтересованность в делах тех, кто нуждался в нем. Он возразил:

— Нет, это не пойдет, придется сполна расплачиваться за безделье. Что у нас на установке? Отработка параметров процесса? Боюсь, придется вам полностью взвалить эту задачу на себя, я буду только наведываться.

Он появился в своем кабинете на промплощадке, словно человек, приехавший из командировки. Катя Дубинина растерялась от неожиданности. Назаров хлопал его по плечу и на радостях крепко обнял. Даже чопорный Лесин растрогался, пожимая ему руку. И, как человека, приехавшего издалека, его водили по всем участкам и, перебивая один другого, показывали достижения. Седюк поразился тому, как значительно все изменилось на строительстве. Завод, так хорошо известный ему по чертежам, незнакомо вставал из полярной темноты оледеневшими стенами, гигантской трубой, тянулся стометровыми цехами, звенел уже ходившими мостовыми кранами.

Этот первый день «выхода в мир» прошел в бегах — Седюк старался поспеть во все места, куда его требовали. Он встретился с Сильченко и Дебревым, посетил проектный отдел, заехал к Лешковичу — узнать, как с газгольдерами для сернокислотного цеха. Вечером, после трехнедельного перерыва, он появился на курсах. Встречи с Караматиной он ждал с опаской. В кармане у него лежала ее записка, всего лишь одна, но жестокая фраза: «Вы плохой друг». В учительской было много народу, Седюк со всеми здоровался. Караматина холодно кивнула ему головой. Когда преподаватели разошлись по классам и они остались одни, Седюк приступил к объяснению.

— Выкладывайте, что наболело, Лидия Семеновна, — предложил он весело. — Нечуткий человек, грубиян, скандалист… еще что подобрать?

— Того, что вы назвали, вполне достаточно, — отозвалась она спокойно. — Впрочем, я уже написала вам, что думаю о вас.

Это было сказано так серьезно, что он решил оправдываться по-серьезному. Нет, не надо думать о нем так плохо, он вовсе не такой скверный, каким кажется, просто он был невероятно, немыслимо перегружен. У него не ладилось дело, не только она, но и все в мире было ему в тот момент безразлично, пусть хоть все провалится пропадом — так он тогда рассуждал.

Она прервала его:

— Вот это и есть плохой друг. Вы хороши пока вам хорошо, а чуть стало плохо — пусть все проваливается пропадом.

— Ах, да не поймете вы этого! — пробормотал он с досадой.

— Да, конечно, где же мне понять? — возразила она с горечью. — Вам ведь одному свойственно испытывать неудачи и мучиться ими, а друзья ваши существуют только для того, чтобы проводить с ними веселые минуты. А мне, может, в тысячу раз дороже было бы узнать о ваших затруднениях, чем болтать о пустяках, как мы обычно делаем.

— Зачем такие преувеличения? — защищался он. — Неужели все наши разговоры только о пустяках?

— Да, о пустяках, — повторила она. — Вы не лучше Зеленского и Янсона с их нудными комплиментами и остротами.

— Ну, это вы не докажете, — возразил он.

— Докажу, потому что это правда. Помните нашу первую встречу. Я так обрадовалась вам — старый хороший знакомый приехал в эту глушь… Вы сами как-то тогда сказали — будем настоящими друзьями.

Не поймите меня превратно, но ведь я знала вас девчонкой. Сейчас я понимаю, что это обычное преувеличение — друг детства кажется другом навсегда. Но и тогда я заметила, что вы помрачнели, когда я спросила о вашей жене. Много позже, от Валентина Павловича, я узнала, в чем дело: Мария пропала, все это болело, лишний раз бередить раны не хотелось. Но и не зная ничего, разве я поступила не так, как поступает друг? Я видела, что вам почему-то неприятны воспоминания о старом, и не лезла больше с вопросами, даже не упоминала никогда о том, что мы в прошлом были знакомы. А как хотелось: мне-то ведь воспоминания эти были милы и радостны!

— Я тогда же оценил вашу чуткость, — проговорил он виновато.

— Оценили и ничем на нее не ответили, — сказала она холодно. — Вам была удобна моя чуткость, вас самого она ведь ни к чему не обязывала. Потом вы влюбились в Варю Кольцову, весь Ленинск говорил о ваших встречах. Нет, я не требую, чтоб вы изливались передо мною, но знать, что знают другие, я могла. Вы же скрывали от меня то, чего от других не скрывали. Я не ропщу, а устанавливаю факт — с настоящими друзьями так не поступают. И, наконец, наша ссора. Неужели вы думаете, что я рассердилась на грубость? Боже мой, я живу не в оранжерее, наши рабочие, даже ученики мои, и не так изъясняются, я не собираюсь по этому поводу впадать в истерику. Не могу сказать, чтоб мне это нравилось, но страдать я не буду. Меня возмутила не форма, а содержание. «У нас свои дела, свои трудности, вас они не касаются, не лезьте со своими пустяками», — вот что означала ваша отповедь. Удивительно хороший метод для обращения с истинными друзьями!

Он проговорил, не глядя на нее:

— Чертовски трудно разговаривать с умными женщинами: всегда оказываешься кругом виноватым.

— Да, конечно, вы предпочли бы, чтобы мы были поглупее, — возразила она безжалостно. — Можно было бы хамить вволю и сохранять при этом благородный вид. Это ваш идеал — глуповатая, все покорно принимающая женщина. Нашим, женским идеалом это не будет, придется уж вам с этой неудачей примириться.

Седюк внутренне поеживался. Он не ожидал такой обдуманной проборки. Теперь он знал свою ошибку — Караматина была много взрослее, чем ему представлялось. Он видел в ней энергичную, своенравную девушку, увлеченную своей «взрослой» работой и действием своей удивительной красоты на окружающих. А это была серьезная, умная, требовательная к себе и другим женщина. Он проговорил искренне и горячо, впервые назвав ее дружески по имени:

— Слушайте, Лида, глупо оправдываться, когда виноват. Но только поверьте мне: честное слово, я вам подлинный друг!

— Не знаю! — ответила она с волнением. — Ничего сейчас не знаю!

Звонок прервал эту беседу. В комнату входила преподаватели. Седюк стал прощаться.

— Это правда, — сказал он настойчиво, задерживая ее руку.

— Не опаздывайте больше на занятия, — с грустью ответила она. — Вы очень отстали по программе.

17

В эту зиму каждый день был отмечен радостными событиями — наши армии наступали, отвоевывая обратно края, области и города. С общими радостями переплетались личные — люди узнавали о родных, друзьях и знакомых. Погода стояла хорошая, самолеты часто ходили, почта прибывала исправно. Если осень и начало зимы Ленинск жил словно на острове и люди месяцами не получали сообщений из дому, то теперь все носились с письмами. И отношение к письмам изменилось: прежде люди хранили свое личное про себя и не лезли в личные дела других, сейчас все выносилось на общий суд, всякое известие оттуда, «с материка», казалось захватывающе интересным.

— Ну, что там, что? Как живут? Как здоровье? Хватает продуктов? Как работа? Немцы не наседают? — жадно допрашивали очередного счастливчика, с гордостью показывающего писульку из дома. И тот громко и торжественно читал собравшейся около него кучке, как живется его старикам, какая стоит погода, кто здоров, а кто болен, какие цены на базаре и сколько уродило на огороде.

Смятое, изорванное неловким военным цензором письмо ворвалось и в жизнь Газарина и внесло в нее восторг и смятение, чувство неожиданного счастья и непоправимой беды. Газарин побледнел, увидев на конверте почерк жены. Лиза писала, что с трудом отыскала его, все знакомые разъехались, переменили адреса, и ее письма к ним возвращались обратно. Она рассказала, как умер Коля, как сама она, дотащив Сонечку до военного госпиталя, свалилась у ворот, как их, почти умирающих, эвакуировали самолетом из Ленинграда. Сейчас она работает в совхозе под Орском, приходится трудно, но ничего, главное — не голодно и девочка здорова. Вчера у нее была самая большая радость за весь этот страшный год: знакомый, которого она разыскала, прислал ей новый адрес Газарина. «Володенька! — писала она. — Я так счастлива, что ты отыскался и жив. Мне кажется, большего мне нечего желать в жизни!»

Газарин обезумел от радости. Он кинулся с почты в опытный цех, к Ирине. По дороге встречались знакомые, он каждому показывал письмо и мчался дальше. Ирина побледнела и широко открыла глаза, когда он влетел в лабораторию. Он кричал, шумно торжествовал, ничего не желая знать, кроме своего счастья. Ирина слишком любила его, чтобы в эту минуту думать о себе, — она обняла, поцеловала его, улыбалась ему.

— Ирочка! — твердил он, сжимая ее руки. — Нет, ты понимаешь, ведь я не мог даже подумать, что они живы, не смел, пойми, а они выжили, ждут меня, ждут!

И она отвечала радостно и нежно, гладя его по голове:

— Я понимаю, Володя, все понимаю. Это такое удивительное счастье! — Она говорила правду: в эту минуту радость за его счастье была сильнее, много сильнее, чем глухо поднимавшееся горе.

А потом Газарина стали рвать на части — его вызывали со всего Ленинска к телефону, чтобы поздравить. В опытный цех примчались Федотов и Телехов, знакомые энергетики и строители. Газарин жал руки, отвечал на объятия. Обрадованный Федотов говорил ему с сокрушением:

— Володя, прости, что так тебя измучил. Все мог предвидеть, но не это. Карточки эти хлебные смутили меня — ведь на столе их оставила! Да и не я один, все в голос твердили: «Семь дней не возвращалась домой? Умерла, сомнений быть не может!» Уверен был в гибели, только потому и сказал, прости…

— Неужели я не понимаю, Василий? — отвечал Газарин. — И я бы на твоем месте ничего не скрыл.

Потом Газарин с тяжелым недоумением и тревогой вдруг подумал: «А как же Ирина? Что теперь будет с Ириной?» Ирины в комнате не было, она ушла, когда появились Федотов и Телехов, ей трудно было сидеть и принимать участие в общем торжестве. Она позвонила Варе, что хочет ее видеть, и убежала домой. Газарин сидел как на иголках, ему хотелось поскорее отыскать Ирину. Он торопливо накинул на себя пальто, но тут зазвонил телефон — начальник комбината срочно вызывал к себе: важная телеграмма из Москвы. Главк сообщал, что исследования Газарина по электрическому обогащению углей возбудили большой интерес в Наркомате угольной промышленности, для продолжения этой работы под Москвой создается новая лаборатория, и Газарин назначается ее руководителем. В той же телеграмме говорилось, что просьба проектировщика, профессора Телехова, удовлетворена — он откомандирован в Сталинград на восстановление металлургического завода качественных сталей.

Веселый, помолодевший Телехов, пришедший вместе с Гагариным в управление, не мог усидеть на месте. Он вскакивал с дивана, кидался навстречу входившим знакомым, с возмущением крикнул Га-зарину:

— Да что с вами, Владимир Леонардович? Столько радостей, а вас словно пришибло…

Газарин признался смущенно:

— Растерялся. Все так сразу изменилось… И радуюсь, и тревожусь: как все теперь будет?

— Об одном надо тревожиться, будут или не будут на этой неделе самолеты, — сказал Телехов. — У меня одно желание: вон из этого полярного мрака, навстречу солнцу…

Но Газарин думал о другом. Втайне он хотел, чтоб самолетов не было подольше. Мысли его возвращались к Ирине. Он был виновен перед нею. Она сейчас где-то мучилась, а он не мог ей помочь. Зачем ему сидеть здесь, ждать каких-то самолетов — ему нужно идти к Ирине, говорить с ней.

А Ирина в это время горько рыдала на своей кровати. Возле нее сидела Варя и гладила ее волосы.

— Нет, Варенька, нет, не утешай меня! — говорила Ирина, отталкивая руку Вари. — Дай мне наплакаться!

Варя исчерпала уже все слова утешения. Слишком долго Ирина улыбалась и радовалась тому, что теперь разбивало ее жизнь. Ей надо было излить свое горе. И Варя сказала:

— Ирина, нельзя же так! У друга твоего счастье, порадуйся за него. Два человека, о которых думали, что они умерли страшной смертью, оказались живы — как можно плакать об этом?

Эти суровые слова заставили Ирину поднять заплаканное, распухшее лицо.

— Нет, Варенька, нет, я плачу не об этом! — заговорила она торопливо. — Я от всей души поздравила его, я рада, что он нашел семью. Искренне, Варенька, искренне, он сам это понял, он так благодарно меня поцеловал. Помнишь, я тебе говорила — слова ему не скажу, если он уйдет к жене. Это правда, Варя, я его не упрекну, пусть уходит, пусть будет счастлив, я рада его счастью. И я ему скажу на прощание, только одно скажу: «Спасибо, Володя, что ты был в моей жизни», — больше я ничего не сумею сказать!

Она помолчала, тщетно пытаясь справиться с хлынувшими опять слезами.

— Я о себе плачу, Варя, — прошептала Ирина. — Знаешь, есть разные люди, я присматривалась и видела — все хотят счастья, но хотят по-разному. Одни работают, пишут милым письма, терпеливо ждут их возвращения, и жизнь их наполнена. А я всегда мечтала о своем особом, спокойном счастье, о таком муже, как мой Володя, — умном, талантливом, о детях, хороших, похожих на отца… Я не жила — ждала жизни. Думала — вот завтра, завтра придет мое счастье. И ничего мне не помогло, взяли и отняли все! Не будет у меня больше счастья, знаю, не будет! Я тебе не говорила, Варя, я беременна.

Варя, потрясенная, молчала. Ирина, наплакавшись, подняла голову. Варя спросила, страшась ответа:

— А он знает, Ирина?

Ирина, всхлипывая, долго не отвечала, потом проговорила:

— Нет, не знает, не успела сказать.

— Но ты скажешь? Все скажешь, конечно? — допытывалась Варя, даже не думая о том, что причиняет своими вопросами боль подруге.

— Ничего не скажу, — ответила Ирина. — Знаешь, я вот плакала и думала только об этом: сказать или не сказать? И решила: говорить нельзя. Ты понимаешь, Варя, он сейчас счастливый, семья отыскалась, зачем я буду отравлять ему счастье? Если бы ты видела, как он сегодня радовался… Я еще думала так: ничего я этим уже не исправлю, к семье он возвратится, я сама не хочу отнимать его у жены и ребенка. Они столько перенесли, я понимаю. А если я ему скажу, ведь он не сможет спокойно работать. На днях он получил письмо из Москвы — отзывы экспертов блестящие, Володя показывал их с такой гордостью. Он мечтает переехать в Москву, поставить там исследования на широкую ногу. Зачем я буду мешать ему? Если хочешь знать, так я больше всего горжусь, что помогала ему в работе, — он в отчете называет мою фамилию. Я рассуждаю так: все мы должны сейчас чем-нибудь жертвовать… вот это и будет моей жертвой. Я не хочу мешать ему работать… Ведь верно же, Варя?

Но Варя не была так рассудительна. Она с острой болью и недоумением чувствовала, что никогда не будет такой благородной. Тысячи мыслей подняли в ней слова Ирины, все смешалось и перепуталось, казалось неожиданным и незнакомым. Варя давно уже знала, что первое впечатление обмануло ее, Ирина была много лучше, чем думала Варя вначале. И любовь призвала к жизни все хорошее, великодушное, что было в ее характере. А у нее, у Вари, любовь рождала мелкие, самолюбивые чувства. У них обеих жизнь запутана и непонятна, завтра Варю ждет, наверное, такой же удар, что обрушился сегодня на Ирину. И Варя не находила в себе ни ясного ума, ни доброты Ирины. Нет, она не сумеет так, по-любящему, отказаться от любимого, она пойдет на все, ни перед чем не остановится, чтобы удержать его, если он станет уходить. И Варя проговорила с глубоким отчаянием:

— Правда, Ирина, все правда! Только я бы так не могла… Неужели ты будешь растить ребенка и не скажешь ему об отце? Неужели отец не узнает, что у него есть ребенок?

— Почему? — сказала Ирина. — Я много буду рассказывать ребенку об отце, пусть и он гордится им. Только я скажу ему, что отец погиб на фронте — сейчас у многих так. А Володе я все открою, все, но не сейчас, потом, когда кончится война, не скоро. И я покажу ему ребенка, чтобы он порадовался на него, только не говорил, что отец, а так… знакомый… И разве я одна такая? — говорила она горько. — Сколько еще будет одиноких матерей! Война, Варя… Почему я должна быть счастливее других? Только потому, что мне больше хотелось счастья? Ах, все, все хотят счастья… Война всех сделала несчастными — одних на короткий срок, других на всю жизнь. От войны никто не выигрывает, я тоже не выиграла. Ты это понимаешь, Варя? Многие будут еще несчастнее, чем я, — у меня останется мой ребенок…

В комнату, не постучав, вошел встревоженный Газарин. Ирина поднялась ему навстречу, он крепко обнял ее, не обращая внимания на Варю и, видимо, даже не сознавая, что она тут. Ирина глухо зарыдала, обхватив руками его плечи.

— Не надо, не надо! — бормотал Газарин, чуть не плача сам и гладя ее волосы.

— Владимир Леонардович, я только недавно узнала о вашей семье, — проговорила Варя. — Поздравляю вас от всей души.

— Да, да, спасибо! — торопливо говорил Газарин, улыбаясь детски счастливой улыбкой и тут же с тревогой обращая лицо к Ирине. — Много перенесли, очень много, нам такого и не снилось в нашем далеке.

— Главное, что остались живы, — сказала Ирина, вытирая слезы. — Живы и ждут тебя, Володя. Страдания забываются, а впереди будет только хорошее.

Варя кусала губы, чтобы не плакать. Она не могла смотреть на Газарина. Огромный, широкоплечий, он был жалок и растерян сейчас, в своем одновременном счастье и горе. Он то улыбался, то хмурился. Смятение, радость и уныние пробегали по его лицу, как тени облаков.

— Я уезжаю, Ирина, завтра или послезавтра лечу, — сказал он вдруг.

— Так скоро? — вскрикнула Ирина, побледнев. Она схватилась рукой за сердце.

Варя и Газарин поспешили к ней, но она отстранила их обоих. Она говорила с лихорадочной быстротой, умоляюще и горячо:

— Я понимаю, Володя, поезжай, но почему так скоро? Ведь навсегда, пойми… Разве через неделю нельзя? Напиши пока письмо, пусть ждут, ведь ты приедешь, все равно приедешь… А я совсем ведь с тобой, совсем!

— Меня вызывают в Москву, — виновато ответил Газарин. — Новую лабораторию организовывать, ту, о которой я писал в докладной записке. — Он помолчал и сказал мрачно: — Не поеду я. Не могу так уезжать… Потом как-нибудь, не сейчас.

Молчаливые, горькие слезы полились из глаз Ирины, она вытирала их, глотала, стараясь скрыть. Варя встала и накинула пальто.

— Вы оставайтесь, — сказала она взволнованно. — Извините меня, очень срочное задание, я, вероятно, всю ночь буду работать.

Газарин удержал Варю и посадил на стул. Он положил руку на плечо плачущей Ирины.

— Пойдем ко мне, — попросил он. — Нам нужно поговорить, Ирина, пойдем, умоляю!

Она одевалась медленно и устало, он помогал, но руки его дрожали. Известие об отъезде совсем доконало Ирину. Выходя, она взглянула на Варю долгим, полным отчаяния взглядом, протянула ей руку, словно уходила навсегда.

Варя закрыла за ними дверь, села у стола и зарыдала. Она плакала об Ирине, о себе, о жене Га-зарина — обо всех любящих и страдающих на земле.

18

Через три дня, в первую летную погоду, Газарин с Телеховым уезжали из Ленинска. К проектному отделу подошел маленький, давно отслуживший свой срок автобус. В нем разместились отъезжающие и друзья. Телехов с таким оживлением и веселостью беседовал о заводе, куда ехал, словно завод уже освободили.

— Я приеду как раз вовремя, — говорил он уверенно. Он делился своими планами. Завод нужно не только восстановить, но и модернизировать — многие агрегаты уже устарели, буду внедрять на нем электрометаллургию. Конечно, против этого восстанут, пустятся доказывать, что сейчас не время, война — он готов спорить и драться со всеми, но свое отстоит.

А Варя тихо спрашивала Ирину:

— Ты и сегодня ничего не рассказала? Та отвечала тоже тихо:

— Нет, Варенька. Но знаешь, было трудно — столько раз хотелось признаться, а в ту ночь просто не знаю, как вытерпела. Он просил прощения, а чем он виноват? Знаешь, что он мне сказал? «Половину сердца оставляю тут». — Она прибавила скорбно, еле сдерживая слезы: — Я ему верю, Варенька, он говорит правду. И мне хорошо — его любовь всегда будет со мною.

На аэродроме — замерзшей расчищенной реке — уже стоял готовый к отлету красный самолет. Сперва были погружены чемоданы, потом в кабину вошли пассажиры. Телехов, несмотря на холод, сорвал шапку и махал ею в воздухе и так, с непокрытой головой, выпрямившись, бодрый, вошел вовнутрь. Га-зарин, сутулый и молчаливый, задержался на лестнице и глядел на Ирину с грустью и нежностью — нелегко уезжать человеку, оставляющему половину своего сердца.

— Прощайте! — крикнул он всем. — До встречи в Москве, товарищи!

В автобусе, на обратном пути, Ирина положила голову на плечо Вари.

— Я посплю, Варя, — сказала она устало. — Я так измучилась за эти дни…

Она тотчас же уснула. И хотя старенький автобус раскачивался и подпрыгивал, она не проснулась до самого Ленинска. Седюк молча сидел напротив них. Только в Ленинске, перед самой остановкой автобуса, он шепотом сказал:

— Крепко ее скрутило, Варя, — даже не шелохнулась.

— Думаешь, это легко — прощаться с любовью? — тихо ответила Варя и, не удержавшись, горько добавила: — Вот скоро и ты получишь письмо и оставишь меня одну. И я, как Ирина, ночь напролет буду думать и мучиться, а днем засыпать на часок где придется.

Он ничего не ответил. У него сжалось сердце. Он желал сведений о жене и страшился их. Он знал уже: что бы ни случилось, с Варей он не расстанется.

Выйдя из автобуса, Седюк направился к себе на промплощадку — Назаров просил приехать подписать кое-какие бумаги.

— Вам письмо, Михаил Тарасович, — сказала Катюша, протягивая грязный конверт.

Он тут же разорвал его. Письмо было от Бориса Бакланова, его прежнего сослуживца, сейчас воевавшего на юге.

«Дорогой, Миша! — писал Борис. — Строчу тебе прямо в степи, в кабине машины, — наступаем на Сальск. Узнал кое-что о Марии, но только рука не поднимается писать. В Минеральных Водах я встретил Барагина — помнишь, наш ростовский приятель, бывший оперный артист? Из Ростова он бежал, но вырваться к нам не сумел. Так он говорит, что Мария стала любовницей подполковника танковых войск Эрнста Шлютте и всюду таскается с ним. Были они и в Минеральных Водах — танковая часть Шлютте стояла там недели две. Барагин встретил ее на улице, и, конечно, высказал все, что о ней думал. Она спокойно ответила: „Вы затеваете свои войны, а я из-за вас страдать должна?“ Старик спустя три месяца после этого разговора весь трясся, вспоминая. Одно тебе скажу, Миша: Мария твоя — грязная сука, ничего больше. Ты помнишь, я всегда удивлялся, что вас свело вместе, — слишком уж вы непохожие люди. Твое последнее письмо о пуске опытного завода я получил и читал своим товарищам, как ты описываешь пургу, и полярную ночь, и всякие работы. Ну, пока всего, не сердись на меня за горькое сообщение. Пиши на ту же полевую почту.

Борис»

Седюк положил письмо на колени и несколько минут думал, не входя в свой кабинет, потом снова перечитал его от начала до конца. Какое странное совпадение! Только что Варя говорила о письме. И вот оно! Им вдруг овладели оцепенение и усталость. Он сидел, ничего не говоря и ни о чем не думая. Катюша со страхом и сочувствием смотрела на его каменное лицо. Она знала, что семья Седюка затерялась где-то в эвакуации, и догадывалась, что в письме были нерадостные известия.

— Что с вами, Михаил Тарасович? — не выдержала она. — Не дай бог, не случилось ли чего с женой? Жива она?

Он ответил равнодушно:

— О жене, Катюша. Умерла.

Седюк понимал, что сидеть в приемной, уставясь глазами в пол, не годится. Он вошел в кабинет и сел за стол. На столе лежали бумаги, их нужно было прочесть и подписать. Он отодвинул их в сторону. Две бумажки полетели на пол, он их не поднял, положил голову на руки, глядел в заплывшее льдом окошко, вспоминал.

— Вот все и кончилось, — сказал он вдруг громко.

В кабинет вбежала встревоженная Катюша.

— Михаил Тарасович, звонит сам Сильченко, возьмите, пожалуйста, трубочку.

Он сказал, не поворачивая головы:

— Сообщите, что меня нет, Катя!

— Я уже сказала, что вы тут! — жалобно воскликнула она. — Мне очень неудобно, прошу вас, возьмите трубочку!

Она сама сняла трубку и поднесла к его руке. Он молча приложил ее к уху и только потом вспомнил, что нужно сказать «слушаю». Голос начальника комбината был необычен — тороплив и оживлен.

— Высылаю за вами машину, — сказал Сильченко. — Немедленно приезжайте. Прибыло интересное сообщение.

Машина пришла через десять минут, и за это время Седюк успел забыть, что его вызывают. Катюша, страдая за него, потянула его за рукав.

— Михаил Тарасович, пожалуйста, — шепнула она. — Вас ждут.

Седюк молча оделся. Приехав, он, не снимая пальто, прошел мимо изумленного Григорьева прямо к Сильченко. Тот встал ему навстречу, крепко схватил за руку и стал трясти. Седюк, едва заметив торжественность встречи, вяло опустился в предложенное ему кресло. Сильченко схватил со стола тоненькую папку и протянул ее Седюку.

— Вот, получайте! — воскликнул он. — Немецкая технология, та самая, которой мы допытывались.

Седюк перелистал аккуратно прошитые и пронумерованные страницы — выдержки из статей, соображения специалистов, описания аппаратуры. Так вот он в чем заключался, этот таинственный немецкий секрет, — в том, что никаких секретов не было. Немцы, столкнувшись со всеми трудностями, над которыми бился и он, отказались от чистого процесса на бедных конвертерных газах, как от неосуществимого. Они добавляют в конвертерные газы богатый сернистый газ, получаемый от сжигания кусковой серы, специально выстроили для этого сероплавильное отделение. Только две трети кислоты идут за счет использования конвертерных отходов, остальное — сера, та же сера, что и на старых сернокислотных заводах, ничего принципиально нового.

— Что с вами случилось, товарищ Седюк? — вдруг спросил Сильченко. — Мне кажется, вы чем-то расстроены.

Седюк поднял голову. Сильченко смотрел на него ласковым, проницательным взглядом. Седюк хотел сказать напрямик: «Да вот, получил письмо, жена изменила — и мне и родине». Но вместо этого он вынул письмо и молча протянул его Сильченко. Тот читал, нахмурясь.

— Понимаю ваше состояние, — сказал Сильченко, помолчав. Он в волнении прошелся по кабинету и остановился на своем любимом месте у окна. — Война раскрывает души. Только в трудную минуту познается, каков человек. Мне кажется, судя по тому, как вы мне рассказали при первой встрече, вас мало что связывало с женой. Лучше сразу рвать фальшивые связи, чем тянуть их всю жизнь.

— Теперь уж, конечно… — ответил Седюк и встал. — Разрешите идти, товарищ полковник?

— Идите, — сказал Сильченко. — Материалы для подробного ознакомления я пришлю вам завтра — их хотел посмотреть Дебрев.

Он проводил Седюка до двери и дружески повторил, положив руку на плечо:

— Возьмите себя в руки…

Дебрев явился к Сильченко через несколько минут и застал начальника комбината в глубоком раздумье. Дебрев схватил папку и жадно пробежал ее. Он захохотал и, ликуя, стукнул кулаком по столу.

— Знаете, что во всем этом самое удачное? — заявил он, шумно торжествуя. — То, что мы слишком поздно узнали обо всех этих немецких тайнах. Да, да, не смотрите на меня так удивленно! Представьте только, что папочка эта пришла бы к нам месяца два назад. Ведь мы сразу потребовали бы кусковую серу, а для серы нужны те же самолеты, целая эскадрилья самолетов. Мы искали несуществующие секреты и отработали процесс на одних конвертерных газах, без серы, совершили то, что немцам не удалось.

— Пожалуй, верно, — согласился Сильченко. — Если бы процесс был нам известен, конечно, было бы невозможно удержаться от его копирования.

Дебрев поинтересовался:

— Седюк ознакомился со всем этим?

— Ознакомился. Он недавно ушел от меня. Между прочим, он получил скверное известие — жена осталась у немцев. По своей воле осталась.

— Бить бы всех этих молодых шалопаев, палкой бить! — сказал Дебрев. — Зачем женился на такой?

— Сердцу не укажешь, оно у разума не всегда спрашивается — заметил Сильченко.

— Бросьте! — презрительно скривился Дебрев. — Вздор, будто у сердца нет ума! В души надо смотреть, а не в глазки! Я его жену не видел, но представляю: эгоистка, модница, свету только что в маленьком ее окошке, на все остальное ей наплевать. Разве это подруга такому человеку? А он ее выбрал и, наверное, любил, привязался душой. К чему, спрашиваю?

— Души тоже меняются, — возразил Сильченко. — Да и мы не всегда одинаково с людей требуем, не всегда одной меркой их меряем. Все мы меняемся. Сами вы уже не тот, что полгода назад, и я иной.

Эти слова почему-то сильно обидели Дебрева. Он встал.

— Не понимаю, что общего между нами и той грязной вертихвосткой, — сказал он с достоинством. — О себе знаю одно: не менялся, не меняюсь и меняться не собираюсь! Не к чему!

19

Прежде всего Седюк стремился попасть домой незаметно, задами, чтобы не повстречать знакомых. Он торопился, словно мог опоздать. Он бегом взобрался по лестнице и только на площадке перевел дух. Войдя, он закрыл дверь на ключ и крючок, чтобы даже уборщица не могла помешать. Он кинулся к чемодану, лежавшему под кроватью, и выдвинул его. Здесь среди книг и бумаг лежала фотографическая карточка — красивая, молодая, надменная женщина в нарядном платье. Он рвал карточку на куски, рвал молча, ожесточенно, деловито и потом, сложив обрывки в кучу, поднес к ним зажженную спичку — плотная бумага чадила и тлела. Вздохнув, он выпрямился, — спина ныла от напряжения, словно после тяжелой физической работы.

— Все, — сказал он громко. — Теперь все!

Не сняв пальто, он сел на кровать. Он смотрел на кучу пепла — все, что осталось от его прежней жизни. А жизнь эта вдруг нахлынула на него давно забытыми картинами. Он не узнавал себя в том человеке, которого с мстительной услужливостью рисовала ему память. Нет, он не мог так жить, не мог спокойно и равнодушно сносить все это. То был другой человек, не он! И, однако, это был он, никуда не денешься, он! Он, он, от этого не уйдешь! И он сам виноват, глубоко, бесконечно виноват! Он мог предвидеть все это, измена не свалилась неожиданно, это только естественный и закономерный конец того, что было известно и прежде. Почему же он никогда об этом не думал? Все, что угодно, он мог вообразить себе, все, кроме этого.

«Вот все и кончилось», — подумал он снова. — Что ж, теперь можно прийти к Варе и сказать ей: «Поздравь и обними меня, я свободен. Я ни в чем не виноват — ведь я не мог знать, что она так низко падет».

Неправда! Он не смеет оправдываться. Он не смеет говорить, будто ничего не знал. Он знал ее всю, ее поступки, ее помыслы. Знал, что нет у нее за душой ничего, кроме эгоизма и самовлюбленности, знал ее холодную, безразличную ко всему душу.

«Нет, этого я не мог предвидеть», — сказал он себе с отчаянием. Услышав, что она не хочет эвакуироваться, он опасался, боялся, что ее, беззащитную, угонят в Германию, что ее, слабую, истерзают непосильной работой, замучат голодом, надругаются над ней. Но где-то в глубине души, неосознанное, жило опасение, что может случиться и другое…

Седюк вскочил. Больше оставаться в комнате он не мог — здесь не было спасения от беспощадных мыслей. Он подумал о Варе и внутренне содрогнулся. Нет, не сейчас! Он пока не может идти к ней, не имеет права взваливать на других свои ошибки, свое позднее раскаяние. Этим надо перемучиться самому. Он перемучится сам — так, только так.

Седюк побрел в опытный цех, не различая дороги, наталкиваясь то на столбы, то на деревья. Ветер свалил его в сугроб — только тогда он вспомнил, что метеорологи предвещали к вечеру сильную пургу. Пурга гремела во всей тундре, кругом несся мелкий снег. Седюк ввалился в помещение, лишившись голоса, обледеневший и измученный.

— Да вы с ума сошли! — воскликнул Киреев. — Неужели вы не понимаете, что только сумасшедшие прогуливаются в такую погоду? Я даже в столовую не пошел, а ночевать буду на диване. И потом — у вас же сегодня занятия на курсах.

— Не до курсов, — отмахнулся Седюк. — Послушайте, Сидор Карпович, получено наконец описание немецкого способа.

Он торопливо изложил все, что прочитал у Сильченко. Киреев не дал ему договорить. Он уловил существо дела с первых же слов. Восхищенный, он хлопнул Седюка по плечу и кинулся в сернокислотное отделение. Седюк пошел за ним. Дремавшая аппаратчица испуганно вскочила при появлении начальства. Процесс шел ровно, записи в журнале показывали одни и те же цифры. Седюк с невольным волнением смотрел на поглотительные баки. Там сегодня, как и вчера, накапливалась черная, грязная, но свободная от вредных примесей кислота — та кислота, без которой задержался бы пуск завода, та кислота, что была в течение нескольких месяцев самой его заветной, самой мучительной, самой вдохновенной думой. Да, конечно, за ним большая вина. Но есть же оправдание его жизни — плод его поисков, его труда и забот, всех его мыслей, то, чем полны были все его дни, каждый час… Завтра они раскроют бак, скачают бочку кислоты, и он будет любоваться ею, будет наслаждаться ее видом, даже ее запахом, как Киреев.

— Черт знает что! — вспылил Киреев. — Смотрите записи. Романов не дал настоящей плавки, через час конвертер придется опоражнивать. Опять завтра не выдадим полной бочки кислоты!

Седюк постарался успокоить Киреева. Их спор был прерван телефонным звонком. Недовольный голос Лидии Семеновны выговаривал Седюку за срыв занятий: нужно было хоть предупредить заранее — она заменила бы уроки. Кроме того, она надеялась, что он проводит ее домой, на дворе такой ветер, что она боится выходить одна. Седюк стал оправдываться: он неожиданно получил новые данные по процессу, прийти сегодня, вероятно, не сможет.

— Неужели вы в самом деле не пойдете? — спросил Киреев с осуждением. — Человек просит помочь добраться домой, а вы отказываетесь, куда это годится!

— Никуда не пойду, — с досадой сказал Седюк. — Буду, как вы, тут ночевать. А доведут ее курсанты, одна не уйдет.

— Слушайте, — горячо сказал Киреев, — вы, конечно, оставайтесь, хлопот, правда, хватит на всю ночь. А я пойду вместо вас, провожу ее. — Он поспешно добавил: — У меня дома дела. Я собирался заняться ими завтра, но лучше сегодня.

Седюк с изумлением смотрел на него. Киреев медленно краснел — покраснело лицо, шея. В замешательстве он отвел глаза и забарабанил пальцами по столу аппаратчика. Седюк улыбнулся, хотя ему было не до смеха.

— Конечно, идите, — сказал он. — Погода не такая страшная.

20

До учебного комбината было около четырех километров, на дворе грохотала буря, но Киреев меньше чем через час, обледенелый и задыхающийся, ввалился в учительскую. Лидия Семеновна, вскочив из-за стола, с удивлением смотрела на незнакомого человека, сдиравшего с кашне и ресниц наросший на них лед.

— Здравствуйте! — прохрипел Киреев, выдираясь из своих одежек.

— Ах, это вы товарищ… Киреев, кажется? — проговорила она, узнав его. — Вешайте ваш полушубок сюда, к батарее. А почему, собственно, вы пришли? Я ждала Седюка.

Киреев, путаясь и не глядя на Караматину, разъяснил, что Седюк не придет, у него важнейший опыт, прервать процесс невозможно, заменить Седюка у аппаратов тоже немыслимо. Седюк посылает вместо себя его, Киреева, чтоб проводить Лидию Семеновну домой. Она слушала неясное объяснение Киреева с недоброжелательством, лицо ее хмурилось.

— Вы могли бы и не беспокоиться — объявила она. — Надо было позвонить, что никто не будет, у меня имеются друзья, они меня проводят. Я сейчас вызову кого-нибудь.

Она потянулась к телефону.

— Что вы, что вы! — сказал Киреев с испугом. — Какое же это беспокойство? Я и сам хотел побродить, прогуляться. Уже одевался, когда Михаил Тарасович предложил, просто это совпало.

Она смотрела на него с недоверием. Ветер грохотал и тряс стены деревянного здания. Лицо Киреева было смущенным и виноватым, но голос звучал искренне.

— Что-то погода не прогулочная, — возразила Лидия Семеновна, ударяя рукой по рычагу. — Нормальные люди в такой ветер отсиживаются дома.

— А я люблю, — поспешно вставил Киреев, перебивая ее разговор с телефонисткой. — Для здоровья полезно, кровь разгоняется.

Лидия Семеновна с досадой бросила трубку. Ян-сон и Зеленский не отвечали. Якова, шофера Дебрева, в гараже не оказалось.

— Ну хорошо, — сдалась она. — Только вам придется посидеть — у меня еще последняя группа не кончила занятия.

— Я посижу, — согласился он радостно.

Он сидел на диване, просматривая старую газету. Она искоса поглядывала на него. У Киреева было красивое, сильное лицо, широкие плечи, такой человек в самом деле мог любить ледяной ветер, сшибающий других с ног. Держался Киреев скромно, не вперял в нее любопытных глаз, не лез с развлекающими разговорами. Ей даже понравилась эта полная достоинства скромность. Прозвонил звонок, вошла преподавательница и доложила, что урок прошел благополучно, ученики разбежались по комнатам, она тоже уходит — и она и ученики жили тут же, в здании учебного комбината.

— Пойдемте! — сказала Кирееву Лидия Семеновна, одеваясь.

На улице он взял ее под руку. Идти с ним было легко, он повертывался к ней лицом, заслоняя грудью от ветра. Она сначала запротестовала, что ему неудобно так двигаться, боком вперед, но тут же замолчала: он так быстро и ловко шел, так естественно и небрежно не обращал внимания на ветер, словно его и не было, что ее протесты делались ненужными. Сперва она двигалась молча, потом Лидия Семеновна поинтересовалась, что все-таки случилось с Седюком и каково у него настроение. Киреев удивился. Да ничего не случилось, все в порядке, настроение у человека великолепное. Караматина возразила:

— Нет, я слыхала другое. В поселке говорят, что у него неприятности.

— Чепуха! — энергично заявил Киреев. — Я с ним каждый день провожу пятнадцать часов в сутки. Сейчас он, если хотите знать, лучше себя чувствует, чем когда-либо прежде: главные трудности по процессу преодолены, а это было основное, что его тревожило.

Больше о Седюке она не спрашивала. Но Киреева словно прорвало. Он говорил всю остальную дорогу. Речь его состояла из отрывочных криков, ветер наполнял уши грохотом, нужно было напрягать легкие, чтоб переговорить его громовой голос. Усилие требовалось и для того, чтобы слушать. Но Лидия Семеновна, задыхаясь, закутанная с глазами в шаль, слушала со вниманием. Все, что говорил Киреев, было интересно. Прежде всего он хвалил Седюка. Он с ожесточением кричал, что лучше Седюка в Ленинске никого нет, это человек с соображением, настоящий инженер, из него выйдет большой толк, только сам он не догадывается, вот что жалко. И он губит себя: ему нужно с головой влезть в работу, глотать книги, как куски хлеба, не отходить от агрегатов, а он тратит драгоценные часы на времяпровождение с Варей Кольцовой. Любовь засасывает его, как болото, нет ничего глупее любви, уже не одного крупного человека погубила эта странная и ненужная штука.

Лидии Семеновне понравилось это четкое и продуманное определение. Она даже остановилась на самом ветру и сделала небольшую щелочку в окутывавших ее нескольких слоях шали.

— Ужасно глупая вещь любовь! — прокричала она сочувствующе и закашлялась — ветер мощным ударом вогнал эти слова назад в рот.

Киреев, самозабвенно сдерживая широкой спиной напор бури, прижимал к своей груди согнувшуюся Лидию Семеновну, пока она не пришла в себя.

Больше она не осмеливалась подавать реплики, но слушала с прежним вниманием. Теперь Киреев с увлечением кричал о своей работе. Он излагал криками математические формулы и химические реакции, описывал процессы и аппараты.

— Шлаки обеднели! Потери меди — сотые процента! Как вам это нравится? — гремел он, приближая свои глаза к ее глазам, чтобы она лучше слышала.

Ей это нравилось. Необыкновенный разговор захватывал ее. Все это было забавно до восхищения — и ученая беседа на сшибающем с ног ветру, и сам этот ветер, и чудаковатый ее провожатый, при первом посещении опытного цеха показавшийся ей глупым и неотесанным. Ввалившись в тихое парадное своего дома и немного отдышавшись, она выразила удовольствие и благодарность: время у них прошло незаметно и очень интересно.

— Вы близко живете от учкомбината, — заметил Киреев с сожалением, хотя учкомбинат находился как раз на другом конце поселка. — Я вам не все рассказал, что мы делаем.

— В другой раз расскажете, — подбодрила она его. — Будут еще плохие погоды — погуляем и побеседуем.

— Метеорологи на завтра тоже обещают пургу, — оживился он. — Я зайду за вами завтра вечерком, хорошо?

Она колебалась. Она не терпела тех, кто ухаживал за нею. Но этот человек, похоже, и не собирался ухаживать. За весь вечер он не сказал ей ни одного комплимента, ни разу с восхищением на нее не посмотрел. Кроме того, он не закончил рассказа, а рассказ об их поисках, неудачах и успехах, в самом деле, был интересен.

— Ладно, приходите, — согласилась она, про себя удивляясь своей неожиданной уступчивости.

Киреев возвращался по пройденной дороге, ветер наваливался на него сзади, гнал в сугробы, пытался оледенить, но попусту терял свою мощность. Киреев, отталкиваясь от него спиной, двигался медленно, словно на прогулке. Он дышал всей грудью, даже отвернул кашне, чтоб хватало воздуха. Кровь легко обегала его тело. Ему казалось, что еще никогда не было такой удивительно бодрящей и приятной погоды. Он подошел к своему дому и прошел мимо. Ему не хотелось возвращаться в душную комнату. Сердце его требовало простора. Он шел и смеялся про себя и растроганно вспоминал, как внимательно она слушала все его объяснения.

И, вероятно, на многие сотни километров к югу и к северу, востоку и западу он был единственным человеком, который гулял в эту сумасбродную, полную снега и грохота и крепкого, как диабаз, мороза ночную бурю.

21

Непомнящий сам пошутил, когда стал разговаривать: «Кто предназначен для веревки, того не возьмет нож». Он выздоравливал медленно. Уже через три дня после операции Никаноров твердо ответил Назарову: «Будет жить!» Все же он был очень слаб, и к нему никого не пускали. Он пожаловался в записке, пересланной Мартыну: «Меня со всех сторон сдавила блокада, никто пока сквозь нее не просочился».

Первый прорвал кольцо этой блокады его приятель Яков Бетту. Во второй половине января он с Наем Тэниседо и Семеном Гиндипте выпросил у Лидии Семеновны три дня отпуска для охоты и, торжественно провожаемый всеми нганасанами и другими ребятами из общежития, выехал на четверке рослых оленей в горы. Най и Семен шли сзади на лыжах. Пропадали они целую неделю, но явились, нагруженные богатой добычей — охота, точно, была великолепной.

Никанорову доложили, что три закутанных в меха парня требуют свидания с Непомнящим. Он коротко распорядился: «Не пускать!» К нему опять пришли — приехавшие парни настаивают, чтобы больному были переданы их подарки. Возмущенный, он спустился вниз, чтоб самолично прогнать нахалов, и ахнул. Весь пол приемного покоя был завален трофеями удачной охоты: тут было штук двадцать куропаток, пудовая нельма, зайцы и меха — волк, три песца, серебряная лиса, несколько горностаев. Изумленный, Никаноров, не обращая внимания на меха, смотрел на куропаток и нельму.

— И это все в подарок Непомнящему? — осведомился врач.

— Все Иге! Все Иге! — согласно закричали три охотника.

— Слишком жирно для одного! — решил Никаноров. — У меня полтора месяца вся больница сидит на супе из консервов. Тут из одной только нельмы можно сварить уху на все палаты, а куропаток хватит на неделю бульонов. Василий Иванович, — обратился он к санитару, — тащите все это скорее на склад и передайте повару, что утвержденное обеденное меню для больных отменяется, сегодня бульон из потрохов.

— Доктор, пусти Иге! — попросил Яков.

После удачной реквизиции Никаноров смягчился. Он сделал вид, что не видит, как одетые в халаты гости потащили наверх все свои меха. Ничего он не сказал, когда весь второй этаж наполнился шумом, визгом и хохотом — только прошелся по коридору, заглядывая в открытые двери палат. Непомнящий, увидев врача, сам восстановил тишину, отныне беседа шла в приглушенном тоне.

— Неужели это все мне? — изумлялся Непомнящий, с восхищением поглаживая меха горностая и волка — он любил вещицы, ни на что ему не пригодные в жизни.

— Тебе, Ига! Бери, Ига! — шепотом кричали друзья.

А Най Тэниседо застенчиво вытащил из-под сакуя скатанный в трубку кусок ватмана. Это был карандашный рисунок. Четыре великолепных оленя, вздымая копыта, мчались по снежной тундре. Высокий, закутанный в меха погонщик, сам Непомнящий — черты его лица были переданы с точностью и любовью — умело правил, выпрямившись на санках, неистовым бегом своей упряжки.

— Три дня рисовал, еще до охоты, бери, Ига! — с гордостью сказал Най.

Рисунок очаровал Непомнящего, он не мог от него оторваться. И когда гости ушли, а в палату зашел завхоз с санитаром и, занеся меха в список личных вещей больного, стали утаскивать подарки на склад, Непомнящий с трудом поднялся на кровати и выдрал трубку ватмана из рук санитара.

Рисунок прибили к стене над кроватью Непомнящего. Он часто поглядывал на свое мужественное лицо, и ему уже начинало казаться, что все это в самом деле с ним было.

После этого Никаноров решил, что строгая изоляция Непомнящего теперь ни к чему, и в первый же официальный приемный день — воскресенье — к нему пустили сразу четверых: Седюка, Варю, Мартына и Бугрова, подошедших в одно время к больнице.

Гости, одетые в халаты, сидели у кровати на стульях и, стараясь говорить не очень громко, чтоб не тревожить больных, лежавших на других кроватях, ознакомили Непомнящего с событиями дня. Седюк рассказал о прорыве блокады Ленинграда, Бугров поделился заводскими новостями. Непомнящий, еще бледный и слабый, тихим, прерывающимся голосом, но с прежним оживлением комментировал сообщения.

— Я знал, что Жуков умрет, — сказал он убежденно, когда речь зашла о выловленной шайке бандитов. — Когда он вытащил нож, глаза его стали безумными. Я увидел мертвый череп смерти в его глазах. Человек с такими глазами не мог жить.

— А если б не Парамонов, он прикончил бы тебя и спокойненько удрал, — возразил Бугров. — Парамонов спас тебя, парень.

— Критерием истины является практика, — поучительно заметил Непомнящий. — А практика утверждает, что я жив, а Жуков мертв. Следовательно, мое утверждение истинно. И, если хочешь знать, Иван Сергеевич, меня спас не Парамонов. Меня спасло мое сознательное отношение к наболевшим вопросам техники безопасности.

— Не дури, Игорь! — рассердился Бугров. — Какое имеет отношение техника безопасности к бандиту Жукову?

— Самое прямое. Придя на подстанцию, я сразу обнаружил разные технические неполадки, в частности в области сигнализации. Мартын может подтвердить, как я критиковал прораба. И вот Мартын предложил дополнить аварийную сигнализацию, а я все это провел в жизнь. Когда кругом завыли сирены, я понял, что все в порядке — среди этого шума, звона и света Жуков потеряет уверенность. Это была психическая атака на бандита, и она блестяще удалась. Таким образом, меня спас мой старый опыт работника по технике безопасности.

Варя со смехом полюбопытствовала:

— А вы и в эту область заглядывали, Игорь?

— Не только заглядывал, но и оставил печатные следы! — с охотой рассказывал Непомнящий. — Начальник отдела как-то предложил мне составить инструкцию по технике безопасности для котельного цеха. Я набросал ее в тот же день, и начальник, не читая, подмахнул. Через два дня она была расклеена по всему цеху и имела шумный успех. Люди заучивали ее и читали наизусть, как стихи: «Пункт первый. Не спи стоя. Пункт второй. Уступи дорогу паровозу. Пункт третий. Разве звонок сигналиста вас не касается?» Начальник мой, бледный и встрепанный, примчался в цех и жадно читал творение, под которым стояла его подпись. Он выгнал меня в тот же день. Мою инструкцию содрали и заменили другой — кустарной работой самого начальника. Все в ней было бледно и невыразительно. Например: «Приступая к работе в горячем цехе, надевай рукавицы!» Конечно, инструкцию его никто не запомнил, и она не сыграла роли в борьбе с травматизмом.

Варя и Седюк смеялись, а Непомнящий, утомленный длинным рассказом, закрыл глаза. Гости поднялись и стали прощаться.

В приемном покое, сдавая халат, Седюк увидел Катю Дубинину, державшую в руках банку консервированных абрикосов. Она покраснела, здороваясь со своим начальником.

— У вас тут кто, Катя? — поинтересовался Седюк.

— А я к Игорю Марковичу, сегодня к нему первый раз пускают, — ответила девушка. — У нас по январской карточке компот дают, а тут, наверное, плохо кормят, я и принесла. Я совсем не люблю компот, он мне не нужен, — прибавила она.

На улице Седюк попрощался с Мартыном и Бугровым и взял Варю под руку.

— Погуляем, — сказал он. — Мы с тобой давно уже не гуляли. Давай пойдем в тундру.

Они медленно проходили по улице поселка и, выйдя к обрыву, спустились в лесок. В снегу была протоптана неширокая тропинка, они сперва свернули на нее, потом шли прямо по снегу. Твердый, отполированный ветром, скованный морозом наст даже не прогибался под валенками — они шли, почти не оставляя следов. Невысоко над горами висела блестящая, большая луна, но ее окружала уже не глубокая ночь и не серый, болезненно тусклый рассвет, а широко распростертое голубеющее пространство. Где-то за краем земли невидимое солнце пробивалось наверх, озаряя своим светом тучи и горизонт, и, не пробившись, снова уходило вниз.

— День, день! — радостно говорил Седюк, вдыхая холодный, свежий воздух. — Ясный, крепкий день, его уже не загнать назад. Мы даже не замечали темноты, правда, Варя? Мы работали, нам было не до тьмы и света. А сейчас я чувствую, как меня измучила тьма. Мне хочется распахнуть руки и кричать на всю тундру, на всю страну: «День! День!» Не правда ли, смешно и хорошо? Нужно три месяца не видеть солнца, чтоб стать солнцепоклонником!

Он все глядел на светлый юг. Новые, широкие мысли поднимались в нем — мысли об их прошлой жизни, мысли об их будущем. Да, вот так они жили — черная ночь навалилась на них, отступление, потеря родных земель, гибель друзей. А сейчас наступает день. Они знали, что он придет, неотвратимый, торжествующий день. Они работали, чтоб он пришел. Пройдут года — об испытаниях, выпавших им на долю, люди будут узнавать только из книг. Он уверен, много хороших романов напишут об их времени. Но он не знает, сумеют ли передать будущие романисты то самое важное, что определяло их жизнь, их характер, их мысли в эти трудные годы. Да, конечно, люди влюблялись, ссорились, страдали и были счастливы, им приходилось голодать и холодать, они горевали над умершими и радовались рождению ребенка. Но труд, горький и вдохновенный труд — вот что стало истинным содержанием их жизни. Труд занимал все их время, поглощал их мысли и чувства. Вот пусть обо всем этом расскажет тот будущий романист. А если он, повествуя о сегодняшней жизни, не расскажет о труде, об их отношении к труду, непростительную неправду он скажет об этом времени.

— Ты, кажется, заранее ненавидишь этого бедного будущего романиста, — засмеялась Варя.

Он смеялся вместе с нею. Давно уже она не видела его таким оживленным и радостным, давно не слыхала от него таких хороших и бодрых слов. Она глядела на его посветлевшее лицо, потом подошла к нему и обняла, положив голову ему на плечо. Он крепко прижал ее к себе.

Рассвет тускнел, появились звезды. Но широкое сияние еще свободно лилось в пространство. Лицо Седюка стало мягким и задумчивым. Варя, еще теснее прижавшись к нему, сказала:

— Почему ты молчишь? Мне рассказали другие. Мне кажется, ты даже стал избегать меня.

— Все это прошло, думать не хочу об этом. Совсем другое меня заботит. — И, привлекая ее к себе, целуя ее заиндевевшие волосы, он спросил: — Будешь моей женой, Варя?

Она прижалась к нему, не отвечая. Он пытался поднять ее голову, взглянуть в глаза. Она не давалась — он слышал, как стучало ее сердце.

— Конечно, я не берусь любить всю жизнь, — проговорил он, стараясь шуткой обмануть свое волнение. — Любовь до гроба бывает только в плохих романах. Но на первые полсотни лет моей любви хватит, это я обещаю.

— Не надо шутить! — шепнула она с упреком. И тогда он сказал торжественно и ласково:

— Всюду, всегда, Варя!

22

В середине января на площадке медеплавильного завода были закончены все основные строительные работы. Строители вывели фундаменты, поставили коробки будущих цехов, проложили дороги — очередь была за монтажниками, нужно было устанавливать оборудование. Но монтажники вместе со своим руководителем Лешковичем невылазно сидели на ТЭЦ, туда были брошены лучшие слесари, сварщики, такелажники, монтеры и наладчики. Несколько бригад, работавших на промплощадке, не могли справиться с объемом нахлынувших работ, над строительством снова повисла угроза прорыва.

В кабинете Лесина сидел Назаров. Они пришли с планерки, где выяснилось, что текущий недельный график сорван, а график следующей недели совершенно не подготовлен. Лесин с отчаянием вглядывался в сводки, лежавшие у него на столе.

— Хуже, чем в августе, — бормотал он. — Каждый день провал за провалом…

Озабоченный Назаров, развалившись в кресле, постукивал пальцами по столу. Он мрачно осведомился:

— Думаете так все это оставить, Семен Федорович?

Лесин выразительно передернул плечами.

— А что я могу сделать? Вы сами видите — ни рабочих, ни материалов. Нас словно забыли с этой ТЭЦ.

Назаров вскочил и выругался.

— Вздор! Нужно действовать. Лично я оставлять это так не буду. Медеплавильный завод — основное предприятие комбината, все остальное — подсобные цехи, пусть ни на минуту этого не забывают. Знаете, какой у меня план? Нужно хватать за горло Дебрева.

Он повторил, наслаждаясь найденной яркой формулой, точно выразившей его мысли:

— Хватать его за горло, понимаете?

Лесин задумался. Времена, когда порог кабинета Дебрева переступали со страхом, давно прошли. И люди привыкли к насаждаемому им темпу работы, и сам он был не тот, что прежде. Внешне он почти не изменился — кричал, разносил, грозил выговорами и судом, всех тормошил и подталкивал. Но иногда в его грозной речи вместо презрительно названной фамилии без «товарища», появлялся какой-нибудь «Иван Степанович» или «Владимир Сергеевич», и речь неуловимо приобретала совсем иной оттенок. Раньше перед ним была стена одинаково боявшихся и недолюбливавших его людей, он толкал и крушил ее всю целиком. Теперь стены больше не существовало, были сотрудники и подчиненные, люди, исполнявшие его распоряжения, по-своему исполнявшие, каждый не так, как другой, — разные люди, с неодинаковыми характерами и судьбами. Приходилось изучать эти характеры и судьбы, свойства каждого человека, чтоб воспользоваться ими наивыгоднейшим образом. Дебрев не мог не ругаться, но с каждым ругался по-разному, от иных и сам сносил крутое словечко — нет, совсем не страшно было теперь ходить к Дебреву. И не об этом размышлял Лесин.

Он вспоминал первое время их совместной работы, незаслуженные оскорбления и грубости. Сам Дебрев, вероятно, обо всем этом позабыл, но обидчивый Лесин страдал, словно они были нанесены ему только вчера. Лесин согнулся и жалко усмехнулся: перед ним встала их встреча на площадке в полярной ночи, он услышал свое собственное робкое: «Здравствуйте, Валентин Павлович!», увидел подозрительный и ненавидящий взгляд Дебрева, его молчаливо повернутую спину — из всех оскорблений и обид это была самая тяжкая.

— Ну что же вы, Семен Федорович? — сказал потерявший терпение Назаров.

Лесин, решившись, пододвинул к себе телефон.

— Правильно, надо на него нажать.

Он вызвал Дебрева, попросил срочного приема. Дебрев буркнул в трубку, что времени у него нет, через полчаса уезжает на ТЭЦ, а сколько там будет — неизвестно, может быть целую неделю.

— Если что-нибудь важное, передайте диспетчеру, он доложит при утренней сводке.

Сразу потерявший всю решимость, Лесин молча посмотрел на Назарова. Тот выхватил у него из рук трубку и запальчиво закричал:

— Не диспетчера, а тебя нужно, Валентин Павлович! Что же это такое — самое важное строительство комбината, а главный инженер десяти минут не хочет уделить! Раз ты на ТЭЦ на целую неделю, так ничего не случится, если опоздаешь туда на полчаса.

— Хорошо, приезжайте, только сейчас же! — сдался Дебрев.

Когда Назаров и Лесин вошли в его кабинет, Дебрев, уже приготовившийся к отъезду, нетерпеливо сказал:

— Докладывайте, что у вас там случилось. Стены, что ли, повалило в пургу?

— Хуже, — твердо ответил Назаров. — У Лесина программа проваливается начисто. И проваливается не по его вине, а по вашей — руководства комбината.

— Уж сразу и виновников нашел, — усмехнулся Дебрев. — Оперативно работать надо, людей своих подтягивать — пойдет программа.

Назаров бесстрашно ответил:

— Самая оперативная задача у нас теперь — тебя подтянуть, чтоб ты повернулся лицом к медеплавильному.

Дебрев нахмурился.

— Ладно, дискуссии оставим на свободное время. Давайте конкретно: что, когда, зачем? Кто из вас будет говорить — ты или Семен Федорович?

Он потянул к себе блокнот и взял карандаш. Лесин, кашлянув и прочистив запотевшее на холоду пенсне, обстоятельно докладывал претензии строительства к руководству комбината. После первых его слов Дебрев бросил карандаш и стал прохаживаться по кабинету. Он невесело прервал Лесина:

— Знаем, все знаем — и я, и Сильченко. Возможности нет — все работает на ТЭЦ, вы видите это не хуже меня. Хоть на частицу ослабим усилия на энергоплощадке, сорвется пуск станции. Обходитесь пока тем, что имеете, изыскивайте внутренние ресурсы.

Лесин хмуро поглядел на Дебрева.

— Вы сами понимаете, Валентин Павлович, что все это общие фразы — насчет ресурсов. Мне срочно необходимы сотни две монтажников, несколько тысяч тонн конструкций в месяц — это, что ли, изыскивать во внутренних ресурсах? От вас я, во всяком случае, ожидал другого ответа.

Дебрев повторил:

— Возможности нет. Никакой возможности, ясно? Надо пустить ТЭЦ. Ни одного рабочего оттуда брать нельзя.

Лесин вспылил. Даже Назаров, больше всех работавший с ним, был поражен неожиданной переменой в нем. Дебрев, остановившись, с изумлением смотрел на Лесина.

— Вот как — возможности нет? — кричал Лесин. — И это вы считаете аргументом? А когда я доказывал вам, что при нашей тогдашней технике у нас нет возможности быстро разработать мерзлоту, что вы мне ответили? В чем меня открыто заподозрили? А ведь тогда, до изобретения Газарина, в самом деле не было никакой возможности, все это видели, все это знали! А теперь все видят и знают, что на ТЭЦ у вас суетня, людей столько, что они мешают один другому. Оставьте половину, загрузите их, заставьте работать сверхурочно — ничего, время военное! А освободившихся передайте нам — сразу возможность появится.

И, остывая после вспышки, Лесин закончил:

— Интересно, в чем бы я должен был обвинить тех людей, которые сознательно забрасывают крупнейшее строительство комбината, сами толкают его на прорыв?

Дебрев сел за стол, долго молчал.

— С такими рассуждениями вы дойдете до того, что собственную бабушку заподозрите черт знает в чем, — сказал он, не глядя на Лесина и Назарова. — Одно могу обещать: пустим первый генератор — три четверти монтажников перебросим вам на площадку. Весь комбинат будет работать на вас, как сейчас работает на ТЭЦ.

23

Перед Сильченко лежал годовой отчет о строительстве комбината в Ленинске. Этот отчет, три раза уже корректированный, нужно было прочесть и подписать. Дело было срочное — из Москвы поступили напоминания, фельдъегерь второй день спал на чемоданах. Но Сильченко не мог сделать необходимое усилие и сосредоточиться. Сквозь цифры отчета, как только он начинал в них вникать, проступали одни и те же картины — кирпичные сорокаметровые стены, спешка завершаемых монтажных работ, ликвидация строительных недоделок, люди, небритые, раздраженные, озверевшие от усталости. И надо всем этим — общее впечатление так претившей ему суматохи. Заканчивался десятый день наладки первого котла, и только вчера удалось целую смену продержать нормальное давление. Даже Синий растерялся, — никогда еще в его многоопытной жизни не было такого трудного пуска. Три дня назад он информировал Сильченко совсем не дипломатическими выражениями.

— Все летит к черту, — сказал он, — горелки тухнут, мельницы останавливаются, паропроводы парят, топки газят, теплоконтроль, конечно, не работает, как всегда, дымососы не тянут — ужас! И главное — все сразу: кидаешься в одну сторону — авария в другой, туда бежать нужно!

Сильченко видел, что все это правда — люди метались от одного места аварии к другому, иногда не успевали ничего толком сделать, потому что старались сразу поспеть во все места. Он был, пожалуй, единственным человеком, сохранившим спокойствие среди всего этого «технического смятения» — так с гневом охарактеризовал Дебрев положение на пуске котла. И Сильченко, значительно меньше разбиравшийся в специальных вопросах энергетики и монтажа, чем любой из этих людей, неожиданно для них нашёл самый короткий и правильный путь.

— Вы слишком суетитесь, товарищи! — сказал он Лешковичу и Синему. — И именно поэтому нигде не доводите до конца начатое дело. Давайте составим график наладки котла по узлам: отдельно пылепитание и горелки, отдельно топки, дымососы и прочее. И пока не покончите с одним узлом, не переходите к следующему, — поверьте, в конечном итоге так получится и лучше и быстрее.

Дебрев немедленно стал осуществлять мысль Сильченко. Он утвердил расписанный по часам пусковой график и сам следил за его исполнением — шла уже вторая неделя его невылазного пребывания на ТЭЦ. И только начиная с этого момента дело быстро двинулось к концу, люди успокоились и, не отвлекаясь ни на что другое, быстро и оперативно испытывали узел за узлом, тут же исправляя встречающиеся неполадки. Котел уже три дня назад дал нормальное давление пара, и Синий по телефону сообщил, что с сегодняшнего дня никаких падений давления не будет.

И Сильченко сейчас волновало не это. Пока налаживали нормальную работу котла, Федотов методически проводил все требующиеся испытания на турбине. Все, казалось, было опробовано. Турбина работала на холостом ходу, потом ее переключили на сушку генератора, шла долгая проверка его работы и защитных устройств. Пуск первого генератора был назначен вчера на десять часов вечера, но откладывался час за часом. Сильченко провел на станции почти всю ночь — в пять часов утра Синий с Федотовым, посоветовавшись и отказавшись дать какие-либо объяснения, отменили назначенный пуск. И все началось сначала.

Сильченко вздохнул и подошел к окну. Было уже совсем светло — виднелись стены ремонтно-механического завода, в сером далеком полусвете вставали корпуса ТЭЦ. Там сейчас продолжается та же сумасшедшая, неистовая работа, что кипит уже две недели. И, очевидно, сегодня она, как и в прошлые дни, не даст результатов. Дебрев обещал позвонить, если будет что новое, звонка от него нет. Сильченко вспомнил раздраженные слова толстого Федотова, сказанные им еще третьего дня, когда его пригласили в кабинет Синего, принявшего командование станцией.

— Прошу меня не вызывать и не расспрашивать, — отрезал он Дебреву. — Давайте пар нормальных параметров — это одно требуется. А у меня все идет как следует — опробование механизмов совершается по инструкции.

— Опробование идет уже пять дней, — заметил Дебрев.

— Ну и что же? — вызверился Федотов, багровея и злобно глядя на главного инженера. — Мне по инструкции полагается две недели на пуск мощной турбины. Мы выдвинули встречный план — неделю. Но если вы будете отрывать меня, неделя вырастет в месяц. Пока я здесь с вами, там упускают операции на целые сутки.

— Идите, товарищ Федотов, — сказал Сильченко, жестом останавливая Дебрева, чтоб он не спорил.

Сегодня истекает обещанная Федотовым неделя — нового пока нет. Сильченко возвратился к столу, снова придвинул к себе отчет и снова не сумел сосредоточиться. Хуже всего было то, что он чувствовал себя совершенно бессильным. Настал час, когда он ничем не мог повлиять на ход операций: наладку не подогнать — это скорее область искусства, чем раздел монтажных работ. Ему остается сидеть в своем кабинете и ждать. Он не Дебрев, в нем не бушует энергия, требующая немедленного проявления, он отлично знает, что всякое подстегивание с его стороны будет только мешать сложной, ответственной работе. Он всегда был разумно терпелив.

Кроме того, у него срочные дела — отчет. Он должен заняться отчетом и ждать.

Сильченко нажал кнопку звонка и распорядился:

— Машину.

Зазвонил телефон. Усталый, довольный голос Дебрева сказал:

— Выезжайте на ТЭЦ. Кажется, на этот раз дело серьезное — Федотов обещается пустить через два часа.

Сильченко раньше всего прошел в здание котельного цеха. В щитовой у стола сидел Зеленский, чисто выбритый, но с усталым, опухшим от утомления лицом. Он просматривал записи в журналах. При входе Сильченко он повернулся, но на его обычно подвижном лице ничего не изменилось: было видно, что его совершенно не интересовал приезд начальника комбината.

— Как идут дела? — спросил Сильченко, усаживаясь на стул.

— Дела идут хорошо, — ответил Зеленский бесстрастным, усталым голосом. — По котлу все монтажные работы закончены, кроме дистанционного управления, это вот сейчас заканчивается, — он кивнул головой в сторону щита — за его панелями вспыхивала электросварка и слышался шум производимых монтажных операций. — А с генератором чего-то мудрят, второй день его сушат, проверяют защиту, гоняют на холостом ходу, а поставить под нагрузку не решаются. Куда-то исчез Лешкович, минут двадцать назад он понадобился — не могли найти.

— Не случилось ли чего с ним?

— А что с ним сделается? — равнодушно ответил Зеленский. — Наверное, свалился где-нибудь в тихом уголке — он это любит. Одно меня удивляет, — добавил Зеленский в раздумье: — где он мог найти такое местечко? На станции сейчас нет ни одного спокойного угла.

— Что говорит Федотов? Зеленский широко зевнул.

— Федотов не говорит, Федотов рычит. Подступиться к нему нельзя. У него в масляном насосе засорились фильтры — он оттолкнул мастера и сам нырнул во все это масло. Сегодня ночью, уже после вашего отъезда, опять потеряли вакуум на турбине, одновременно какой-то из насосов запел высоким голосом. Когда это началось, я ушел — на Федотова было жутко смотреть. Вы же сами видели в машинном зале — там люди разучились ходить. Все или замирают, когда Федотов выстукивает или выслушивает свою турбину, или мчатся, сшибая все на пути, когда он приказывает что-либо делать. Сильченко, помолчав, поинтересовался:

— А как по-вашему, пуск сегодня состоится? Зеленский снова зевнул.

— Состоится, конечно. И вчера можно было пускать. Просто Федотов органически не может сдать что-либо недоделанное. Что касается монтажа, то серьезных нареканий на него нет, ругают больше так, чтобы отвести душу. Жаль, нет Лешковича, он объяснил бы вам более детально.

На тягомерах, установленных в ряд на крайней панели щита, внезапно запрыгали и покатились к нулю все стрелки. В раскрытую дверь из цеха стал проникать удушливый запах гари. Дежурный по щиту выскочил в цех. Зеленский, обеспокоенный, подошел к щиту и смотрел на приборы. Остервенело зазвонил телефон. Зеленский снял трубку. Даже со стороны было слышно, как кто-то ожесточенно ругается.

— Ничего не знаю! — крикнул Зеленский, раздражаясь. — Вот разберемся и выправим. — Он посмотрел в окно, выходившее прямо в цех. Из пылеугольных горелок и топки котла выбивались пыль и дым. — Странный человек этот Федотов! — сказал Зеленский с досадой. — Думает, что только он один заботится о деле, а остальные — нет.

— А все-таки что случилось? — спросил Сильченко, тоже вставая.

Из цеха возвратился растерянный дежурный.

— Ничего не ясно, Александр Аполлонович, — докладывал он. — Вдруг упала тяга, кочегары прикрывают питание и дутье.

— Что-нибудь с дымососами? — отрывисто спросил Зеленский.

— Оба дымососа работают исправно.

За щитом послышалось кряхтение и шорох. Кто-то, наталкиваясь на боковины щита и ругаясь, выползал из-за крайней панели. Потом показалось заспанное, черное от угольной пыли и масла лицо Лешковича.

— Сашка! — непочтительно крикнул он сиплым голосом. — Чего, дура, смотришь? На первом шибере второго дымососа заслонка захлопнулась, там управление не доделано до конца. Пошли человека выправить.

— Сейчас же на второй дымосос! — приказал Зеленский дежурному, даже не обратив внимания на грубый оклик Лешковича.

Лешкович потянулся, привстав на носки.

— Устал, как три сукиных сына, — сказал он Сильченко, только сейчас узнавая его. — Придется принять еще порцию сна. — Он обратился к Зеленскому: — Если что случится, буди меня немедленно, моя приемная тут.

— Почему вы не идете в кабинет Синего? — удивился Сильченко. — Мы там все приготовили для хорошего отдыха.

— Слишком много чистоты, — пробормотал Лешкович, скрываясь за щитом, — даже плюнуть некуда. Тут у меня шуба, лучше вашего дивана.

Было слышно, как он кряхтел, укладываясь на полу. Показания приборов быстро входили в норму. Через несколько минут возвратился дежурный и доложил, что авария ликвидирована.

Зеленский слушал его невнимательно.

— За щитом устроился, — сказал он одобрительно. — Молодец! Спокойно и тепло.

Сильченко видел, что он сам не прочь растянуться рядом с Лешковичем.

— Давайте пойдем в машинный зал, — предложил Сильченко. — Как вы думаете, Лешковичу там не нужно быть?

— Попробуйте его разбудить, он вам такое покажет! — в первый раз улыбнулся Зеленский. — Эти парадные церемонии не для него.

Сильченко не торопясь проходил через помещение цеха. Кругом была та своеобразная суматоха, которая всегда характеризует пуск большого предприятия — строители еще не ушли, а эксплуатационники уже приступили к своей работе. Сильченко с его любовью к системе не мог одобрительно отнестись к этой обстановке, хотя понимал, что внешнее впечатление неразберихи скрывает существующий строгий внутренний порядок. В бытовых помещениях было еще темно и грязно, но кабинет Синего был уже отделан и производил своей чистотой странное впечатление среди строительного мусора.

В коридоре им встретился Дебрев, шагавший вместе с Симоняном.

— Опять надувает этот импортный шеф, — взглянув на часы, сказал Дебрев. — Утром пообещал — днем сдаю, а сейчас какие-то затруднения выдумывает. Если сегодня не пустит, придется поговорить с ним круче. Мы ведь все силы собрали на станцию, ослабили все остальные участки. Лешкович отсюда не вылазит, а на других объектах монтаж срывается. Нужно скорее кончить с этим пуском и навалиться на медный, пока прорыв там не углубился.

Он шел за Сильченко, шумно дыша. Перед выходом в машинный зал, Сильченко завернул на главный щит. И снова его, как в кабинете Синего, поразило различие между общим впечатлением недоделанности и неразберихи и той торжественной чистотой и изяществом, какие были здесь. Главный щит, сердце управления станцией и всей энергосистемой Ленинска, был полностью закончен в части, сдаваемой в эксплуатацию. На высоких, строгих панелях, отделанных полированным эбонитом и нержавеющей сталью, размещались приборы, сигнальные лампы, кнопки управления, выполненные из никелированных металлических полосок схемы показывали канализацию электроэнергии по предприятиям, формы переключений, размещение подстанций и трансформаторных групп. На паркетном полу помещения главного щита был расстелен большой, яркий ковер, с лепного потолка лился ровный, рассеянный свет.

За столом сидели дежурный по щиту и Синий. Они встали при появлении начальства.

— Как дела? — спросил Сильченко.

— Хорошо, — бодро ответил Синий. — Через час пускаемся. Ждали вас. Федотов еще чего-то замудрил, но это уже пустяки, поверьте моему слову — пуск состоится.

— Опять этот Федотов! — пробормотал Дебрев. Машинный зал был перегорожен на две неравные части. В первой, меньшей, стояла турбина с генератором, во второй, большей, происходили строительные работы, предшествующие монтажу второго агрегата. Турбина и генератор были уже в ходу — ровное гудение наполняло помещение машинного зала. У щита управления стоял столик с раскрытым журналом. Машинист турбины дежурил около столика, у генератора толпились люди — наладчики, начальник машинного зала, к ним присоединился подошедший дежурный инженер станции. Федотов прохаживался возле турбины и вслушивался в ее шумы. Сильченко подошел к нему — Федотов даже не повернул головы в сторону вошедших.

— Как с пуском, товарищ Кузьмин? — спросил Сильченко, здороваясь с инженером.

— Пустимся, — неопределенно ответил тот и вздохнул. — Вот даст Василий Васильевич команду, начнем принимать машину. Не все, конечно, доделано до конца, в некоторых трубопроводах течь, но это уже не так существенно.

— А что же существенно? — спросил Дебрев, с неприязнью глядя на дежурного инженера, выбиравшего самые осторожные выражения. Он повернулся к Сильченко. — Третий день ни у кого не могу добиться толку. Каждый указывает на неполадки, и обязательно не на те, которые замечают другие. Один кричит, что плохо с вакуумной системой, другой открывает катастрофическое положение в системе конденсатной, третий восстает против работы масляных насосов, четвертый грустит по поводу некачественного монтажа трубопроводов. А пока идут все эти споры, воз не двигается с места. — Дебрев повысил голос: — Я бы хотел знать: когда кончатся все эти отговорки? Федотов услышал голос Дебрева и бросил наконец осмотр турбины. Он шел, нагнув свою большую голову, вытирая тряпкой перепачканные маслом руки. Стоявшие перед ним люди торопливо расступились. Сильченко подал ему руку.

— В чем дело, Борис Викторович? — спросил Федотов, глядя красными от усталости глазами с набухшими под ними мешками не на Сильченко, а на Дебрева. — Почему такой громкий разговор?

— Всех интересует пуск, — сдержанно пояснил Сильченко.

— Ну, будет пуск, — ворчливо отозвался Федотов. — Нельзя же пускать такой сложный агрегат без самой тщательной проверки!

— Когда будет пуск? — придирчиво допрашивал Дебрев. — Вы обещали машину пустить сегодня?

— День еще не прошел, — неожиданно весело возразил Федотов. И внезапно с ним произошла разительная перемена: лицо стало добрым и радостным, широкая улыбка растянула рот, даже голос, скрипучий и хриплый, стал веселым. — Знаете, как в песне поется: «У нас товар, у вас купец», — сказал он этим новым, неожиданным голосом. — Принимайте первую машину в эксплуатацию!

Синий деловито нацепил на нос очки, помахал дежурному инженеру и начальнику машинного зала, чтобы они подошли поближе, потом они все четверо с Федотовым осмотрели показания приборов на щите турбины и сверили эти показания с записями в журнале. Федотов сделал в журнале новую запись и расписался. Синий и начальник машинного зала что-то приписали и тоже расписались. Синий отдал в трубку распоряжение, и снова все они наблюдали показания приборов.

Вся эта церемония продолжалась минут десять. Синий, сделав запись в журнале и передав его дежурному машинисту, подошел к Сильченко и по-военному вытянулся перед ним. И хотя военной выправки у него не было и его худая, глубоко штатская, сутулая фигура стала только смешной в своей старательно сделанной одеревенелости, никто не заметил ни нелепости его позы, ни смешного в том, что ему захотелось принять ее — все с волнением ждали его слов.

— Разрешите рапортовать, товарищ полковник! — сказал Синий, и снова никто не заметил, что в его голос врываются совсем неуместные в официальном обращении ликующие нотки. — Генератор принял промышленную нагрузку. Таким образом, Борис Викторович, внеочередная часть самой крупной заполярной ТЭЦ мира уже пять минут находится в промышленной эксплуатации.

Сильченко протянул руку Синему и хотел ответить ему, но голос его прервался, лицо покривилось, из глаз выкатились крупные слезы. Начальник комбината, никогда не повышавший голоса, не делавший лишнего движения, громко сморкался, всхлипывал, вытирал одной рукой глаза, другой продолжал сжимать и трясти руку Синего. И все это было так неожиданно, что люди в смущении отвернулись.

А потом возник нестройный шум радостных восклицаний, вскриков и смеха. Все пожимали друг другу руки и поздравляли один другого.

— Ты не сердись на меня, Василий Васильевич! — растроганно говорил Дебрев, ожесточенно тряся руку Федотова и любовно глядя на него. — За первый агрегат спасибо, а за все эти, знаешь, подтягивания не обижайся!

— Разве я не понимаю? — отвечал улыбающийся Федотов и вкладывал всю свою могучую силу в ответное пожатие. — Одно дело делаем — дураку ведь ясно, чего тут обижаться!

Сильченко понемногу принимал свой обычный сдержанный вид — только руки его дрожали от волнения.

— Главное, — сказал он, — пуск ТЭЦ произошел точно в предписанный правительством срок.

— На два дня раньше срока, Борис Викторович, — поправил Дебрев, улыбаясь.