В пору скошенных трав — страница 13 из 70

Пришлось изыскать способ прищучить подлеца на месте преступления.

После некоторых раздумий дед принялся за хитроумную ловушку, миновать которую не смог бы ни один выжига, ловкач и проходимец. Он тщательно промерил пчельник, вычертил план, снабженный ему одному понятными стрелками и крючками; затем стал выстругивать небольшие колышки, а на торцы сажать проволочные ушки…

Ближе к вечеру, оглядевшись, не наблюдает ли кто из-за плетня, осторожно забил колышки между ульев. Достав моток тонкой проволоки (ею оснащают пчеловодные рамки), дед принялся вдевать ее в ушки на колышках и стягивать в незаметную для глаза паутину, оплетавшую весь пчельник. Конец паутины подвел к дому.

Выполнив эту часть замысла, он, к неудовольствию бабушки, принес коловорот и самым большим пером наладился сверлить в стене дыру.

— Чего удумал, игрец тя замотай! Из дырки-то зимой всю кухню, заметет!

— Не лезь, мать, в дела, коих не понимаешь. Во-первых, на зиму отверстие заткнем пробкой. А во-вторых, летом, знаете да, благодаря моему приспособлению, на пчельник не то что вор — комар не залетит! Я, мать, такую штуку придумал! Теперь будем спать спокойно. Только никому ни гугу…

В просверленную дыру тут же примерил ружье. Стволы входили как раз, а с пчельника не видать, все шито-крыто.

Через щелку, проделанную у самого пола, втянул концы проволочной паутины, пропустил в особый блочок, и укрепил петельками на обоих спусковых крючках.

— Мать, иди-ка сюда. Вот я взвожу курки, а сам пойду на пчельник. Стой тут и смотри: как ружье щелкнет — крикнешь мне в окно: ужинать, мол, пора! Про ружье — ни слова. Поняла?

— Боюсь я твово ружья бознать как…

— Оно не заряжено — один щелчок, и всё.

Дед подкрался к пчельнику с укромной стороны, огляделся на манер заправского грабителя и полез через плетень… Едва он спрыгнул, бабушка крикнула сокровенные слова насчет ужина.

— Ну, мать, вот это добро́! — расцвел дед. — Мне хитрость зната-перезната, и то задел! А если не знать? Да мигом запутается, как петух в конопях. Тут мы его, олахаря, дуропляса чертова, и повяжем!

И хоть по-настоящему приспело время ужинать, дед не думал садиться за стол — принялся составлять какие-то смеси с порохом и забивать в патроны.

— Держись, чертов сын! — любовно пересыпал он зелье. — Ни дроби, ни соли не кладу, но ты в портки наложишь!

Завершив приготовления, перекинул через руку плащ и вышел из дома, делая вид, что направляется в соседнюю деревню… Сам же, едва зайдя за околицу, поспешно вернулся берегом речки, огородами, задами пробрался домой, не торопясь поужинал и устроился спать во дворе…

Средь ночи подозрительно зашуршало на пчельнике, слегка треснул плетень…

Дед предусмотрительно надел все черное и теперь без опаски быть раскрытым выглянул в кромешную тьму…

Шорох опять послышался слева, со стороны плетня. Осторожно ступая, дед прокрался до угла… Выглянул… Как назло: темнотища — глаз коли…

Тут опять зашуршало, затрещало — кто-то нахально лез напролом. Какой наглец! Дед не вытерпел — сгоряча бросился на звук — схватить стервеца, который был совсем рядом, в десятке шагов…

И только тогда почувствовал, что ноги путаются в проволочной паутине…

Шибанул по-пушечному гулкий выстрел. Все осветилось кроваво-красным светом… И вослед тотчас — второй, не менее громоподобный, но уже с фиолетовым пламенем (пиротехника!).

Ослепительное сияние и грохот оглушили двух кошек, усевшихся на плетне…

13

Пропустим несколько лет. Не потому, что они мало значили — в них, как горошины в стручке, затаились дни и события не менее важные, чем описанные, — просто память, проходя вдоль грядки, замечает не все стручки; но и те, что пропущены, продолжают дозревать в глубинах лет, пока не придет их черед. И пусть дозревают. А мы соберем и рассмотрим более поздние…

Была весна военных времен. Был тот ее день, когда дед вышел утром в огород и тут же вернулся.

— Земля поспела, соко́л. К лопате не липнет. — В голосе, в движении, во всем облике — нетерпеливое желание поскорей начать огородные дела.

Митю дивила и укоряла его неутомимость, жилистая неизбывная сила. В семьдесят лет дед без устали ворочал лопатой, и тяжелый этот труд, казалось, был для него как дыхание — незаметен.

Сначала Митя старался не отставать и вел свою полоску вровень с дедовой; но скоро засаднили сбитые ладони, заныла спина, зашлось дыхание, он выбивался из сил… А дед неторопко, размеренно отваливал и отваливал аккуратные ломти земли.

Постепенно Митя отдышался, приладился к лопате, нашел свою мерность в работе, но от деда отстал и догнать уж не пытался. Он одолел досаду на себя, неловкость перед дедом за свое малосилье и принял все как есть, без прикрас, не подозревая, что в этом помог ему сам же дед: не подгонял, не укорял, не давал никаких советов, и тем подбадривал работать по-своему, не гнаться за другим, выбиваясь из сил.

Поравнявшись с Митиной полоской, дед оставлял лопату, разгибался и вспоминал иные весны…

Митя с удивлением и недоверием представлял деда семилетним мальчишкой, соображая, что рассказанное им происходило где-то в конце прошлого века…

Через время опять проступал прадед Симон… Теперь он собирался по весне в поле и сажал в телегу ребятишек. Там уже рогатилась соха, и надо было разместиться в ее соседстве, и самая эта теснота и неудобство делали поездку особенно привлекательной. Лишь раз в году, в день, когда земля поспевала для пахоты, случалось такое веселье — быстрые неожиданные сборы и поездка на берег реки к Ромашину яру, где вдоль оврага протянулся их надел. Отец никогда не начинал первую борозду без детишек.

После зимнего сиденья на печи они вдруг оказывались посреди весеннего раздолья неба, реки и лугов, сливавшихся вдали.

Мальчишки помогали отцу выпрягать лошадь, перепрягать в соху, налаживать и самую соху, проверять сбрую… Потом старшему Касьянке позволялось вести лошадь по меже к краю поля. На пашне отец, перекрестившись, начинал первую борозду, и дети бежали рядом, и голоски их заглушали жаворонков. Праздничен был свежий запах потревоженной земли, весь просторный мир, поднимавшийся к теплым облакам, удалявшийся в сизую смутность окоема.

Набегавшись вдоль поля, ребята разбредались по склону оврага, выискивали весенние лакомства — сладковатые почки липы, краешки топорщившихся крапивных листочков, пахших огурцом… Потом уходили домой и долго видели позади на темной пашне холстинную рубаху отца.

Вернувшись вечером, он развязывал узелок, в котором брал в поле еду, отставлял пустую кринку из-под молока и доставал яйцо.

— Встретил по дороге лисичку, дала мне лисичка яичко. Отдай, грит, детишкам гостинец…


Отдохнув, дед снова брался за лопату. Вскопанная полоса ширилась; в дальний ее конец тяжело падал грач, у самых ног землепашцев тянули шеи тощие куры, выклевывая сонных еще червей; мелкий дождь сеялся из облака; солнышко поддавало пару.

Вечером сидели на лавке, распрямив спины, привалившись к стене, бросив тяжелые руки на колени. В глазах рябило от комьев земли, от поблеска лопаты, и было блаженством наблюдать, как бабушка накрывает на стол.

От еды, тепла и покоя Митю так разморило, что он, едва отставив чашку, прилег на лавку, заметил в окне край огромной луны, поднимавшейся над огородом, — и уснул. Бабушка не стала его будить.

Проснулся, когда луна была высоко, на полу ослепительно светился зеленоватый квадрат. Ноги, руки и спина гудели, но давешней усталости не было. Митя поднялся, глянул в окно. Там незнакомо и загадочно лучились крыши ульев.

Он вышел на крыльцо. Было по-летнему тепло и безветренно. За речкой в соседней деревне виделась каждая ветка голых еще ветел, каждое бревнышко изб; и земля отделялась от неба едва заметным сиянием.

В тишине откуда-то издали — непонятное придыхание, пыхтенье, позвякивание и поскрипывание. Митя не сразу различил эти звуки, а различив, забыл про них. Он пошел к огороду. После сна все вокруг казалось подобием сна. И в этой нереальности, в зеленоватом сиянии увидел деда — и понял, откуда непонятные звуки.

Пригнувшись, едва не касаясь бородой пашни, дед медленно двигался по дальней кромке огорода. Через плечо — веревка… борона прыгала в лунном свете, голубая на черной земле. Он натруженно, с присвистом дышал, борона поскрипывала, позванивала камушками. Тяжелая борона, в которую впрягают лошадь.

Не разбирая дороги, Митя побежал к нему.

Дед остановился, поправил веревку на плече.

— Ночь-то, соко́л, больно хороша… Светло, как днем.

И тут в лунной вышине стал усиливаться гнетущий, инородный всему этому миру звук. С отвратительным подвыванием невидимо шли в небе немецкие бомбардировщики.

Слетели остатки сна, лунное волшебство пропало. Светлая ночь сулила опасность, и луна недобро кривилась в своей вышине.

Дед приложил ладонь ко лбу, закинул голову.

— Знать, Горький полетели бомбить…

И, кинув в небо кулак, долго тряс им вослед затихающему звуку.

14

В августе Мите принесли повестку из военкомата. Рассыльная протянула замусоленный огрызок карандаша; расписался, приложив бумажку к двери.

— А Касимыч-то где? — спросила рассыльная. — Ему велели к военкому… побыстрей…

Бабушка достала из сундука костюм, дед оглядел ставшие непривычными пиджак и брюки (давно переселился в просторную рубаху и латаные портки), оделся, причесал перед зеркалом бородку.

— Видать, соко́л, вместе на войну пойдем…

Вернулся он довольно скоро. Оказалось, попросили поработать в призывной комиссии — врачей не хватает, а дела предстоит много — завтра приписка призывников.


Поутру вместе отправились к школе.

День был чистый и ветреный; листва зеленела по-летнему, но в воздухе уже повис едва наметившийся осенний запах дыма. В душе от недалекой смены времен и судьбы поселялась тревога.

Из карманчика дедова пиджака словно цветок торчал раструб деревянной докторской трубки (он не признавал нынешних стетоскопов — слушал через нее или просто прижимал ухо к груди). Знакомая эта вещица, которой в детстве удавалось поиграть, сейчас обрела торжественный и прощальный смысл…