Провел по тусклому серебру, посмотрел пятнышко пыли, оставшееся на пальце, постоял. И подумалось вдруг, что сабля эта, в сущности, давно не его, она принадлежала ему — другому, тому, что был когда-то. В том «когда-то» она была наградой, отличием, признанием его заслуг и таланта, она была и просто нужна как надежное оружие… Много десятков лет у него иная работа и иные заслуги. И сабля теперь не его. Хотел вспомнить, как она оттягивает портупею, когда идешь… И не мог — плечо и бедро напрочь забыли…
Да, да, то был другой человек, хорошо знакомый, близкий, но другой, и сабля принадлежала ему.
…Огуречные семена следует замочить сейчас, и поставить на печку, где потеплей, помидоры тоже… Залив водой надтреснутую кузнецовского фарфора тарелку и блюдечки, Ростислав Сергеевич осторожно переступил через лежащую корову, толкнул дверь в сени. Мороз тотчас же пробрался под небрежно накинутую шубу. Здесь в углу хранились длинные ящички с землей для рассады. Все оказались на месте и все целы. Пересохшая земля рассыпалась в пальцах. Пока в ящиках нужды нет, да и холод собачий — незачем было сюда идти, но так уж верней — знать, что все к весне готово.
После морозных сеней дома показалось совсем тепло. Погладил корову, чтоб согреть пальцы. Ее бок дышал горячей влагой, она обернулась, посмотрела материнскими глазами, с губ тянулась нитка слюны. Теленок лежал у нее под мордой и тоже смотрел на Ростислава Сергеевича.
Вспомнились внучата, пьющие молоко из больших кружек, летний гомон, приносимый ими в дом; деловитая невестка, целую неделю вычищающая комнаты и окна от зимних наносов, не укоряющая, но являющая собой укор их безалаберному житью…
Глядя на корову, Ростислав Сергеевич всегда вспоминал внучат. Не сына, сын совсем отдалился и редко бывал здесь, а именно внучат и то, с каким смаком они пьют парное молоко, едят творог, мажут руки и лица в меду и сметане.
Теперь почти забылись их словечки, но желание видеть их, прижать к себе, помять, потетешкать — все это наполняло, едва приходило воспоминание.
Все жило одновременно — и Машенька двадцать второго года, и Сережа, еще видневшийся в окне точечкой на конце поля, и внучата, и ротмистр Панов… И охватывала смутная радость, что все это было и есть, и удивление — как ясно видится прошлое. И об ушедшем не сожалелось, потому что оно было и жило внутри, в глубине, дополняясь крупицами сегодняшнего, которое тоже скатывалось в глубину и становилось прошлым…
2
И вдруг во всех подробностях прорисовалась давность, которую, казалось, и не помнил.
Он в холщовой косоворотке навыпуск, подпоясанной шелковым шнурком с кистями, идет по саду. Машенька — Мария Герасимовна — стоит на крыльце. Она только что приехала с трехлетним Сережей на лето к отцу в деревню. Едва узнав об этом, Ростислав Сергеевич тотчас собрался с визитом.
Сняв белый картуз, он несколько смущенно протягивает букет розовых пионов, как бы слегка над собой подсмеиваясь за пустячность подарка. Он рад видеть Марию Герасимовну, рад наклониться к ее руке, дотронуться губами. Сам не подозревал, что будет так рад! Ее рука совсем не похожа на те розовые пальчики — погрубела, стянулась, и ладонь жестковата. Но весеннее волнение все равно живет, и та давняя Машенька живет.
— Какие чудесные! — Говорит Мария Герасимовна. — Ну зачем вы мне такую роскошь!
Ростислав Сергеевич поправляет пенсне, сдерживая улыбку:
— Вот уж и роскошь… Нынче летом на пионы урожай — хоть корову корми. Да сколько еще бутонов ребятишки пооборвали… Ну, как вы поживаете? Что в городе? Слышал, «Корневильские колокола» дают в новой постановке?
— Вы верны себе, Ростислав Сергеевич! Нет бы об опере спросить!
— Куда нам, провинциалам, до оперы! То ли дело оперетта!
Они проходят в дом, где уже шумит самовар и плавает запах березовых угольков, меда и пирогов.
Немного тревожно и весело. И сарафан у Марии Герасимовны такой яркий, невиданный по здешним краям… И шутливые пререкания о музыке… И впереди — целый вечер. Он радуется неожиданной роскоши этой беседы с милой женщиной. Их связывает лишь давняя, едва уловимая симпатия, лишь воспоминания. Ничего серьезного, отягчающего, ничего заставляющего опасаться, оглядываться. Они чисты друг перед другом. Хотя со стороны, по местным понятиям и по понятиям супруги Ирины Викторовны — Ростислав Сергеевич знает, — его визиты выглядят чересчур смелыми и даже рискованными. Э, да при чем тут местные понятия!
Он вешает картуз на гвоздь у дверей и проходит вслед за Марией Герасимовной в горницу.
Совсем еще крошка, Сережа сидит с книжкой на сундуке и, не отрываясь от картинок, исподлобья посматривает на Ростислава Сергеевича.
— Поздоровайся с дядей, — говорит Мария Герасимовна.
— Здравствуй, — кругло и крепко произносит мальчик и добавляет, оторвавшись от книжки: — Ты плохой.
— Что ты говоришь! Грубиян! — Мария Герасимовна огорчилась, встревожилась, зарделась. — Сейчас же пошел в сад!
— Плохой, — упорствует Сережа. — Он читать мешает.
— Мы с ним читали сказку. Простите, пожалуйста.
Ростислав Сергеевич стоит посреди горницы, любуясь встревоженной Марией Герасимовной, и вся эта суета из-за пустяка так прелестна, так не похожа на домашние отношения и пререкания, к которым привык, благодаря супруге своей…
3
В классе было холодновато — сидели накинув на плечи пальто. Ростислав Сергеевич пришел в овчинной шубе с оборками и валенках, заправленных в литые калоши. К нему такому Сережа привык во время уроков дома, и теперь немножко странно видеть его в классе, ничем не отличавшимся от домашнего… И не только одеждой — всем остальным он тоже продолжал себя обычного и привычного.
Отмечая в журнале, Ростислав Сергеевич посматривал в окно, где ширились уже проталины. Смотрел не праздно — оценивал весну, влагу, землю. И вдруг спросил Олю Юрову, готовит ли ее отец парники и когда собирается высаживать рассаду. Оля ответила, Ростислав Сергеевич очень заинтересовался ее ответом, и тут же еще о чем-то ее спросил, теперь уже по-немецки, и она по-немецки же, хоть и с трудом, стала ему говорить, и он подсказывал слова, которых она не знала, и Сережа понял, что продолжается разговор о весенних посадках, семенах, огурцах и помидорах.
Потом так же незаметно, совсем по-домашнему, а не по-школьному, перешли к чтению заданного на дом рассказика, принялись его пересказывать и разбирать. И это возникшее сразу, с начала урока, чувство домашности, даже некоторого уюта и доверительности не покидало Сережу и всех остальных учеников. И поэтому все, что говорил Ростислав Сергеевич, все, что было уроком и «новым материалом» — все само собой запоминалось.
Сережа никогда и предположить не мог, что учитель может так душевно, без малейшего возвышения над учениками, без отдаления от них делать свое дело. Никто его не боялся, никто не «дрожал», потому что всем своим видом, голосом и поступками он отметал установившуюся и укоренившуюся школьную боязнь и дрожание. И даже самый о п р о с, от которого на остальных уроках становилось особенно тревожно, он вел так, что ученик сам в этот опрос вступал и не замечал, что его «спрашивают».
После смерти отца из-за частых переездов с места на место Сережа учился в разных школах у разных учителей, но ничего подобного нигде никогда не встречал. Учительский стол всегда резко и напрочь отделял учителя от учеников. Недоверие и настороженность — вот что перегораживало класс… А тут… Не было никакого урока. Была интересная беседа, которая кончилась, едва начавшись, — так скоро зазвенел в коридоре звонок.
Ростислав Сергеевич не ушел, однако, из класса, а, отпустив учеников, подозвал к себе Олю Юрову и Сережу.
Он не сразу сказал, зачем их оставил. Снял пенсне, посмотрел каждое стеклышко на свет, обдул, надел, подыскивая и не находя слова. Наконец не без робости начал:
— Э… э… Олюшка, и вы, Сережа… Понимаете ли, майские праздники не за горами. Сами видите, как потеплело. Так вот, в клубе готовят большой концерт. Ну, и меня как старого театрала просили помочь… Так вот, Олюшка, Сережа, я вас очень, в свою очередь, прошу: согласитесь, пожалуйста, сыграть под моей, так сказать, режиссурой. На майском концерте. Соберется все село. Представляете, какая радость для людей: после зимних холодов — что-то веселое, красочное. А? Ну, согласны? Если да — открою вам один секрет, только никому о нем! Ни-ни! Так согласны ли?..
Сережа знал, что Оля хорошо поет, и предложение Ростислава Сергеевича к ней вполне было по адресу. А вот себя в концерте он никак не представлял, и тотчас об этом сказал.
— Уверяю, Сережа, петь вас никто не заставит, будете делать что по силам. Я знаю что и знаю, что сможете. Только согласитесь.
И когда они согласились, Ростислав Сергеевич, недоверчиво косясь на дверь, отвел их к окну и шепотом сообщил, что собирается поставить в клубе сцену из оперетты. Всего будет больше двадцати участников — школьники и взрослые из клубной самодеятельности. Так вот Оле он прочит главную роль, а Сережа в числе прочих будет на втором плане, скорей всего в гусарской форме… Это как получится, конечно. Придется немножко маршировать и сделать несколько выпадов шпагой. Очень просто… Пустяки, в общем-то…
И там, в клубе, по вечерам на сцене, куда Сережа не без страха первый раз поднялся, всей кожей постоянно угадывая пустой страшный зал; и там Ростислав Сергеевич сумел разлить домашнюю теплоту, которая растворила в себе все страхи; и вскоре сцена сделалась уютной и интересной и репетиции ждались уже как праздник, хоть сам праздник Первого мая вызывал тревогу…
И вот уж за занавесом — гуденье полного зала. Олечка мечется по сцене, прижимая руки к груди, и слабо говорит, что забыла слова и мелодию и вообще лишилась голоса… Все остальные чувствуют то же самое, и всё кругом — эти качели, увитые бумажными цветами, гусарские мундиры из сероватого мелестина и картона, деревянные шпаги — все кажется ненужным, чужим, все забыли, зачем это…